355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Парницкий » Серебряные орлы » Текст книги (страница 6)
Серебряные орлы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Серебряные орлы"


Автор книги: Теодор Парницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц)

– Я сказал, пиво, святейший отец.

Аарон подумал, что лучше бы ему оглохнуть. И почувствовал, что заливается румянцем стыда. Он хотел заткнуть уши, но, поскольку папа слушал внимательно, не осмелился.

Прежде всего ему неприятно было слушать, как Тимофей говорил: видимо, губы у него распухли еще больше, и сквозь них протискивалась не обычная людская речь, а глухое бормотание. А еще неприятнее было слышать то, что Тимофей говорил. Аарон не без удовольствия подумал, что один раз закинуть уду в озеро мудрости еще не значит сделать из бродяги рыболова. Тимофей говорил о том, что все могущество тускуланских графов – это виноградники, так как Рим хочет пить, Рим любит пить, Рим должен пить и всегда пить будет, а ничего лучшего для питья он не получил, чем вино, которое ослы доставляют с тускуланских холмов. Но вот пришли саксонские короли. И стали римскими императорами. Стали они пить тускуланское вино. Вино им нравилось, но головы, непривычные к вину и солнцу, быстро пьянели. От вина и солнца. Головы императоров и головы их воинов. И они стали привозить пиво. То самое пиво, вкус и силу которого они впитали с молоком матери. Они, отцы, деды, прадеды. Привозили его издалека. Это верно. Большие хлопоты, большой труд. Но для того они и были могущественными владыками, чтобы преодолевать трудности. Так что привозили пиво, и при этом много пива. Пили. А римлянам было любопытно, что же это пьют их повелители. Любопытно, какой вкус у этих северных варваров. Попробовали. Посмеялись. Принялись поносить. Но пили. Потому что в жару пиво освежает лучше, чем вино. Можно его больше выпить, куда больше, чем вина. Тускуланские графы стали проклинать солнце отцов. «Не даром, – объяснял Иоанн Феофилакт, – кто-то из мудрецов написал, что Аполлон был злым богом, а не благим». Стали тосковать по зиме. Жалеть, что она такая короткая. Но оказалось, что германцы подогревают зимой пиво. И что оно лучше пьется, чем подогретое вино. Со все меньшим грузом возвращались ослы в Тускул. Со все большим шли на север.

Тимофей говорил все медленнее. Все трудней ему было. Много усилий требовалось не только для того, чтобы выговаривать слова, но и для работы мысли. Аарон чувствовал тревогу уже не за него, а за себя. Он чувствовал, как все громче, все живее бьется у него сердце. Сейчас остановится. Должно остановиться. А он уже свыкся с мыслью, что нет. И все же остановится. Папа назовет Тимофея темным глупцом и прогонит от себя. И тогда Аарону придется идти с папой. Придется… придется…

Когда Тимофей умолк, папа долгое время внимательно вглядывался в него. Аарону эта минута показалась веком. Только сейчас он смог наконец разглядеть глаза папы. Они были большие, немного навыкате, светлые-светлые. Такие светлые, что трудно сказать, голубыми их назвать или серыми.

Наконец папа раскрыл уста. Аарон замер.

– Я рад, что ты со мной рядом, – медленно цедя каждое слово, сказал Григорий Пятый.

И больше ничего. Будто ничего не слыхал о вине и пиве.

Он рад! Ему, Аарону, тоже мог бы сказать: «Рад тебе!» Ни у кого, ни у кого из школьных товарищей Аарона ни в Гластонбери, ни в Цере, ни в Реймсе не было и не будет такой возможности, чтобы небесный ключарь сказал ему: «Я рад, что ты рядом со мной». Надо сказать только одно слово. Он же понимает, отлично понимает, что охотница Аталанта – это сон о Григории Пятом.

Именно вновь мысль об Аталанте приносит Аарону благое' успокоение. Более того, чувство гордости. Более того, чувство могущества. Когда-нибудь, когда святейший отец вернется в Рим, он скажет окружающим его епископам и аббатам: воистину преданнее мне был Аарон, нежели Тимофей! А если не преданнее, то ведь куда более трудную службу взял на себя! Когда Тимофей пошел за мной, Аарон остался, чтобы грудью своей удержать преследователей. Не убежал от Рима, а двинулся навстречу Риму. Бегом направился. Так же, как бежал рядом с Аталантой навстречу вепрю по размякшей земле Калидона. Как Лаврентий не убоялся раскаленной решетки.

Слезы навернулись на глаза Аарона. Слезы умиления перед самим собой. Но и слезы от ощущения своего могущества, жертвенного могущества. Он представил себе, что и другой главой может завершиться книга изгнания Григория Пятого. Вот мраморная гробница в подземелье базилики святого Петра. Подле того места, где лежит Оттон Рыжий. Разве есть место слишком почетное для того, кто пал за столицу Петрову? Пал мученической смертью. Подставив грудь остриям, которые нацелены были в грудь святейшего отца. Аббаты и епископы Романии и Тусции, Италии и Бургундии, обеих Франконий и обеих Лотарингий, а прежде всего аббаты и епископы Британии и Ирландии смиренно преклоняют колени перед гробницей святого мученика. Тысячи горящих свечей, звон колоколов, голоса и пение, пение, пение… пение старцев и отроков, девиц и жен… а среди жен со слезами на глазах прекраснейшим из голосов поет Феодора Стефания…

Спустя годы, уже в Польше, Аарон сопровождал как-то Болеслава на охоте. Один раз. Он не выносил охоту. Жалел зверей. Но тогда так получилось, что не смог отказаться. Охотились на большого зверя. Но выдался момент, когда собаки погнали какое-то маленькое коричневое существо. Аарон страдал, страдал вместе с ним. Вдруг он увидел, что зверек не убегает. Он припал к земле. И недвижно оставался, когда собаки подскочили к нему. Большие, сильные псы, от которых, когда они шли стаей, убегали лисы и серны, даже лоси и медведицы.

Вместе с гордым спокойствием росла в душе Аарона великая любовь к папе. Он уже не видел в нем грозного судию, вооруженного мечом. Он видел страдающего, удрученного изгнанника. Слышал неслышимые Тимофею воздыхания. Он и сам вздохнул, и вместе со вздохом поплыл из его уст стих, полный горести и боли:

 
Jam subit illius fristissmae noctis imago,
quae mihi supremum tempus in urbe fuit[Только представлю себе той ночи печальнейшей образ (лат.) – пер. С. Шервинского.]
 

Он чувствовал, что никогда не декламировал с таким чувством, с такой силой и такой напевностью. Не только архиепископ Эльфрик, но и сам аббат Эльфрик, если бы мог сейчас его слышать, смахнул бы слезы гордости за то, что вырастил такого ученика.

– А это еще что за вьюнош такой ученый? – произнес папа таким голосом, что трудно было понять, что же в нем слышится: удивление или пренебрежение.

И смотрел на Аарона так, будто никогда его не видал.

Аарон упал на колени и стал рассказывать о себе. Кто он, откуда. Но папа как будто не слушал. И вдруг прервал его:

– Я подпою тебе, – сказал он дружелюбным, по как будто все еще пренебрежительным тоном: – Jam tot mihi cara reliqui. – Сколько дорогого я здесь оставляю. Это верно. Но видишь ли, юнец…

И вдруг замолчал. А когда заговорил снова, в голосе его звучало какое-то юношеское озорство и юношеское упрямство.

– Видишь ли… Твой слезливый поэт, наверное, чувствовал, что не вернется… А я вернусь. Я не Овпдий, меня императоры не изгоняют, а на щите приносят, куда хотят… Говорю тебе, я вернусь… Вернусь с мечом. Нет, с обоими мечами.

Он встал. Тимофей приблизил распухшие губы к уху Аарона и прошипел:

– И я вернусь, братец. Вернусь, чтобы взять все, чего хочу.

– И Феодору Стефанию? – вырвалось у Аарона.

– И Феодору Стефанию. Вот увидишь. И увидишь, что не на время утехи… не на время, смеха ради ею отведенное. Навсегда. Он, – Тимофей указал глазами на папу, – поделится со мной наследством Кресценция. Ему – Иоаннова голова, мне – жена.

4

Григорий Пятый вернулся в Рим. Вернулся, как и обещал, неся два меча. Меч церкви и меч императорский. Тусклое солнце двадцать второго февраля еле успело пробудиться, как перед ним уже было услужливое зеркало: тысячи и тысячи плоских саксонских шлемов. Мутная, желтоватая мелкая вода Тибра еще больше помутнела, щедро награжденная пылью и грязью заальпийского бездорожья. Море, беспредельно зеленое море, обычно такое беззаботное, гордое и могучее, осмеливалось сейчас только издавать слабое, тихое сочувственное ворчание, которым дружески одаряло безутешную в горе Кампанию, тщетно пытающуюся страдальческим эхом заглушить ужасающий гул обоюдоострых франкских топоров, яростно врубающихся в иструхлявившийся ствол Республики.

Вновь перестали ржать копи в базилике святого Лаврентия, зато просторные, роскошные залы в прекрасных виллах красивых черноглазых безграмотных внуков Марозии и Феодоры огласились вдруг протяжным ржанием боевых скакунов, весело тянущих чистую, бодрящую влагу из тысячелетних колодцев и фонтанов. Вновь заполнил монастырские кухни муторный запах водянистых, постных похлебок. Вновь затрясшиеся монашеские руки натягивали черное жесткое одеяние на сотрясаемую дрожью спину, всю в красных, а то и в синих полосах. И вновь исчез между алтарями звонкий, радостный, чувственный женский смех.

Только римский люд по-прежнему вызывал к себе неприязнь звезд неискоренимым обычаем превращать день в ночь. С факелами тек он как и раньте гулким потоком от Авентина к Латерану, от Санта Мария Маджоре к Капитолию. По-старому упивался гордостью, что превыше всего только он, именно он, всегда он… По-старому бросал на холодные ступени тех, кому хотел поклоняться. По-старому звучал его голос, хотя кричал уже не «Республика!», а только: «Ave Caesar Imperator, Ave Sanctissime Papa!» [Да здравствует цезарь император, да здравствует святейший папа! (лат.)]

И по-старому поднимались цены на тускуланские вина.

С папой вернулся Тимофей. Вернулся, окруженный толпой слуг и прихлебателей. Когда хотел, входил в Латеран и дворец папы Льва в Ватикане. Ездил на квадриге, украшенной золотыми ключами. Возил в ней Аарона по всем закоулкам Города. Настоятеля монастыря святого Павла дружески хлопал по плечу. Безжалостными издевками над терзаемыми тревогой двоюродными братьями заглушал свист, вырывающийся в щербину в левом углу рта.

Но в глазах у него была грусть и горечь. Потому что не получил он ни тускуланских виноградников, ни Феодоры Стефании. И никогда не получит.

А был уверен, что получит. Знал, что в тот же самый день, когда император Оттон спрыгнул с седла перед воротами епископского дома в Павии, состоялся долгий тайный разговор между государем императором и святейшим папой. Оттон бил в ладоши при радостной мысли о роще виселиц, которая венцом тускуланских графов окружит колонну Марка Аврелия. Ему было приятно, что отец Тимофея успел спокойно умереть девять лет назад. Ведь, будь он жив, ему пришлось бы разделить судьбу братьев. А у дорогого императорскому сердцу Тимофея были бы ненужные огорчения. Потому что хотя отец тоже наверняка бил бы и пинал его, как остальная родня, но ведь всегда неприятно смотреть в сводчатое окно, как твой родитель болтается, высунув язык.

Еще больше обрадовало императора намерение отдать самому верному из верных красавицу Феодору Стефанию. С горящими глазами рисовал он папе картину ее первой ночи с Тимофеем. Кресценция прикуют железной цепью к ее ложу: пусть насмотрится досыта. А утром его откуют, чтобы обезглавить.

– Что бы ты сказал, отец мой и брат, – осведомился он весело, меряя худыми, длинными ногами выложенный красными плитами пол, – если послать утомленной любовью паре вместе с утренним завтраком голову Кресценция на серебряном, да нет, на золотом блюде?!

Папа рассказал Тимофею, что от этих слов он чуть не повалился на красные плиты вместе с креслом, на котором сидел, с такой силой толкнул император его кресло, припав вдруг всем телом к его обутым в пурпур и золото ногам. А поверх ног смотрели на папу широко раскрытые, уже не веселые, а безумно-тревожные, полные отчаяния глаза ребенка. Самого боязливого из боязливых. Странно и смешно тряслись побелевшие вдруг, обычно такие презрительные, красивые, узкие губы. Громко лязгали длинные хищные зубы.

– Скажи… Скажи… А я не накликал на себя гнева… не слишком оскорбил святого Иоанна Крестителя, сказав… об этом блюде? Ведь это же страшный… смертельный грех… верно? Скорей… скорей… подними руку… сними с меня грех… дай мне апостольское отпущение…

И так же быстро, как упал, вскочил на ноги. И топнул.

– Ты слышал? Сними грех сейчас же… Ты же для того здесь и есть… Для этого и приводят тебя вновь в Рим мои франки и саксы… за этим… за этим… за этим… за этим…

Пена выступила у него на губах. Григорий Пятый побледнел, но во взгляде, которым он мерил дергающегося владыку мира, не видно было тревоги, а только проницательное внимание. И так же спокойно, хотя сухо и высокомерие, как никогда он не обращался к Тимофею, папа сказал:

– За прощением обратись к своему духовнику. Я, конечно, не знаю, сочтет ли он возможным дать тебе отпущение. Но хорошо знаю, что ты не прикуешь Кресценция к ложу Тимофея и Феодоры Стефании. Не прикуешь уже хотя бы потому, что я не позволю Тимофею прикоснуться к Феодоре Стефании иначе, как к законной жене… А чтобы стать ею, она должна стать сначала вдовой… Так что если они и взойдут вместе на ложе, то у Кресценция уже не будет головы.

Но случилось иначе, чем рассчитывал папа. Феодора Стефания никогда не взошла на ложе с Тимофеем. Никогда не стала его женой.

– А виноградники? Что же с виноградниками? – лихорадочно допытывался Аарон, прохаживаясь с другом между заросшими травой развалинами дворца Сеитимия Севера на Палатине. Не в состоянии понять печали и горечи в глазах Тимофея и не задумываясь, обронил:

– Не понимаю тебя. Раз уж у тускуланских виноградников теперь один хозяин…

И с испугом увидел, что после этих слов Тимофей побледнел. Левый уголок рта искривился в гневной гримасе, обнажив щербину в зубах.

– Ты верно сказал. – В голосе его слышалось ожесточение. – Очень даже верно. У виноградников теперь один владелец.

Взгляд его, охватывающий беспредельное пространство, которое живописно расстилалось у их ног, равнодушно скользнул поверх извилистой змеи Аппиевой дороги, вдоль которой тянулись гробницы и окутанные пеленой светлого тумана пинии. Задержался он лишь на самой дальней линии темных взгорий. Там был Тускул!

– Этот единственный владелец виноградников, – продолжал он еще более свистящим голосом, – уже спрашивал меня, не займусь ли я хорошо знакомым мне делом… не согласен ли я стать главным управляющим всех угодий… Как новый глава сената, как императорский любимец, чье присутствие необходимо в Риме, он собирается на постоянное жительство поселиться в замке, что напротив колонны Марка Аврелия. И потому хочет иметь в Тускуле, куда он только изредка будет наведываться, кого-то, кому может доверять, на кого может положиться.

И действительно спустя год, когда преждевременно умер Григорий Пятый, Тимофей объявился в Тускуле в качестве главного управителя при своем дяде Иоанне Феофилакте. В Рим он приезжал редко, в монастыре святого Павла почти не показывался. Да и Аарон тогда уже жил не в монастыре, а в Латеране, подле нового папы, Герберта-Сильвестра. Как-то наместник Петра и его любимец Аарон вылезли из квадриги на Марсовом поле. На площади перед Пантеоном толпа зевак восхищалась ловкостью движений и умением владеть оружием отряда, занятого военными учениями. Это были люди из тускуланского графства. Командовал ими Григорий, единственный не изгнанный из Рима двоюродный брат Тимофея. Поодаль на квадриге, украшенной не золотыми ключами, как ожидал Аарон, а изображением стройной колонны, стоял Тимофей. Очень загорелый и какой-то очень деревенский. Он соскочил с квадриги. И направился к Аарону. Преклонив колено, поцеловал папе руку. Сильвестр Второй похвалил выправку отряда. Тимофей ответил с улыбкой, что трудно найти более верное, более преданное Риму войско. Оказывается, самая большая, самая надежная опора императора и папы в Риме – это тускуланское графство. Даже помыслить о бунте невозможно, когда бодрствует несокрушимый отец отцов отчизны, краса города и империи Иоанн Феофилакт. Каждый день приносит новые доказательства его радения.

– Только зубов жалко, – буркнул Тимофей в сторону Аарона.

Почтение, оказанное папе Тимофеем, не осталось незамеченным столпившимися на площади зеваками. Послышались возгласы, рукоплескания, настойчивые, жаркие просьбы благословить их.

Сильвестр поспешно трижды осенил толпу крестным знамением и удалился вместе с обоими юношами в глубину мощных строгих, темно-серых, шершавых колонн, вот уже столько веков неизменно несущих стражу у входа в Пантеон. Это древнейшее здание, называемое римским простонародьем также и Кругляшом, уже давно было церковью Всех святых, как говорили Аарону в монастыре святого Павла, а также церковью в честь Марии, царицы всех мучеников, как утверждали в авентинских монастырях. Неоднократно слышал он, что богослужения в этой церкви совершают редко и неохотно: как-то неприязненно смотрят вот уже несколько веков папы на этот не редеющий с веками наплыв молящихся. Аарона это всегда страшно изумляло, впрочем, он уже перестал изумляться, когда в первый раз в жизни переступил с папой и Тимофеем порог храма. Тут он сразу все понял.

Когда они вошли, их охватил сумрак. Сумрак уже не такой, как в храме святого Павла. Отличие это вызывал ослепляющий столп света, врывающийся в темный храм сквозь огромное круглое отверстие в куполе, гармонично выложенном изнутри венцами из квадратов. На полу колыхался и медленно перемещался огромный светящийся круг, только углубляющий необычную темень, в которую попадали входящие. Аарон громким шепотом убеждал себя, что этот скользящий круг всего лишь отражение движения солнца, и никак не мог заглушить в себе сильного трепета. И сов-сем стало ему не по себе, когда он вдруг увидел в средине круга всю как будто насквозь пронизанную светом стройную фигуру папы Сильвестра. Какой же это необычный свет – поистине магический. Аарон готов был поклясться, что папа показался ему гораздо выше, чем обычно. Выше и красивее. Судорожно всколыхнули память – причем сразу – все когда-либо слышанные рассказы о магическом могуществе Сильвестра. О чарах, о демонах, призываемых им одним словом и покорно служащих ему, о ночных таинственных беседах с полной грусти или раздумий о непонятных вещах головой, стоящей на заваленном рукописями и геометрическими фигурами столе. Аарон внушал себе: глупец, простак, неуч невежественный – и все равно не осмеливался поднять голову: боялся увидеть среди бела дня нетопырей, слетающих в отверстие купола над окруженной светлым нимбом головой папы.

– Видите эти геометрические фигуры, украшающие нишу в стене? Смотрите, какие плавные своды… Какие низкие треугольники… Говорят, что в библиотеке в Эфесе были вот так же украшены окна… арки на одном этаже, треугольники на другом…

Спокойный, деловитый голос папы, откуда-то уже от стены, не из круга, мгновенно отрезвил Аарона. Его охватил стыд. Воистину глупец из глупцов, невежда из невежд! Он сделал шаг, встал в центре светящегося круга и долго упивался невыразимой красотой чудесной сочной голубизны, неподвижным диском висящей прямо над головой.

Когда он вышел из круга, то остановился рядом с папой, чтобы рассмотреть вместе с пим степы и послушать ученые объяснения. Как только взгляд его привык немного к темноте и он стал различать линии и формы, его вновь охватила тревога. В песчаном, почти апельсиновом мраморе, которым было выложено все округлое помещение храма, отчетливо выделялись прямоугольные углубления, о которых как раз говорил папа. Симметрично размещенные на правильных расстояниях, они вдруг вызвали в закоулках памяти Аарона многократно слышанный в детстве рассказ о круглом столе короля Артура. Там могущественные, но и добродетельные рыцари занимали места на равных друг от друга расстояниях, чтобы никто не мог подумать, что у другого более почетное место, – и вот так же, совершенно вот так же стояли некогда в этих углублениях, ни один не выделяясь перед другим – кто? – боги… Неподвижными, спокойными мраморными лицами взирали с высоты углублений на смиренно молящихся, приносящих жертвы, курящих благовония, вечно о чем-то просящих людей… Тут непрестанно толпились… прибегали поспешно, деловито… Каждый находил нужного себе и по своим заботам бога… Одних просили о здоровье, других о богатстве, третьих о смерти, телесном повреждении или позоре, насланных на врагов… Возлагали к белым ногам красоту или уродство своих дочерей, цепы на вино и оливковое масло, обильный урожай, выносливые ослиные спины, прочные квадриги, состязающиеся на ипподроме… Боги исчезли, по люди приходили все с тем же самым… приходили, как раньше, поспешно, деловито… Безошибочно выискивали изо всех подданных царства Марии мучеников такого, который именно для данного случая мог больше других пригодиться… Со рвением прадедов курили благовония перед пустыми нишами, заполняя их образами нужных им покровителей с услышанными в проповедях именами… Обращались к мудрецам, которые провели жизнь в глухих пустынях, отважно углубляясь в тайны предвечной мудрости… Обращались к девам, которые предпочли узилище, мучения, самую смерть блаженной жизни в мире, который не хотели признать своим миром… И тех и других просили об исходе состязаний, о повышении или понижении цеп на зерно и оливки… о нарядном платье… о богатой жене… о милости в виде возвращения утерянной вещи, а не о совершенстве… об успехе, а не об избавлении и спасении… Аарон начинал понимать пап, неприязненно смотрящих на толпы молящихся в этом чудесном древнем храме. Но начинал понимать и немой язык углублений. Ему казалось, что он слышит приветственный шепот: «Привет вам, исполненные мудрости мужи… Воистину мало кто был таким желанным гостем здесь, как вы… Ибо мало кто знает о пас столько, сколько вы… Взгляни в это углубление: здесь стояла я, которую ты столько раз благодарил за ее верность скитальцу, стремившемуся к родной Итаке… А вот тут я, кем ты так горячо восхищался за чудесные картины на щите, выкованном в одну ночь для Ахиллеса… А вон там…»

Нет, нет, он не допустит, чтобы повторился тот страшный разговор с теми колоннами в храме святого Павла. Слабым голосом Аарон попросил папу уйти отсюда, он плохо себя чувствует. Голова кружится.

Церковная стража с трудом оттесняла напирающую толпу. Снова взлетели возгласы, рукоплескания, вновь настойчивые, страстные просьбы о благословении. Тимофей кивнул Григорию, тот с лета понял его: тускуланский отряд молниеносно вздыбил грозную подвижную щетину. Тупые концы копий принялись прокладывать просторную дорогу, лептой разрезая расплескавшуюся, колышащуюся толпу. Аарон опасался, что удары копий настроят толпу неприязненно, враждебно, вызовут гневную ярость. Но он ошибся. Отталкиваемые, отбрасываемые, тут и там довольно чувствительно побитые римские граждане все так же осыпали папу цветами дружелюбных возгласов, обдавали немолкнувшим каскадом рукоплесканий. «Так, должно быть, Рим приветствовал цезарей на ипподроме», – подумал Аарон.

Они уже садились в квадригу, по тут между расставленных ног тускуланского копейщика проскользнул оборванный черноволосый, черноглазый подросток. Упал на колени перед квадригой и поцеловал папе туфлю.

– Святейший отец, – сказал он смело и даже снисходительно. – Если ты дашь мне солид, я скажу тебе что-то, что тебя очень касается.

Папа усмехнулся.

– Говори, – сказал он заинтересованно, подав монету.

– Я знаю, что святейший отец собирает старые статуи. Пе-далеко отсюда люди разбивают старую зеленую статую. Когда я там был, они уже отбили ногу. Если святейший отец даст мне еще один солид, я покажу самую короткую дорогу.

Оставив квадригу, они пошли за ним. Толпа повалила следом, отпихиваемая со все большим трудом. Григорий пригрозил, что прикажет повернуть копья остриями. Помогло, но ненадолго.

И действительно вскоре они увидели толпу, сгрудившуюся вокруг чудесной бронзовой статуи. Наверное, очень старая, ее плотным слоем покрывала зеленая плесень. Статуя покачивалась на одной ноге. По ней били палками, ножами, долотами, молотами, даже тяжелым железным ломом, столь редкой тогда вещью в Риме.

– Расступитесь! – загремел Тимофей.

Копейщики быстро и деловито очистили довольно большое пространство вокруг статуи. Взмокшие люди с инструментами смешались с толпой, сопровождавшей папу. И смотрели исподлобья, негодуя, что их спугнули.

– Похоже, Октавиан Август, – сказал папа Аарону, а потом, обращаясь к отогнанным от изваяния людям, спросил: – Что вы тут делаете?

Они объяснили. Аарон слушал со все нарастающим изумлением и с не меньшим интересом. Он взглянул, куда они тыкали пальцами. На постаменте отчетливо виднелись буквы. Папа подошел ближе и прочитал: «Ударь тут!» Оказалось, что они хотели разбить статую, соблазненные надписью. Что же еще она может означать, как не то, что внутри пустой бронзы находятся сокровища!

Папа рассмеялся. И назвал их глупцами. Какие сокровища? Только статую изуродовали. Толпа упорствовала. Чувствовалось, что не уступит. Когда папская процессия удалится, они вернутся к своему разрушительному делу. Если отогнать их древками, придут потом. Поставить стражу, придут ночью, подкупят или обезоружат, навалившись кучей. Не будешь же ставить целое войско для охраны одного памятника! Посадить их? Придут другие. Наверняка придут. На десятках лиц в толпе, появившейся вместе с папой, виднелся жгучий интерес. Через час все это разнесется по всему Риму! Забирать статую папа не хотел: она составляла гармоничное целое с постаментом, отрывать ее было варварством. Наоборот, надо оставить на месте, искусно приладить отбитую ногу, привести в порядок место вокруг – и станет статуя одним из лучших украшений Рима.

Аарон видел, как папа долгое время приглядывался к высоко поднятой, вытянутой вперед руке Октавиана Августа. И постепенно на губах Сильвестра проступила довольная улыбка, приправленная чуть заметной хитринкой.

– Я же сказал, что вы глупцы! – воскликнул он. – Не понимаете, что означает «ударь тут». Где тут? Какие сокровища могут быть в брюхе статуи? Два серебряных кубка? Столько ломали голову, и никто не подумал, почему статуя вытягивает руку, куда показывает пальцем… Вы знаете, что значит «ударь тут»? Так вот: ударь там, где упадет в полдень тень указательного пальца. Там и копайте. Если что найдете, придите, скажите. Ба, я даже думаю, что вы и поделитесь со мной за хороший совет, а?

Раздались возгласы изумления и восхищения. И вновь каскад рукоплесканий.

– Вот он, муж, одаренный богом мудростью! Соломон! Вергилий!

Кто-то даже крикнул «Нестор», и даже папа изумился. Такой уровень образованности на римской улице! Люди с инструментом пали на колени, целуя следы колес папской квадриги. Когда на повороте Аарон бросил на статую прощальный взгляд, он увидел только быстро растущую груду бойко выбрасываемой земли.

Теперь он ехал в квадриге Тимофея. И заметил, что старый друг полон тревоги. Он спросил, что случилось. Тимофей тревожным взглядом указал на папу. Аарон не понял. Тимофей, не выпуская вожжей, нагнулся к его уху:

– Кто ему это сказал?

– О чем?

– Что сокровища там. Женщина какая-нибудь, а?

Аарона охватило неприятное чувство. Когда приедут в Латеран, надо будет обязательно попросить папу, чтобы тот объяснил таинственное дело. Но пока следует отвратить внимание Тимофея от небезопасных мыслей, которые могут перейти в прегрешение против святого Петра. И он стал раздумывать, что бы такое сказать. Призвал на помощь память. Она помогла. И Аарон страшно обрадовался. Сейчас он направит мысли Тимофея в другую сторону, а это доставит ему удовольствие, подбодрит.

– Ты помнишь, – заговорил он теплым, сердечным голосом, – как в страшный день бунта ты рассказывал в роще Трех источников святейшему пане Григорию о борьбе вина с пивом?

– Помню, – сухо ответил Тимофей.

– Мне кажется, слова были очень умными, раз уж папа, выслушав, соизволил заметить, как он рад, что ты с ним.

– Может быть, и умными.

– Так вот, слушай, – с живостью воскликнул Аарон. – Тебе нечего прощаться с надеждой. Ведь в любой день Иоанн Феофилакт вновь нарушит верность, попробует поднять бунт и, конечно же, потерпит поражение, а тогда… тут-то уж ему не сдобровать…

– Ошибаешься, братец. Не будет он поднимать бунт. Останется верным.

– Как же так? Ты же сам говорил, что вино должно вести войну с пивом…

– Говорил. Но ведь любая война когда-нибудь кончается. И эта тоже. Даже уже кончилась. Давно. В тот день, когда мы с его святейшеством вернулись в Рим.

– И кто же победил?

– Вино.

– Не понимаю. Послушай, это невозможно… Ты же сам говорил, что если германский король утвердится в Риме, то пиво…

– И это же слово в слово говорил святейший отец Григорий. И знаешь когда? Сразу после нашего возвращения. Он смеялся, назвал меня глупцом. Я хорошо помню, что он сказал, как будто это было вчера: «А знаешь ли ты, Тимофей, что за саксонским войском тянутся бесчисленные упряжки волов с бочками пива и столько их в Риме никогда не бывало? А чем дольше будет Рим сохранять верность своему императору, тем больше будет их прибывать…»

– Правду сказал святейший отец.

– Нет, брат, не сказал он правды. Правдой было то, что, пока император Оттон живет и царствует, побеждать должно вино. Я об этом догадывался, но как-то не мог ничего из этого вывести. А дядя Иоанн Феофилакт смог. И пожалуй, не только догадывался: он знал. А то, что он прав, выявилось сразу, когда его коленопреклоненного, посыпавшего пеплом голову у Фламинских ворот император не схватил за рыжие патлы, не плюнул в лицо, не велел своим саксам повесить, а всего лишь дал ему произнести речь, а потом подставил блудному сыну ногу для поцелуя, чтобы гот поблагодарил за прощение, да что там – за возвышение. Я был куда сильнее, сила папы Григория – триумфатора стояла за мной, но побеждает не сильнейший, а умнейший. Дядя оказался умнее, и он теперь владелец виноградников, а я его подручный.

Тимофей не скрывал от друга, как он восхищался дядей Иоанном Феофилактом. Восхищается, ненавидя. Когда Рим, онемевший от ужаса, послушно клал голову под обоюдоострый топор, нашлись только два человека, которые хотели защищаться. Иоанн Кресценций и Иоанн Феофилакт. Один с мечом в руке стоял на вершине башни Теодориха, другой, посыпав пеплом волосы, стоял на коленях у Фламинских ворот. Вооруженный железом Кресценций знал, что погибнет, но боролся; вооруженный гибкой мыслью Иоанн Феофилакт боролся, ибо знал, что победит. Он знал, что, стоя на коленях, протягивает голову не под топор, а под лавровый венок. Разумеется, его могло погубить одно неосторожное слово, одно движение, совершенное не так, как задумано, – но за это он был спокоен: знал, что ошибки не совершит. Призрак мучений и смерти не замутнит остроты мысли, не ослабит власти над голосом, руками, спиной. Самое главное, чтобы Оттон захотел выслушать, самым трудным поэтому было начало: «Наш вечный господин, угодный господу богу цезарь император Оттон Благочестивый, счастливый, непобедимый, саксонский, франкский, лангобардский, славянский, божественный Август…» Самоубийственно было бы забыть, что перед «цезарь» надо молниеносно, но очень отчетливо выбросить из себя «божественный» и тут же смутиться, зардеться, что вот безупречный римский дух сакса Оттона толкнул его на грех приписать христианскому владыке атрибут божественности, но что делать, если столько в нем от Августа Октавиана, Тита, Траяна, Адриана, Марка Аврелия… Не менее убийственно было бы ссылаться на святые слова Писания о прощении до седмижды семидесяти раз, о винах, отпускаемых тем, кто перед нами виновен, о том, что надлежит любить врага своего… Нет, торжественным, возвышенным, сокрушенным, но отнюдь не умоляющим голосом следует говорить о Юлии, плачущей над головой Помпея, смертельного врага своего… О Корнелии, оплакивающем пожар Карфагена… О Тите, который назвал потерянным день, когда он не совершил ни одного доброго деяния… об Августе, благородно прощающем Цинну…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю