355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Парницкий » Серебряные орлы » Текст книги (страница 5)
Серебряные орлы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Серебряные орлы"


Автор книги: Теодор Парницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

Аарон всегда боялся грозы. Еще среди лугов Ирландии. Не мог тогда надивиться замшелым, белобородым монахам, спокойно переворачивающим в, казалось бы, вот-вот готовых развалиться шалашах истлевшие листы, испещренные таинственными лямбдами, омегами и пси. И только раз в жизни разделил опасение многих набожных достойных людей, не является ли учитель Герберт колдуном: когда, неуклюже распростершись на деревянной лесенке причудливой башенки в Реймсе, впивался он испуганными глазами в бородатого архиепископа, спокойно сидящего под раскачиваемым порывами навесом на вершине башенки, припав глазом к длинной трубе, дерзко, даже святотатственно направленной в раздираемое ужасающими вспышками небо.

Но Аарон был уверен, что уж кто-кто, а Тимофей наверняка не боится грозы. Даже не знал, откуда эта вера в беззаботное спокойствие и силу приятеля. Но верил. И как же он удивился, когда увидел, что после грохота, который обрушился в рощу Трех источников, у Тимофея затряслись колени и залязгали зубы. Разочарование это даже обрадовало его. Оно делало приятеля более близким, давало возможность ощущать свою силу, утешая другого. Он обратил к посеревшему лицу взгляд, полный братской любви. Тимофей глухо ответил сквозь часто-часто стучащие зубы:

– Чего уж глупее, схлопотать в лоб от Михаила Архангела до того, как настанет день святого Лаврентия…

Михаил Архангел не сразил Тимофея, но напрасной была радость, с которой он приветствовал радугу, переброшенную невидимыми руками Марии от Яникула до тибуртинских тысячелетних кипарисов. Напрасно высматривал он святого Лаврентия, который должен был вернуться под игру цветных лампионов, стук выбиваемых днищ, вопли обреченных петухов, под танцевальную музыку цитр, флейт и плещущих ладоней. Прежде чем он вообще пришел, на площади перед храмом его имени явился некто другой. Явился под стук молотков, разбивающих на белые куски прекрасное нагое тело не то с грустным, не то по-неземному задумчивым прекрасным лицом. Явился под страшную музыку дико ржущих в предсмертной агонии коней, вытянутых из церковного нефа сильными руками с такими мощными мускулами, что казалось, они даже разрывают бледно-розовую кожу. Явился под рыдания женщин, крик детей и немую угрюмую настороженность мужчин.

Явился с мечом. Не со своим мечом. А с тем, о котором Христос говорил ученикам, выходя с вечери.

В храме святого Павла приор возносил благодарственные моления. По отцы и братья заглушали их не смолкающим долгие недели шепотом ужаса.

Тимофей, бледнее, чем когда-либо, пересказал Аарону, что творилось в то страшное утро. И то, что он рассказывал, тут же всплывало картиной. Картиной без красок. Только свет и тьма. Темные, недвижные огромные саксы держат перед собой, между столбами расставленных ног, светлые щиты. Между светлых недвижных глаз темной стрелой стекают от плоских шлемов до самого рта забрала. А перед безмолвной, пугающей шеренгой темная фигура на светлом коне источает страшную тьму неумолимых приговоров. И темным казалось не старое, но старчески искаженное от долголетних страданий, окаймленное буйством светлых кудрей лицо всадника.

У ног копя темным пятном стоит на коленях кардинал-диакон храма святого Лаврентия. В трясущихся руках он держит большую раскрытую книгу, где редкие ряды букв не приглушают ослепительной белизны страниц. Налитые темной кровью глаза беспомощно бегают по темным знакам.

– Владыка господнего храма, вот твое оправдание, – раздается голос с вышины, со спины коня. – Покажи, как ты читал своей пастве Священное Писание…

С трудом, по слогам читает кардинал-диакон. Еле понимает лишь третье слово из того, что видит перед собой в книге.

– Прочтите ему, – слышится все тот же голос.

Худой высокий молоденький монах берет из рук коленопреклоненного книгу. Читает дрожащим, испуга иным голосом, но правильно и быстро:

– Написано, дом мой есть дом молитвы, а вы сделали его вертепом разбойников.

– Слышали? – голос всадника сечет, словно замороженное в снегах севера железо. – Дом мой есть дом молитвы, а не дом довольства для утробы, разврата для плоти и темноты для головы. Рек господь в Кесарии Филипповой Петру: «Дам тебе ключи царства небесного; и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах». Силой Петровой разрешаю на вечные времена твой союз с богом сил, недостойный ты пастырь… Удались из священного места… Благодари святого Лаврентия, что не ввергнут тебя сразу туда, где плач и скрежет зубовный…

С болезненно искаженным лицом слушал Аарон Тимофея. Громким шепотом благословлял карающую десницу господню, но в глазах его стояли слезы страдания. А тихий плач перешел в неудержимое рыдание, когда Тимофей рассказал, как железо, крепко зажатое в сильной руке, со свистом отсекло у молодой, красивой женщины руку, которой она в ночь грешного веселия коснулась наготы белой статуи. Даже Тимофей удивился: «Ну скажи, разве не верно повторил слова Писания наместник Петра с высоты белого коня: „Если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее…“»

Спустя годы Аарон робко спросил у папы Сильвестра, был ли его предшественник, Григорий Пятый, верный наместник Христа, взирающего с арки Плацидии, также и наместником доброго пастыря, Христа ирландских пустынных обителей и британских монастырских школ? Но ведь никогда никому, даже Тимофею, даже Рихезе, не поведает он, что ему тогда сказал папа.

И еще признался он тогда, что жаль ему было белой статуи, разбитой молотками на куски. «Это не грех, – живо успокоил его папа. – Мне тоже жаль… сейчас бы украшал этот Меркурий перистиль в Латеранском дворце… Но успокойся…»

Он взял Аарона за руку и провел в свою спальню. На столе, заваленном пергаментами и моделями геометрических фигур, лежала белая голова. Прелестное лицо смотрело на Аарона глазами без зрачков с удивительной грустью, а может быть, только в раздумий о делах, непонятных людскому воображению.

Охваченный волнением, Аарон преклонил колени и поцеловал покрытые мозолями от многого писания пальцы Сильвестра Второго.

Настал день святого Лаврентия. Уже накануне Рим бурлил. Но бурлил глухо. С резким железным лязгом вошел через Фламинские ворота саксонский отряд, приведенный из Сполето. Но больше всего изумляло и подавляло римлян то, что охрану перед храмом несли вперемежку с авентинскими и клюнийскими монахами вооруженные кольями, копьями и даже мечами парни с тускуланских взгорий: вот до чего стал преданным Иоанн Феофилакт с братьями своими германскому папе!

Утром богослужение перед главным алтарем совершил сам папа. Перед службой он спросил отца-управителя, сколько солидов было истрачено в прошлый раз на празднество и угощение. Управитель умышленно завысил эти расходы.

– Хорошо, – спокойно сказал Григорий Пятый. – Ровно столько и раздай бедным.

Управитель покачнулся. Потом спросил, а кто же по закону управляет храмом и его богатствами, когда одного кардинала-диакона устранили, а другого еще не назначили.

– Я, – все так же спокойно ответил папа, – как и всей церковью Христовой.

В тот же вечер управитель посетил Иоанна Феофилакта, который ночью послал закрытую лектику за кардиналом-епископом Портоским. А еще до рассвета та же самая лектика отправилась из замка, что напротив колонны Марка Аврелия, к Номентанской дороге. Солнце еще не вышло из-за храма святого Лаврентия, когда шесть пар ног, привыкших давить виноград, а благодаря этому и неутомимых в долгой ходьбе, недвижно замерли у ступеней, ведущих к окруженному розовыми колоннами дому.

Феодора Стефания видела в окно, как шесть пар рук мешают друг другу раздернуть занавесы, плотно укрывающие лектику.

– Ты видел Феодору Стефанию? – вот первый вопрос, которым встретил Аарон Тимофея на другой день после празднества. И сам страшно удивился, что это вырвалось у него. Ведь он никогда со времени их первого разговора, когда они вышли из храма, не касался этой истории. Истории, столь для него стыдливой, странной и даже несколько страшной.

Тимофей серьезно кивнул: да, видел.

Аарон, осмелев, спросил вновь:

– Говорил с нею?

– Нет, не говорил.

Но Аарон за год уже научился разбираться в чувствах приятеля и не вполне был уверен, правду ли тот говорит.

По словам Тимофея, вечером, когда процессия авентинских монахов залила весь храм желтым светом восковых свечей, он увидел при этом свете Феодору Стефанию, прислонившуюся к потрескавшейся колонне. Сразу за нею стоял на коленях ее сынишка, время от времени высовывая светлую головку между локтей коленопреклоненных нянек.

И с этого времени история отношений Тимофея и Феодоры Стефании не давала ни на минуту покоя Аарону. Мысли о ней являлись к нему во время молитвы, пробуждали от сна необычной, даже мучительной ясностью картин, проступали между фразами и словами, которые он читал или сам писал. Он начал расспрашивать отцов и братьев о Феодоре Стефании, хитро скрывая истинную причину, чтобы не выдать себя. Так что прежде всего расспрашивал о ее муже. Из полученных ответов следовало, что консул Кресценций – чудовище, исполненное не только ужаса, но и могущества; большинство собеседников Аарона изумлялись, отчего это святейший папа Григорий не воспользовался во время коронации готовностью юного императора Оттона Третьего немедленно отомстить всему роду Кресценциев за десятилетия гонений и унижений, которые претерпела от них римская церковь. И постепенно в ходе разговоров личность консула Иоанна начала интересовать Аарона сама по себе, а не только потому, что он муж Феодоры Стефании. К чему же он стремится? Чего еще хочет? О чем мечтает добровольный узник дома, окруженного розовыми колоннами? И самое главное: в чем его сила? Неужели только в привязанности римлян к стародавним обычаям? Только в их ненависти и презрении к чужим и всяческим новшествам? На чем держится целые десятилетия длящаяся ожесточенная, порой явная, порой скрытая борьба Кресценциев и всех связанных с ними узами родства – борьба с являющимися в Рим за императорской диадемой Оттонами и орудиями Оттонов, папами? На что рассчитывали, когда изгоняли, заточали или убивали этих Оттоновых пап, а ставили своих? Кто за ними стоит?

– Мои дядья, – ответил Тимофей, которого как-то спросил об этом Аарон.

– Кто-то очень сильный, – задумчиво сказал приор и, к великому сокрушению Аарона, тут же добавил: – Но ты еще ребенок, сын мой, чтобы понять это.

Ответ Тимофея смешил Аарона, ответ приора настораживал. Но ничего нового он не мог выведать, и вновь Феодора Стефания заслонила собой мужа. Заслонила своей стройной фигурой, зелеными глазами и золотыми волосами, голосом, смехом и прежде всего вызовом, брошенным Тимофею. Аарон знал ее только по рассказам приятеля, но знал хорошо. Целуя во сне оттиски больших, сильных пальцев на мокрой земле, он уже знал, что это следы не Аталанты-охотницы, а Феодоры Стефании. Еще в Гластонбери ему неоднократно являлся сон, что он вырывает у Менелая меч, которым тот хотел пронзить Елену. Теперь, заново переживая этот сон, он уже знал, что вовсе по за Елену так боится…

Между друзьями пробежал холодок. Аарона обидело, что Тимофей перестал с ним разговаривать о Феодоре Стефании, а вопросы отсекал коротко и сухо, иногда даже резко. Больше всего донимал Аарона вопрос, продолжает ли Тимофей и дальше заниматься умерщвлением плоти. Из обрывочных слов приора явствовало, что да. Во всяком случае, в монастырской библиотеке Тимофей неизменно был частым гостем и просиживал там все дольше. Аарон начал болезненно воспринимать угрозу своему превосходству. Разумеется, он тут же высмеивал себя за подобную глупость, ибо какое может быть сравнение между рыбаком, почти с младенчества неизменно закидывающим сеть в глубины озера, над которым живет, и странствующим торговцем, которого занесло к озеру, где он, пока не укажут дорогу, забавляется тем, что закидывает удочку, а доселе и в руках ее не держал! Холодок, однако, рос. Сколько раз уже случалось, что Тимофей бывал в монастыре и уходил, не перекинувшись с Аароном словом. И вот как-то в начале сентября два часа он просидел у приора и потом не позвал приятеля, чтобы, как раньше, рассказать, о чем шел разговор. А ведь видно, что о чем-то важном, так как приор потом весь вечер ходил возбужденный и мрачный. А на другой день послал одного монаха за Тимофеем. Аарона это чуть до слез не довело. После нового долгого разговора с Тимофеем приор, еще более взволнованный, велел подать лектику и отнести его в базилику Петра. Аарон чувствовал, что происходит что-то чрезвычайно важное. Что-то такое, в чем принимает участие Тимофей. А его, Аарона, никто не зовет участвовать в делах, где чувствуешь, где знаешь, что происходит что-то важное.

После возвращения из базилики вновь разговор приора с Тимофеем! Но это уже последний. И больше Тимофей в монастыре не появлялся. Аарон не жалел, не тосковал. Ему только не давали покоя слова из последнего разговора. Сквозь щель неприкрытой двери, соединяющей библиотеку с кельей приора, он увидел, что Тимофей стоит на коленях, а приор благословляет его:

– Я верю тебе, сын мой, но святейший отец не велит мне верить.

– Как бы он не пожалел, – глухо ответил Тимофей. Сухо и с какой-то одержимостью.

Оказалось, что пожалел.

Потому что случилось то, о чем Тимофей напрасно старался предупредить папу: Рим нарушил верность папе Григорию Пятому.

Сентябрьской ночью Рим пришел с факелами к стенам Леополиса, швыряя камнями и крича: «Respublica!» Еще заставил благодарить, что только изгоняет, а не убивает.

На башне Теодориха – по левую руку от прячущего меч в ножны ангела – сверкнули серебряные орлы, знаки патриция. Патриция Римской империи. Но какой империи? Ведь разбушевавшийся, взбунтовавшийся Рим согласным воем отвечал не только на «не желаем германского папу», но и на «не желаем германского императора». И то и другое «не желаем» бросал страстным голосом в сводчатое окно замка, что напротив колонны Марка Аврелия, Иоанн Феофилакт.

В старом здании курии на Римском Форуме поспешно готовилась к трудной игре в сенат галдящая орава черноглазых, темноволосых, не умеющих ни читать, ни писать подростков, внуков Марозии и Феодоры, знаменитых некогда повелительниц Рима, а еще более знаменитых, буйно плодоносящих жриц любви.

Улицы закипели монахами, которые скинули темные длинные одеяния и вызывали восторженные крики своими широкими шляпами с петушиным пером и штанами, где одна штанина красная, а другая желтая, ужасно широкими снизу и обтягивающими сверху.

Кардинал-диакон храма святого Лаврентия, излучая торжествующую улыбку, наспех купил несколько коней, чтобы торжественно ввести их в церковный неф. Вновь подпрыгнули цены на тускуланские вина. И вновь зазвучал между алтарями звонкий, радостный, чувственный женский смех.

Небо, казалось, стронулось со своих опор. Звезды сошли со своих извечных орбит. Это с тысячами трепещущих, словно звезды, факелов валила огромная толпа по старой Номентанской дороге. Тысячи голосов раздирали тишину, с которой успели уже свыкнуться глицинии, украшающие виллу, окруженную розовыми колоннами. Консула Иоанна Кресценция просто вырвали из теплых объятий жены и на плечах тысяч людей понесли к Капитолию. Там его, словно тюк, бросили на древние ступени, розовые от света факелов и такие холодные для ног, согретых ступнями Феодоры Стефании. Там Рим преклонился перед ним как перед патрицием.

У Иоанна Кресценция была хорошая память и он знал, что у Рима память плохая. Так что он не прилагал больших усилий, не завидовал красноречию Иоанна Феофилакта, он бросал в тесную толпу те же самые слова, которые произносил несколько лет назад, когда изгонял других, давних пап… и примерно те же самые, которые произносил его отец, изгоняя других, еще более давних…

Словом, «стихийный взрыв многих тысяч, превыше всего любящих свободу», «бессмертное волчье племя квиритов», «златое руно свободы», «благая жертвенная кровь, каждая капля которой стала морем масла, питающего священный огонь благородного гнева» и еще, что «римский народ, всегда римский народ и только римский народ».

И римский народ верил, что превыше всего – он, всегда он и только он.

– Стадо глупцов, – сказал братьям Иоанн Феофилакт, отходя от сводчатого окна в глубь комнаты.

– Стадо глупцов, – повторил Тимофей слова дяди, вытирая кровь с лица зеленым, прозрачным платком, который Аарон время от времени мочил в холодной воде.

На сей раз синяк был у Тимофея не только на лбу. Все лицо синее, а из жутко распухших губ и из-под левого уха текли струйки крови.

Время от времени он совал палец в рот и трогал верхние зубы.

– Шатаются, – установил он глухим, полным ярости шепотом, стараясь не смотреть Аарону в глаза. Но потом пересилил себя, взглянул и даже попытался улыбнуться.

Избитый, охающий, плюющийся кровью и даже зубами, он считал, что ему еще повезло. Ах, как повезло! Он не сомневался, что дядья и двоюродные братцы без колебаний всадили бы в него нож или просто тихо придушили бы, если бы догадались – прежде чем он ускользнул, – что именно он решил предпринять.

Иоанн Феофилакт, разумеется, не запачкал своей холеной руки таким низким делом, как битье. Но когда Тимофей, дерзко глядя ему в глаза, крикнул: «Лисы и змеи! Нож в спину – вот девиз тускуланских графов!» – лицо Иоанна Феофилакта с выражением на нем не гнева, а огорчения и неудовольствия стало медленно обращаться к противоположному углу, где, набычившись, стояли всей ватагой, готовые к прыжку, младшие братья и кузены. Они с лета поняли, что означает медленный поворот огорченного лица. И ответили великолепно согласованным прыжком гончего пса, нет, даже леопарда. Били Тимофея долго, деловито, старательно и почти бесшумно. Потом пинками выбросили за дверь. Усталые, потные, они были уверены, что с него хватит, что проучили его и указали обратную дорогу к семейному единству. Слишком мало у них было воображения, чтобы предвидеть, что не пройдет и часа, как он будет уже за стенами, стонущий, плохо соображающий, но полный решимости заменить папе Григорию Пятому весь неверный Рим.

Он выследил папу в темной роще, куда недавно ударила молния. Встречен он был высокомерным и презрительным вопросом: кто его подослал? Потом: кто его прислал? Но Тимофей не дал себя ошеломить или сбить с толку. Упорство, с которым он шел к намеченной цели, упорство, которое превозмогло привычки и родственные узы, страх и одиночество, слабость и боль, превозмогло даже недоверие и настороженность изгнанника. В монастырь святого Павла истекающий кровью Тимофей вошел в качестве посланца и поверенного папы.

В монастыре все бурлило. Большинство отцов и братьев охватил страх, но было много и таких, кто с жаром приветствовал день переворота и перемен. День возрождения стародавних обычаев, день поражения и осуждения клюнийского новшества. На дворе перед храмом уже мелькали петушиные перья на шляпах, повара с радостью и презрением выливали в корыто для монастырского кабана приготовленную на постный день похлебку. Приор заперся в келье с Тимофеем, Аароном и тремя отцами, самыми почтенными, хотя и молодыми годами. Он отлично владел собой, по не мог скрыть бледности лица и дрожащих губ. Он осведомился у отцов, не надлежит ли скорее уделить наместнику Петрову убежище за прочными стенами монастыря, чем становиться соучастниками бунта, молчаливо соглашаясь на его изгнание. Напомнил, что Христос куда больше осуждал теплых, нежели горячих и холодных. Но отцы лучше своего настоятеля ощущали настроение в монастыре. Они знали, что даже те, кто с болью переживает случившееся, тут же примкнут к радующимся, как только донесется весть о прибытии папы. Примкнут из страха перед местью Рима.

Насколько они были правы, выяснилось вскорости: монахи не допустили даже, чтобы Тимофей мог взять мешок с едой. Порвали в клочья одежду, которую Аарон пытался пронести в калитку в большом капюшоне своего плаща. При этом даже побили. С тех пор как его последний раз много-много лет назад высекли розгами за то, что перепутал гекзаметр с пентаметром, он уже не помнил, что значит быть битым. И хотя искры из глаз посыпались, страдал он не очень сильно, даже испытывал некоторую гордость, что вот как-то разделяет судьбу друга, которого, он это чувствовал, вновь очень любит.

Он вышел проводить Тимофея. Впервые вышел за монастырскую калитку без присмотра. Впервые чувствовал себя действительно взрослым. Он обращался к себе со словами Ахиллеса, что упивается угрозой опасности. За каждым кустом видел он сверкающее острие. Слышал за собою топот тысяч ног. Даже представлял себе, как погибает. Погибает славной, мученической смертью. И не отгонял от себя этих картин, нет, даже призывал их. Они заслоняли мысль о том, что действительно пугало его сверх меры: мысль об одиноком возвращении.

Тимофей то и дело презрительно вскрикивал, что римский народ – это стадо глупцов.

– Ты только подумай, – шипел он сквозь распухшие губы, – они и впрямь верят, что пробудили Иоанна Кресценция от сна. Что силой притащили его на Капитолий. Даже грозили ему, что убьют, когда тот кричал, что хотя и любит превыше всего Республику, по не может… правда же не может, что он клялся пане и императору на мощах святых, что никогда не покинет виллу с розовыми колоннами… Заметь, брат, он кричал: «Германскому папе и германскому императору…» Две капли масла в огонь…

А ведь он, Тимофей, давно уже чуял, давно предостерегал. Не слушали его. Не верили, когда он, стараясь говорить как можно цветистее, по-книжному, со всем богатством сравнений, убеждал, что бывший консул вот уже несколько месяцев ткет паутину вокруг папы, что как поэт стихи, так и он отрабатывает каждую деталь мнимо стихийных страстей римского народа. Что со сноровкой настоящего ремесленника обдумывает каждый якобы неожиданный крик, который возбуждает смелость толпы… взвешивает каждую кайлю крови, которая должна явиться меркой масла, питающего огонь ярости.

Говорил и о своих дядьях, которые тщательно оттачивают ножницы своих замыслов, чтобы усердно помогать Кресценцию в прибыльном деле стрижения золотого руна воскресшей древнеримской свободы.

– Помнишь, ты спрашивал, кто поддерживает Кресценция? Я сказал: мои дядья. Ты не поверил, смеялся. А ведь это так. Они его поддерживают. Он даже сам не знает, как они его поддерживают. Может, даже крепче, чем он того хочет.

Шли долго. Тимофей, несмотря на слабость и боль, болтал без умолку. Точно хотел выговориться за все то время, когда волна холода и отчуждения так явно отбросила их друг от друга. А может быть, и за то время, когда им не придется видеться. А может быть, Тимофей думал о том же, что и Аарон: что, может быть, это вообще их последний разговор.

Возродившиеся дружба и доверие как будто смягчали боль, заставляли забыть о выбитых трех зубах, из-за которых не одно слово превращалось в шипение или свист.

И вот в какую-то минуту Аарон осознал, что из болтовни друга все яснее вырисовываются удивительные вещи, он даже остановился и судорожно отдернул руку, всю дорогу поддерживающую локоть приятеля. Несмотря на всю несомненную преданность папе и его делу, преданность, которую он доказал своей смелостью, предприимчивостью и прежде всего перенесенными жестокими побоями, несмотря на всю злость на римский народ и своих близких, Тимофей как будто доволен всем ходом событий, именно таким, а не иным. Аарон понял, что участие дядьев и двоюродных братьев в бунте против папы весьма даже на руку Тимофею. И когда он бросал вызов всему своему роду, крикнув: «Нож в спину – вот девиз тускуланских графов!» – он сознательно стремился к неизбежному и неотвратимому разрыву всяческих уз между «они» и «я». И вдруг Аарону, у которого была отличная память, показалось, что не много месяцев назад, а всего лишь миг назад он услышал: «Тускуланские виноградники в моих руках это было б прибыльное дело, а когда ими владеет целая орава, то весь род нищенствует…»

До них донеслось журчание трех ручьев. И вот они уже видят их. Трижды преклонив колени в тех местах, где должна была коснуться голова апостола Павла, они приблизились к маленькой сумрачной часовенке.

Аарон почувствовал, что ноги у него приросли к земле от робости. В ушах зазвенело, послышался грохот молотов, разбивающих белую прекрасную статую, ужасное предсмертное ржание убиваемых коней, душераздирающий, молящий крик женщины, которой отрубили руку…

Но нет, это же невозможно, невозможно, чтобы эта длинная, худая фигура, закутанная в слишком короткий, до смешного короткий черный плащ с надвинутым на глаза капюшоном, была светловолосым всадником, принесшим Риму карающий меч.

Никакого ужаса, никакого страха, даже тревоги, только жалость, только жалость могли вызвать худые руки, торчащие из еле достигающих локтей рукавов… И пожалуй, только это и страшно… так страшно, что Аарон даже глаза закрыл, – то, что наместник Христа, первосвященник, ведающий золотыми ключами от царства небесного, – нагой… совершенно нагой под этим самым бедным монашеским одеянием… нагой наготой неожиданности и бегства…

Аарон с отчаянием смотрит на свои маленькие ноги. Возвращение босиком в монастырь было бы для него триумфальным шествием… горделивым шествием сохраненной преданности…

У Тимофея тоже маленькие ноги. Но книги о стародавних деяниях в монастырской библиотеке научили его понимать многое. Многое такое, над чем бы он раньше только зло посмеялся. Тимофей снимает остроносые башмаки и швыряет их в кусты.

После чего начинает говорить. Говорит о том, что уже самое время. Что в любой момент разбушевавшийся, опьяненный собой Рим обрушится темным муравейником на монастырь, на храм. И что монахи наверняка скажут, где скрывается папа. И Рим хлынет в темную рощу, втопчет в землю святую воду трех источников, а вместе с ними может втоптать и свое слово – слово: «Изгнание, но не смерть».

Из провалов памяти выплывают картины. Вот Гектор перед Скейскими воротами – не слышит молящих призывов отца. Вот Антигона, погребающая брата, – ведь она же знает, что вместе с ним погребает себя. Вот Кай Гракх, бросающийся на меч. И Брут. И Кассий. Порция, глотающая раскаленный уголь. Ганнибал с ядом в руке. Аарон делает страшное усилие и говорит этим картинам: «Нет». Но как же он может сказать «нет» Лаврентию на раскаленной решетке, тридцати лугдунским легионерам, Цецилии и Агнессе, а прежде всего трем источникам подле него?

И тут его заливает мощная волна стыда. Поистине не судите, да не судимы будете! Когда Нет дрогнул перед мечом, направленным на него, жена выхватила этот меч, пронзила себя и с улыбкой сказала: «Не больно». А он, Аарон? Почему он тоже не скинет сандалий, не станет рядом с Тимофеем, не скажет: «Благослови, святейший отец, на совместный с тобою путь!»?

Пусть скажет только одно слово, тогда исчезнет повод для не дающей покоя боли, что вот Тимофея он втягивает в большие и важные дела, а его нет! Долгие годы он вздыхал, что должен сидеть над рукописями, а ведь он создан для деяний, равных Геракловым! И во сне и наяву виделся ему мощный бег рядом с Аталантой на калидонского вепря. Вот его Калидон! Одно слово, только одно.

Тем временем Тимофей обсуждал, какой дорогой им идти. Со смирением он сказал, что позволяет себе указывать дорогу потому, что святейший отец, поскольку он германец, наверняка не знает окрестностей Рима, тогда как нет такой тропинки, по которой бы он, Тимофей, не проходил десятки раз. Аарона поразили слова «поскольку германец». Интересно, не задело ли это и папу? Не прозвучало ли это в его ушах так же, как если бы вышло из уст Кресценция? Тимофей советовал обогнуть город, пересечь Тибуртинскую дорогу и попытаться перейти Тибр вброд повыше Мильвийского моста. А выйдя на Фламинскую дорогу, с сумерками можно направиться в Сполето, тамошний князь наверняка не откажет изгнаннику в гостеприимстве. К тому же там стоит саксонский отряд, он маловат, конечно, чтобы предпринять попытку вернуться, но достаточный, чтобы обеспечить полную безопасность на месте.

Широкий капюшон был низко надвинут на лицо папы, и трудно было понять, слушает ли он говорящего. Тимофей считал, что слушает. Потому его страшно поразило, когда Григорий Пятый прервал его вопросом:

– Скажи, почему твой род нарушил мне верность?

Вопрос прозвучал так неожиданно, что явно сбил Тимофея с толку и лишил его уверенности. Заикаясь, он стал что-то мямлить, объяснять, весьма напоминая дядю Иоанна Феофилакта или Кресценция… Он просит у святейшего отца прощения, но древняя гордость квиритов… но Республика…

Аарон вновь зажмурился. И был уверен, что папа вот-вот взорвется. Тог действительно взорвался, но не гневом, а смехом, который показался в этих условиях просто невыносимым.

Смеясь, папа приглядывался к золотистым волосам Тимофея, к тонущим в синяках зеленоватым глазам, к широким плечам и грубо связанным коленям.

– Тоже мне квирит! – пробормотал он. – Цицерон велел бы такого палками прогнать с Форума. – И добавил, но уже серьезнее: – Читать умеешь? – А когда Тимофей гордо кивнул, продолжал: – Если бы ты взглянул в прекрасные истории, обстоятельно описанные многоученым аббатом Видукиндом, то знал бы, что еще недавно лангобарды, от которых происходите и вы, и Кресценции, были куда большими варварами, чем саксы… что римляне боялись вас, как свирепых псов… Что же это вы возноситесь предо мной? Почему мною гнушаетесь?

В последних словах папы прозвучала горечь, переходящая в грусть, и от этого сжалось сердце Аарона.

– Республика… Республика… – продолжал папа спустя минуту. – Да ты почитай мудрейшего Августина о судьбах могущественных держав… И поучительный Иеронимов перевод «Хроники» Евсевия… А что пророк Даниил провидел во вдохновенном видении? Ужасные колоссы на глиняных ногах… Вот смотри, не будь этот родник священным, кинул бы я туда твой башмак, и он поплыл бы… Будешь пытаться – рукой, обеими руками, палкой – обратно его выхватить, а течение все равно с собой его понесет, потому что оно сильнее… А если достанешь его из потока? Не наденешь на ногу, потому что мокрый… Попробуешь высушить, тоже ничего не даст, потому что ссохнется… Мертвый будет…

В голосе Тимофея послышался испуг, когда он на одном дыхании, со свистом и шипом выговаривая слова, выдавил:

– Прости, святейший отец, я солгал.

– Что ты говоришь?

– Я говорю, что солгал.

– Где же ты солгал?

– Я говорил: квириты, Республика. А на самом деле я думаю, что-то другое толкнуло моих родичей против тебя… Может быть, и меня толкнуло бы, не будь у меня глаз получше, чем у них у всех.

– Так что же?

– Пиво.

– Что ты сказал?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю