355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Парницкий » Серебряные орлы » Текст книги (страница 25)
Серебряные орлы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Серебряные орлы"


Автор книги: Теодор Парницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

– Значит, ты не хочешь перестать быть повольником? – с грустью спросил Аарон одного из них.

– Невольниками любого моего каприза являются могущественные владыки, – отвечал тот, – они трепещут передо мной, ибо знают, что я могу сделать так, что их сыновья будут не их сыновьями. За кусок шелка или индийскую безделушку я могу каждый ночной час их наслаждения превратить в смертный час.

Другой же сказал с грустью, сверля лицо Аарона заплывшими жиром глазками:

– А тот, что тебя прислал, способен вернуть мне силу ласкать женские тела? Если нет, то он ничего не может мне дать, чем бы я не располагал. Так что оставь меня в покое.

Все же во время первого пребывания Аарона в Кордове нашлось восемь таких евнухов, которые захотели вернуться в отчий край. Осчастливленный, он повел их к христианским графствам, разбросанным на правом берегу Дуэро. Но как только очутился на земле, где уже не слышалось с башенок протяжных возгласов муэдзинов, их схватил вооруженный отряд владельца замка в Каррионе. Проводники были перебиты, а выкупленные Аароном люди посланы на работы в поле. Напрасно Аарон, представ перед графом Карриона, грозил ему гневом святейшего отца.

– Папа пусть указывает в Риме, – со смехом ответил граф, – а здесь о том, что согласно с учением Христовым, решает местный епископ. Можешь пожаловаться ему. Но сомневаюсь, чтобы он осмелился вспомнить хоть один канон, который позволил бы отобрать у меня хоть одного невольника. Радуйся, что я не велел тебя бросить в темницу или к вечно голодным псам. Кружок, который выстрижен у тебя на голове, спас тебя. Так что молчи и садись со мной к столу, я скоро жду сына от племянницы: вот и помолись, чтобы она не родила щенят. Говорят, убиваемый еврей может произнести такое заклятие, что вместо детей из женского лона выходят щенята. Если племянница ощенится, я велю сжечь ее на медленном огне.

Полный стыда, отчаяния и боли, пересек Аарон страшные Пиренеи, направляясь через Аквитанию к королевской Франции. Несколько свернул с дороги, чтобы посетить Аврилак, где когда-то в монастыре святого Геральда делал свои первые шаги в учении бедный юнец Герберт. Когда он с огромным волнением вошел в стены покрытого бессмертной славой монастыря, то застал всех отцов и братьев в горести и слезах. После первых же слов аббата Аарон покачнулся и с рыданием упал на землю. Сильвестр Второй умер. На папский престол взошел любимец молоденького сына Феодоры Стефании.

Аарону незачем было возвращаться в Рим. Была, правда, минута, когда он подумывал, а не место ли его подле Иоанна Фиофилакта, на которого возлагал столько надежд покойный папа. Общими силами оберегали бы они церковь от захлестывающего ее невежества и грубости. Но страх превозмог голоса, наяву и во сне взывающие: «Вернись!» Любимец Сильвестра Второго не мог ожидать от Рима Кресценциев ничего, кроме унижения и преследований. Если бы ему приснился сам Сильвестр Второй с доброй улыбкой в карих глазах, призывающий к тому, чтобы он страданием заплатил за его отцовскую любовь, тут, может быть, Аарон внял бы призыву и отправился, раздираемый страхом, в Рим, по такие сны ему не являлись, поэтому он поехал туда, где неполный год назад его так радушно и дружески принимали, – к ученикам Герберта.

И он не ошибся в своих ожиданиях. На Cене, Марне, в Мозеле, Маасе и Рейне его встречали с распростертыми объятиями. Вновь оказывали бесчисленные услуги, вновь наперебой старались избавить от всяких забот. Покойный учитель Герберт был предметом еще большего почитания, чем живой. И что уже совсем удивляло и озадачивало Аарона – это ревностное почитание, почти набожное, с которым даже самые рьяные противники учения о безоговорочном верховенстве римского епископа окружали память Сильвестра Второго, именно как епископа Рима, как Петрова наместника.

– Да, это был единственный человек, устами которого святой дух и ключарь небес говорили бы охотнее, чем многоустым голосом синода, – восклицали с жаром Герард, епископ камбрейский, Бруно Лангрский и родич короля Роберта Ингон, аббат монастыря святого Германа. – Но коли уж предвечная мудрость, – тут же добавляли они, – решила призвать к себе самого достойного из своих любимцев, пусть никто и не удивляется и не огорчается, что ни один из истинных пастырей стада Христова не унизит себя, прислушиваясь к бормотанию, которое царит теперь в приказах христианскому миру, исходящих от разнузданной невежественности, захватившей папский престол.

Только клюнйские монастыри не переставали утверждать, что святой дух и ключарь небес неизменно говорят устами епископа Рима, невзирая на то, кто является этим епископом. По и клюнийцы не скрывали огорчения и ужаса от того, что наследие Григория Пятого и Сильвестра Второго стало игрушкой в руках Кресценциев. Все чаще раздавались среди них голоса, что Петрова столица тогда лишь восстанет полностью из унижения, когда взойдет на престол человек, чья святость, мудрость и неустрашимость явятся результатом воспитания, полученного в лоне суровой клюнийской конгрегации. Не раньше.

Шли годы. Аарон путешествовал от одной епископской столицы к другой, от монастыря к монастырю. Всюду он был желанным гостем благодаря своей учености, всюду просили его учить грамматике, просили читать и растолковывать древних поэтов. Фульбер, шартрский епископ, о школе которого все больше начинали говорить, что она сравнялась со школой Герберта в Реймсе, пригласил Аарона к себе на длительное время. Он поделился с ним своим замыслом, покамест еще тайным: он хотел бы возобновить в Западной Франконии после двухвекового перерыва практику чтения и комментирования древнегреческих авторов. И спросил Аарона, не остался ли бы он навсегда в Шартре в качестве первого греческого грамматика.

Аарон был страшно польщен предложением Фульбера, но сказал, что должен хорошо подумать над ответом. Долго и строго вникал он в себя – и пришел к выводу, что слишком мало знает, чтобы принять столь лестное приглашение. Если бы он имел еще возможность подучить греческую грамматику, послушать лекции какого-нибудь знаменитого учителя, усовершенствоваться в разговоре и чтении, тогда бы он не колебался ни минуты. И не мог сейчас не пожалеть, что в Кордове пренебрег возможностью пополнить свои познания в области языка и разумения греческих авторов.

Из Шартра он отправился в Сен, где должен был составить для архиепископа Лиутериха историю пребывания Герберта в Равенне и в Риме. Но в первую же ночь пребывания здесь ему явился во сне Сильвестр Второй, грозно посмотрел на любимца и гневно воскликнул: «Я послал тебя к неверным, чтобы ты творил дело милосердия. Вот как ты увернулся от возложенного на тебя задания?» Аарон пробудился в слезах, дрожа от стыда и страха. Рассказал свой сон архиепископу Лиутериху. Тот выслушал внимательно и приветливо, дал Аарону письмо к королю Роберту.

– Только поклялись мне, – сказал он на прощание, – что тех, кого ты вызволишь, отдашь на прокормление мне. Я хотел бы совершить какое-нибудь благое дело во имя господне.

Король Роберт также был некогда учеником Герберта. Он радушно встретил молодого монаха, о котором архиепископ Лиутерих писал, что он много лет был ближе всех к особе святейшего отца. О короле говорили, что одно его прикосновение исцеляет немощных. Однако Аарон, хоть и провел в парижском замке полгода, не имел случая лично убедиться, правда ли это, что говорят придворные. Зато он убедился, что еще не доводилось ему встречать человека, который расточал бы вокруг себя столько доброты. С сожалением подумал он, что вот воплощение христианской любви получило королевское помазание, а не священническое. Правда, Аарон с удивлением заметил, что в королевской Франции, да и в соседней Бургундии даже очень ученые епископы и аббаты не очень-то отделяют королевское звание от священнического. Встретил даже ученого монаха, который доказывал, что королевское помазание дает силу отпускать грехи. Разумеется, подобные утверждения бурно опровергали клюнийцы, но, сильные в Бургундии, они мало что значили в королевской Франции.

Король Роберт совещался со своими исповедниками, с казначеем, потом с евреями – совещания длились месяцами, и наконец Аарону сообщили, что он может отправляться в дорогу. Он страшно радовался, что не навлечет на себя гнев покойного папы. Не меньше радовался тому, что сможет в Кордове углубиться в изучение греческих авторов.

Вновь из-за войны, бушующей на границах Каталонии, пришлось выбрать дорогу через графство Каррион. Аарон содрогался при одной мысли о повой встрече с графом. Но ничего страшного или хотя бы неприятного не произошло. С облегчением Аарон узнал, что племянница графа родила двух мальчиков, а не щенков, так что не была сожжена на медленном огне. Близнецы воспитывались вместе с детьми графа от законной жены, самой красивой женщины, какую Аарон видел в жизни. Разговаривая как-то с нею, он, опустив глаза, спросил ее, не доставляет ли ей огорчения и досады, что супруг ее не сохраняет ей верности. Она пи-как не могла понять, что он имеет в виду.

Каррион тех дней напоминал Аарону замок Патерн семь лет назад. Тут находился знатный изгнанник, повелитель испанских арабов халиф Абд ар-Рахман, четвертый халиф с этим именем, прозванный христианами Санчолом. Было даже куда больше оснований сравнивать Санчола с покинутым и преданным подданными Оттоном. Женщина, родившая халифа, была дочерью христианского владыки готской крови. Как Оттон, будучи греком и германцем сразу, не был ни германцем, ни греком, – так и Абд ар-Рахмана Четвертого и арабы и христиане готского происхождения считали чужим. Бунт, который изгнал его из Кордовы, никогда бы не набрал такой силы, если бы дедом халифа не был христианский владыка. Аарону даже показалось, что Санчол и видом своим и всем поведением очень напоминает Оттона Третьего. У него были черные глаза арабских предков и светлые волосы готских. И точно так же, как Оттон, он мечтал о блистательных триумфах и страшной мести в момент поражения и унижения. Граф Карриона советовал халифу остаться в его замке.

– Мой дом – твой дом, – говорил он, преклоняя колени перед Санчолом.

Но изгнаннику поскорее хотелось вернуться: он верил, что, как только очутится среди своих подданных, все бунтовщики падут ниц перед своим повелителем.

– Ты идешь, чтобы погибнуть, – сквозь зубы процедил властитель Карриона, – но уж коли ты идешь, то я последую за своим повелителем.

Аарона поразила эта верность христианского графа повелителю неверных. Он никак не думал, что ленное право может связывать христианина с некрещенным: поскольку графу не грозит господний гнев за нарушение ленного права, то почему он идет на неизбежную смерть? А может быть, и на вечное проклятие: Аарону служение владыке неверных казалось очень тяжким грехом.

Евреи, как всегда надежные в этих делах, доставили Аарона в Кордову, так что он даже не заметил, что в халифате творится что-то необычное. Он возобновил старые знакомства и связи – все арабские сановники, которых он когда-то знал, по-прежнему находились в полном здравии и покое; угощая приятного им чужеземца изысканными кушаньями и беззаботной беседой о греческих поэтах и философах, они ни словом не обмолвились о каких-либо бунтах и смутах. Но в субботу шестого марта богатый еврей, у которого жил Аарон, вбежал в комнату гостя, бурля от волнения, забыв, что нарушает правила праздничного дня. Срывающимся голосом рассказал, что Санчол и граф Каррионский погибли, что бывшего халифа заставили целовать копыто коня одного из предводителей бунта, а потом жестоко, вместе с графом, казнили.

Ночью еврейский мальчонка провел Аарона к воротам дворца. При слабом свете молодого месяца христианский священник различил огромные очертания самого святого символа своей веры. Он вгляделся и затрясся от ужаса. Поспешно закрыл глаза: страшным святотатством показалось ему смотреть на распятого, которым был не сын божий. Но не смог пересилить себя. Вновь открыл глаза, но тут же постарался отвести их от копья, на котором торчала отрубленная голова распятого рядом на кресте Абд ар-Рахмана Санчола: мертвое лицо и застывшие, широко раскрытые глаза так напоминали Оттона – Аарон не выдержал, заплакал.

Власть над испанскими арабами захватил новый халиф, Мохаммед аль-Махди, но Аарон не заметил, чтобы в жизни Кордовы что-то изменилось по сравнению с периодом его прежнего здесь пребывания. По-прежнему в библиотеках читали Аристотеля, но-прежнему рассуждали нод портиками, имеет вселенная пределы или нет. Подружившийся с Аароном весьма ученый сановник Абдаллах Ибп аль-Фаради ошеломлял и огорчал христианского священника выводами, что вселенная ни во времени, ни в пространстве не имеет ни конца, ни начала.

– Как же так, но разве бог не создал мир в шесть дней? – воскликнул возмущенно Аарон.

– Есть мудрецы, юноша, которые говорят, что бог и вселенная – это одно и то же, – отвечал Ибн аль-Фаради.

– Это глупцы, невежды, а не мудрецы, – потряс головой Аарон, – и ты сам, надо думать, в это не веришь. Неужели ты поверишь, если кто-то скажет, будто стих и поэт – это одно и то же? И но можешь ты поверить, чтобы вселенная не имела границ. Разве небосвод не возносится арками вверх именно от границ, очерченных страшным океаном, окружающим земные пределы?

Ибн аль-Фаради возвел глаза вверх.

– Ошибаешься, юноша, – сказал он, потянув через соломинку апельсиновый сок. – Ты называешь океаном море, которое, начинаясь за скалой Тарика, прозванной греками Геркулесовыми столпами, пугает взор и мысль бурностью и тем, что никто никогда не видел его предела. Правда, есть мореходы, которые настойчиво твердят, что далеко-далеко на западе есть другой берег этого моря. Но океан – это нечто иное. Поистине он страшен, ибо нет ему ни конца, ни начала. Перед ним, перед необъятностью его земля, которую ты считаешь центром вселенной, всего лишь пылинка. Есть такая тайная наука, которая утверждает, что над волнами океана витают ангелы; звезды, на которые ты смотришь каждую ночь, – это не что иное, как ногти на пальцах ног ангельских. На шее одного из этих бесчисленных ангелов высится скала, на скале стоит бык, на рог быка надета рыба, на спине рыбы уместилась наша земля. Так какой же из земли центр вселенной? Стоит только распрямиться ангелу, тряхнуть головой быку, дрогнет рыба – и скатится наша земля со страшной высоты в пучину необъятного океана! Вот тогда и наступит гибель рода людского, которую предсказывают и ваши жрецы, говоря о страшном дне последнего суда.

– Это так ваша вера учит? – еле прошептал Аарон.

Абдуллах Ибп аль-Фаради пожал плечами:

– Я же сказал, что это тайная наука. Я посвящаю тебя в нее, потому что ты ученый, а все ученые – братья, невзирая на то, какого пророка славят они своими устами. Но не повторяй невеждам того, что слышал. Зачем устрашать темных людей правдой, которая не приносит радости?

Аарон часто задумывался над словами Ибн аль-Фаради о братстве всех ученых без различия веры. Были минуты, когда его подкупало это утверждение, даже пленяло – по чаще возмущало и наполняло тревогой. Как-то Ибн аль-Фаради привел его в огромную библиотеку халифов. У Аарона даже голова закружилась при виде этих книг.

– Раньше было еще больше, – сказал араб, – но у казначеев халифа были трудности, и они много книг продали: судья Ибн Фотанс купил большую часть, но и он погряз в долгах и вынужден был продать библиотеку – получил за нее сорок тысяч динаров. Ты представляешь, юноша, сколько это будет, сорок тысяч динаров? Какое войско можно собрать на такие деньги? И сколько времени вести войну?

Аарон спросил, много ли в библиотеке халифов есть латинских книг?

Ибн аль-Фаради презрительно надул красивые узкие губы. Есть, конечно, по мало, и жалеть особенно не приходится, потому что латынь – это язык варваров, и истинная мудрость никогда на этом языке не изъяснялась. Да просто и не смогла бы: латинский язык не способен выразить никакой глубокой философской мысли.

Аарон даже руками всплеснул. Ибн аль-Фаради показался ему вдруг не только святотатцем, но и неучем. Он, Аарон, хорошо знает, что именно латынь, только латынь способна точно выразить словами любую мысль, даже самую сложную, самую тонкую. Ведь говорил же ему Сильвестр Второй, что если бы Аарон и Оттон не владели так превосходно латинским языком, то было бы просто невозможно проникнуть в самые тайные уголки Оттоновой души, как было тогда, когда Аарон исповедовал императора! И разве удивительная способность Сильвестра Второго – способность выражать ясными словами такие мысли, которые никто, кроме него во всем христианском мире не смог бы выразить – разве она не из того вытекает, что он проник во все тайники латинского языка в тысячу раз лучше, чем Аарон и Оттон?

Он поделился своей мыслью с Ибн аль-Фаради. Араб удалился и спустя минуту вернулся с небольшим, скромно переплетенным томиком.

– Вот «Этика» Аристотеля – прочитай с полстраницы и переведи на латынь.

Греческий текст не показался Аарону трудным: он точно понял содержание прочитанного периода. Но как только начал мысленно переводить, то и дело ему не хватало слов или даже целых оборотов. Но он уперся, сказал, что сядет и напишет. Ему дали не табличку и не пергамент, а тоненький беленький колышущийся листочек. С час состязался он с Аристотелем, но так и не одолел. Искренне признался:

– Не могу. – И добавил, хотя при чтении отлично понял весь текст: – Видимо, не очень хорошо знаю греческий.

– Нет, не потому, – ответил Ибн аль-Фаради, – это не ты не можешь, а латынь не может. А теперь смотри.

И бегло перевел весь период на арабский.

«Я ведь даже не могу проверить, не обманывает ли, – подумал Аарон, – но вроде не обманывает».

Он устыдился и огорчился. Не за себя – за мир, из которого прибыл. Ему вдруг показалось, что он во вражеском лагере, перед вождями которого обязан защищать честь тех, кто его прислал. Он чувствовал себя доверенным посланцем Туллия Цицерона и Ливия, Горация и Вергилия, Коммодиана и Проперция, Иеронима и Августина, Боэция и Сальвиана.

– Нет, – сказал он про себя с глухим упрямством, – ошибается араб. Это не они не могут, а я. Святейший отец Сильвестр наверняка перевел бы точно и гладко.

То и дело обращался он мысленно к Герберту-Сильвестру. Старался представить его молодым монахом, сосредоточенно вникающим в арабский язык здешних мудрецов. Задумывался в тревоге, могут ли неверные должным образом оцепить, кого им довелось принимать здесь в качестве слушателя. С еще большей тревогой вынужден был смириться с очень неприятной мыслью, что среди арабских ученых имелось много таких, которые были равны Герберту в познаниях и даже превосходили его. И вновь стыдился и огорчался – снова за тот мир, откуда прибыл. Получалось, что человек, который во всем латинском христианском мире вызывал такое восхищение своей ученостью, что его даже считали волшебником, здесь был всего лишь одним из многих. Там ему не было равных в грамматике, риторике, логике, математике, музыке, механике, астрономии – здесь же каждая из этих паук могла выставить мудреца по меньшей мере равного Герберту, а в логике и математике даже явно превосходящих его. Но что утешало Аарона, так это напрасные поиски в Кордове ученого, который был бы знаменит сразу во всех этих разных науках: в этом отношении Герберт-Сильвестр действительно не имел себе равных.

Не одну ночь Аарон проплакал, что вот о стольких бы вещах мог поговорить со своим учителем, будь тот жив. А больше всего удручало его, что уже никогда не сможет узнать, что думал Герберт-Сильвестр о том, будто всех ученых, несмотря на разное вероисповедание, должны связывать тайные узы братства. Не знал, что он должен ответить Ибн аль-Фаради. Зато знал, что долгие годы сомнение будет терзать его душу, стоит ему вспомнить посещение с Ибн аль-Фаради библиотеки халифов. Долгие годы будет мысленно вспоминать две великолепно переплетенные книги: греческую и арабскую. Показывая их, Ибн аль-Фаради сказал:

– Вот памятники бессмертного братства, которое связывает ученых поверх голов невежд, ненавидящих все чужое. Книги эти «Фармакопия» Диоскора. Греческий владыка прислал ее некогда в дар халифу Абд ар-Рахману Третьему. Видишь, вот греческий текст, а рядом арабский – все это сделано братскими усилиями трех ученых: араба Ибн Джул-джула, еврея Ибн Шапрути и христианского ученого монаха Николая.

– А разве ваша вера не запрещает вам братства с иноверцами? – дрожащим голосом спросил Аарон.

Ибн аль-Фаради наморщил лоб и нос.

– Опять ты о вере. Ну конечно, наши жрецы проклинают все сношения с неверными и часто преследуют тех, кто думает иначе, нежели они. Но разве это может отпугнуть мудреца от тайного братания с другим мудрецом?

Аарона удивила неприязнь, с которой Ибн аль-Фаради говорит о жрецах своей веры. Да и не только он: каждый арабский ученый, с которым он близко сходился, презрительным шепотом называл жрецов врагами учености и мудрости. Как это не похоже на мир, откуда прибыл Аарон: ведь там носителями учености и мудрости были именно жрецы, именно священнослужители.

«Видимо, – подумал он, – предвечная мудрость отказывает в своей милости священнослужителям ложной веры».

Вспоминая слова Герберта-Сильвестра о церкви как общине, черпающей свою силу в мудрости, Аарон сокрушался, что столько мудрецов находится вне этой общины, более того, ведь их же всех ждет вечная мука. И нередко, ложась спать, он наслаждался мечтами, что вот ему удастся, именно ему, обратить стольких арабских ученых в Христову веру. Будь жив Сильвестр Второй, он бы наверняка сделал десятки этих новообращенных епископами и аббатами – и как бы тогда стала процветать ученость в христианском мире! Вот когда бы окрепла мощь церкви, питаемая мудростью!

И он даже пытался осуществить свои мечты. Заводил разговор со своими арабскими друзьями о Христе. Чаще всего с Ибн аль-Фаради. Потом обычно жалел об этих разговорах, упрекал себя за то, что давал повод к кощунству.

Ибн-аль Фаради вовсе не оскорблял распятого, наоборот, никогда не произносил имени Иисуса иначе как с добавлением слов «великий пророк бога», но Аарона наполняли ужасом и отчаянием многочасовые доказательства араба, что в рождение от девы и воскресение из мертвых не может верить ни один просвещенный ум.

– Это такая же сказка, – говорил он, попивая апельсиновый сок, – как та, которую рассказывали Филострат и Гиерокл о воскресении Аполлония Тианского, но та куда интереснее, чем ваши рассказы о благой вести, потому что написана хотя бы красивым греческим языком.

– Но ведь ты же признавался, – со слезами в глазах спросил Аарон, – что сам вопреки тайной науке других не веришь, что бог и вселенная – это одно и то же, а что бог – это мудрейшее всемогущество, которое образовало из себя безграничную вселенную и сразу же после создания отделило ее от себя, как творение, находящееся бесконечно ниже божественного существа?

– Да, говорил, но что тут общего со сказкой о воскресении человеческого тела из мертвых?

– И еще ты говорил, что наша земля – это лишь жалкая пылинка, брошенная волей божьего всемогущества в волны безграничного океана, который, по твоим словам, и является тем космосом, творением низшим, чем существо самого творца?

– Говорил, но…

– Так слушай, – с радостным оживлением воскликнул Аарон, если ты хоть немного понимаешь и уважаешь основы логики, то ты не можешь не признать, что для божьего всемогущества ничуть не труднее создать одно человеческое тело без отца и воскресить это тело из мертвых, чем породить своей волей такую громаду, как космос. Ведь если вселенная – пылинка перед богом, то земля – пылинка по сравнению с космосом, так сколь же нетрудно для творца космоса придать в каком-то случае новые свойства человеческой природе, которая всего лишь пылинка даже но сравнению с землей? И при том в таком особенном случае, как человеческое тело, в форму которого именно сама божественная природа захотела воплотиться?

Ибн аль-Фаради отпил большой глоток апельсинового сока.

– Мы не понимаем друг друга, – сказал он сосредоточенно. – Разумеется, если бы всемогущество божье пожелало, оно могло бы создать человеческое тело без участия отца и воскресить его после смерти. Но логика не дает мне никакого доказательства, что всемогущество божье именно этого захотело. Зачем, спрашивается? Ты говоришь, затем, чтобы самому в это тело воплотиться. Но вот именно это и невозможно. Именно логика заставляет исключить всякую возможность такого желания в мыслях бога. Для верующего в то, что бог является всемогуществом, кощунственна уже одна мысль о том, что безграничное всемогущество и всемудрость может унизиться до воплощения в столь жалкую форму, как человеческая натура. Ты только подумай, юноша, хотел ли бы ты, столь много знающий и могущий, преобразиться в ничтожную пылинку, оскверняемую нечистотами ящерки? А что, собственно, ты можешь и знаешь, если сравнить это с могуществом и знаниями бога?

Аарон повесил голову. Именно в этот момент он больше всего пожалел, что завел с арабом такой разговор.

Оказывается, не только в Египте и Вавилоне была скрыта от взора мудрецов конечная цель, к которой должна следовать всякая сила. Вы же точно такие, как они. Ты полагаешь, ученый муж, что мысль бога руководствуется теми же основами логики, что мысль пылинки, которой является человеческая натура. Ты не понимаешь, не хочешь понять, не можешь понять, что сила, вытекающая из мудрости, не самой себе должна служить, а доброте и любви. Человеческая сила, не говоря уже о божьей, которая не должна, а просто хочет служить доброте и любви…

– Ну и служи доброте и любви, а меня оставь в покое, я буду служить только мудрости, – зевнув, ответил Абдаллах Ибн аль-Фаради.

– И буду служить! – с жаром воскликнул Аарон.

С таким же жаром он вновь бросился в водоворот дел, связанных с выкупом невольников. На сей раз это шло куда легче, чем в первое пребывание в Кордове. Вопреки предположениям Аарона смена халифов повлекла за собой немалые перемены. Его засыпали просьбами, оказалось, что хотят вернуться в землю отцов несколько десятков несчастных, которые еще полгода назад чудовищно богатели, управляя дворцами, занимаясь доставкой товаров, виноградниками, рынками, мастерскими, – в одну бурную ночь эти люди потеряли все, кроме жизни. Аарон принимал их с распростертыми объятиями, нередко со слезами радости и любви, целые дни проводил он в переговорах с мухтасибом, от которого получал взамен за многие фунты серебра груды каллиграфически исписанных бумаг, свидетельствующих, что такой-то и такой-то выкупил себя пред владыкой правоверных из невольничьего состояния.

Хлопоты, связанные с выкупом евнухов, вовсе не оставляли времени углубляться в науку о языке и читать греческих авторов. Но это не очень его огорчало, поскольку он уже успел смириться и свыкнуться с горькой мыслью, что придется отказаться от мечты учить грамматике и греческим авторам в школе епископа Фульбера в Шартре. Дело в том, что при халифе Мохаммеде аль-Махди с каждым днем все больше входили в силу старые обычаи, давно уже оставленные и десятилетиями высмеиваемые учеными людьми. Все чаще случалось, что учителя разных искусств заявляли о том, что переносят свои занятия во внутренний двор мечети, как было при отцах. Христианина же туда не пускали – впрочем, Аарон и сам содрогался при мысли о том, что переступит порог мечети храма неверных. Он отверг предложение своих арабских друзей, которые хотели взять его на эти занятия, только для этого надо, чтобы он облачился в соответствующий наряд. «Я не мог учиться, но зато свершал равновеликое дело милосердия», – утешал он себя, готовясь к отъезду. Было у него и другое огорчение, которое с каждым днем все больше занимало его мысли, больше, чем что бы то ни было. Евнухи, выкупленные им, в детстве были окрещены, но в Испании отреклись от Христовой веры. И он терзался, не надо ли их окрестить снова. Лично он полагал, что не надо, что крещение несмываемо, но несколько испанских епископов, с которыми он советовался, полагали иначе. Он тревожился, терзался, наконец решил передать дело на рассмотрение архиепископу Лиутериху, которому поклялся передать на содержание всех выкупленных невольников.

Архиепископ Лиутерих подтвердил правоту Аарона: крещение несмываемо. Но добавил, что отступничество от веры Христовой должно быть искуплено тяжелым покаянием, над которым он сам подумает. Аарон вновь встревожился. Он не хотел, чтобы люди, которых он склонил вернуться к христианам, пожалели когда-нибудь, что поддались его уговорам. Он предвидел, что наказание, которое наложит на них архиепископ, может оказаться столь тяжким, что они действительно пожалеют о своем отъезде из Испании. Он стал заступаться за них: пытался убедить архиепископа, что грех этих людей куда меньше, чем кажется: ведь они еще в детском возрасте принуждены были к отступничеству, не ведали, что творят. Но архиепископ Лиутерих грубо ответил, что в советах не нуждается, и прервал разговор.

Аарон недолго пребывал в Сене. Отсюда он направился в Париж, чтобы поблагодарить короля Роберта за помощь в милосердном предприятии, на сей раз столь удачно завершенном, потом в Шартр, чтобы сказать епископу Фульберу, что не сможет взяться за комментирование греческих авторов. И здесь и там приняли его совсем иначе, чем раньше. Правда, король Роберт и Фульбер проявили радушие и вновь оказали много услуг, но Аарон почувствовал, что как в королевском окружении, так и при дворе ученого епископа он вызывает кое у кого неприязнь. То же почувствовал в Реймсе, в Камбре и во всех монастырях между Маасом и Мозелем. С отчаянием подумал Аарон, что, видимо, косятся на него за длительное, двукратное пребывание среди неверных, подозревают в том, что замутнил душу превратными понятиями о боге, прежде всего о божественности Христа; ведь он же без труда уловил, как прояснилось лицо Фульбера, когда тот услышал, что Аарон не сможет преподавать в его школе.

Но со временем он с удивлением, огорчением, возмущением понял, что причина неприязни к нему в совершенно другом. Как раньше, так и теперь его считали любимцем Сильвестра Второго. Именно поэтому питали теперь к нему неприязнь. После возвращения из второго путешествия Аарон застал в королевской Франции и в обеих Лотарингиях все ширящиеся споры между клюнийцами и теми, кто считал, что главной властью в церкви являются синоды епископов, а не папа, епископ Рима. Споры эти местами переходили в вооруженные схватки между князьями, из которых одни поддерживали клюнийскую конгрегацию, другие же – и большинство – противную сторону. Обе стороны согласны были в одном: все более строго подходили к оценке Герберта-Сильвестра. Клюнийцы вспоминали, как Герберт неправо принял из рук светского владыки архиепископство в Реймсе. И еще припоминали, что он унизил величие церкви угодливостью перед претензиями Оттона, который не только святотатственно называл себя наместником Христовым, но и кощунственно осквернял свое императорское помазание возвратом к обычаям языческого Рима. Противники клюнийцев видели в стремлении всячески подрывать добрую память о Сильвестре Втором средство опровергнуть учение о верховенстве папы над епископским синодом. Аарон не верил своим ушам, слушая в пересказах слова того или иного ученого епископа или аббата о грешном чародействе Сильвестра Второго или о его тайной приверженности к обычаям и, более того, к обрядам языческого Рима. Причем каждый такой рассказ кончался возгласом, полным горечи и возмущения: «А ведь это был самый мудрый из римских епископов. А каковы же его преемники?!» Доходили до Аарона рассказы, что Сильвестр Второй перед тем, как принять какое-либо решение, советовался с белой мраморной головой, которая стояла на его столе в спальне и устами которой говорил ему сатана, принужденный магическим искусством папы служить ему. Вновь всплыл рассказ о сокровищах, похищенных в подземном царстве. Аббат Ингон, родич короля Роберта, некогда ученик Герберта, просто потребовал у Аарона, чтобы тот рассказал, как там происходила ночная вылазка за сокровищами. Недоверчиво смеялся или делал вид, что не доверяет, когда Аарон горячо убеждал его, что вся эта сказка порождена сонным видением некой глупой женщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю