Текст книги "Серебряные орлы"
Автор книги: Теодор Парницкий
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Куда убегут? Болеслав Первородный крепче, нежели когда-либо, сидит… на чем сидит? На палочке, выструганной Экгардтом? Небольшая честь! Но Болеслав Ламберт даже и на палочке не сидит… Может быть, отобрал бы у старшего брата палочку, если бы… если бы не кто? Ну разумеется, если бы не он, Аарон! Ведь это же он, Аарон, рассказал Герберту все. Все, что услышал от Тимофея в роще Трех источников. Стало быть, и о надеждах, которые оба спутника Григория по изгнанию связывают с желанием Оттона, чтобы Герберт вернулся в Реймс! И о том, что он слышал о готовности Оттона порвать с Болеславом Первородным, принести Экгардта в жертву Дадо, отдать Баварию ненадежному Генриху, отказаться в пользу базилевсов от Неаполя, Капуи, Салерно и Беневента, только бы они склонили князя Руси ударить сзади на Болеслава Первородного… Ничего не утаил. Когда рассказывал, слезы ревности брызнули у него из глаз, вот он, ровесник Оттона, лучше Оттона знает греческий… наверняка не меньше Оттона любит учителя Герберта, ио не дал ему бог ничего, чем бы он мог доказать свою великую любовь к учителю… Зато Оттону есть чем доказывать… может отказаться от каких-то владений… порвать с могущественным ленником… пожертвовать всеми выгодами… «Ты уже доказал это своими слезами, – сказал Герберт доброжелательно, приязненно, но несколько рассеянно и как бы раздраженно. – Ступай, ступай, работай над титулярником…»
Ну конечно, это рассказ Аарона склонил Герберта задуматься. Понял, не мог не понять, что возвращение в Реймс может состояться единственно ценой отступничества Болеслава от христианства, ценой страшной войны империи с языческим славянством. Человек благородный, он не захотел платить такую цепу! Отказался от Реймса, взял Равенну! И хотя Аарон ущемил друга, лишив его возможности бежать с Феодорой Стефанией в польское княжество – чувствовал, что повредил ему этим, – но ведь, если сравнить этот вред с заслугой Аарона перед Гербертом, папой, императором, христианским миром и всем славянством, которому грозило повое язычество или гибель, можно ли сомневаться, что перевесит? Так что никаких угрызений и опасений! Наоборот, радоваться надо и благодарить святого духа за озарение! И он почувствовал прилив радости и гордости. Поистине куда больше сделал, чем если бы тогда, в сентябре, в день бунта, отправился бы с папой в изгнание!
Погруженный в радостные, полные гордости размышления, он даже не заметил, как спустились сумерки. В монастыре зажгли свет. Неожиданно тишину спускающегося вечера разорвал пронзительный крик где-то недалеко от монастыря. Аарон вскочил и побежал к калитке.
На бегу он кричал о помощи, кричал так отчаянно, как будто это его самого постигло несчастье. А того крика уже не было слышно – он утонул в оглушительном грохоте колес, яростном цокоте, хлопанье бича и громких, все приближающихся проклятиях. К монастырю бешено подлетела квадрига. Перед самой калиткой ее чуть не опрокинули обезумевшие кони.
– Это Тимофей! – крикнул Аарон привратнику. – Открой! Переехал кого-нибудь? – спросил он озабоченно, огорченно, рассерженно.
Но, посветив другу в глаза фонарем, выхваченным у привратника, он сразу забыл о том, кого переехали. Таким он не видал его никогда: глаза навыкате, волосы всклокочены, лицо дергается, неузнаваемо изменившееся, одежда на груди разорвана… Случилось что-то страшное.
– Что случилось, Тимофей?!
– Садись, поехали, сейчас увидишь, – необычно шипел, свистел, клокотал Тимофей. – Сам увидишь! Это ничего, что ночь, увидишь… Там факелы горят, да какое, целые бочки масла…
– Где горят? Зачем горят? Что ты говоришь? Что с тобой?
– Для чего горят? Ты еще, дурак, спрашиваешь для чего? Для того, чтобы лучше сияло императорское величество… чтобы весь мир хорошо видел их лица… их лица… и ангелы с темного неба, и демоны из мрачной преисподней… и сама святая троица…
Аарон почувствовал, что и его начинает трясти. Он выпустил из рук светильник, и тот со звоном упал и погас. Аарон ничего не знал, ничего не понимал – но уже трясся, уже боялся.
– О чьих ты лицах говоришь, Тимофей? О чьих лицах, молю тебя именем святого Беды!
– О лицах Оттона и Феодоры Стефании! – выкрикнула темнота.
Аарон давно заметил, что, когда Тимофей рассказывает, тут же четкая картина встает перед глазами. И он сразу увидел бочки с горящим маслом. Кольцом окружают они площадь, поросшую внезапно деревами виселиц. Двенадцать одинаковых виселиц, а в середке тринадцатая, не такая, как все: под нею качается большое тело Кресценция, не на одной веревке, а на двух: ведь у человека две ноги!
– Головой к земле повесили? – вырвался из груди Аарона глухой стон.
– Головой к земле, говоришь? Нет, нет: голова на земле… голова на земле… нет, я не так сказал, не на земле, на чурбанчике, гладко отесанном… Сам увидишь… обязательно должен увидеть… успеешь увидеть… Три дня она будет вот так лежать на чурбане… Понимаешь? На чурбане, как на подносе, который с утренним завтраком хотел прислать нам к брачному ложу император… прислать в награду за верность…
Тимофей опадает к коленям Аарона. Вжимается в его монашеское одеяние лицом. Глаза сухие.
– Два часа принимал у себя государь император Оттон великодушно помилованного врага. Благородно принимал – великолепно накрыл стол на троих, лучшие тускуланские вина. И вдруг с треском раздернулись завесы. Оттон вышел, нет, выбежал, крикнул, чтобы привели Экгардта. Прежде чем пришел маркграф, император успел спокойным, холодным голосом уведомить свой двор, что изменник Кресценций будет казнен. Он и двенадцать знатных его сотоварищей. «А императорское слово?» – вырвалось у Гуго из Тусции. «Маркграф Гуго, – ответил Оттон, – я дарю тебе твою голову. Господь сказал на кресте: «Прости им, отче, не ведают, что творят». Но не тем, кто ведает…» Заклинал его папа, умолял Герберт. Григорию Пятому император ответил: «Я не препятствовал тебе сделать с моим учителем Филагатом, что ты хотел… не вздумай и мне мешать». На Герберта смотрел поистине неосмысленными глазами. «Ты сегодня вложил свои руки в мои, поклялся служить верно. Вот и служи верно: не противоречь мне».
– И что на это Герберт? – еле простонал Аарон сквозь лязгающие зубы.
– Герберт молча удалился, хлопнув дверями. Пришел Экгардт. «Я ошибся, – спокойно обратился к нему Оттон, – дух святой не позволил, чтобы долго заблуждалось священное императорское величество». Отдал подробный приказ, Экгардт звякнул шпорами и торопливо вышел. Выходя, буркнул маркграфу Гуго: «Греческая верность».
Аарон долго не решался задать самый важный вопрос. Но Тимофей как будто угадал его мысли. Аарон благословил темноту, которая позволяла ему не видеть лица друга, когда тот стал рассказывать о Феодоре Стефании.
Когда этих тринадцать казнили, она стояла рядом с Оттоном на террасе. Руку подсунула ему под руку. Головой прижалась к его щеке. Когда Кресценций, схваченный палачом за волосы, крикнул: «Эй, вам там с неба хорошо видно?» – Оттон покачнулся и побледнел. Тогда Феодора Стефания повернулась к нему лицом и подбодрила его улыбкой.
– Да, подбодрила, явно подбодрила! – кричал, стоя на коленях перед Аароном, Тимофей. – Все видели эту улыбку. И Кресценций тоже! Слышишь? Он тоже! И я! У этой улыбки был голос, слышишь? Был голос… она говорила… Небу, и земле, и преисподней говорила, что она рядом с ним, с этим, а не с тем казнимым… и не со мной…
Аарон судорожно обшаривал все закоулки своего помраченного рассудка… Чем бы утешить друга? Его потрясло то, что он услышал, но прежде всего он думал о Тимофее. Что ему сказать? Как подпереть с грохотом рушащуюся веру, ведь только для того отдала себя Оттону Феодора Стефания, чтобы этой ценой выкупить Кресценция, а потом – когда уже ничего не будет должна мужу – соединиться с Тимофеем… Долго искал, наконец-то нашел. Стараясь придать своему голосу как можно больше страстной убежденности, он сказал:
– А может быть, она сделала это ради тебя? Может быть, так тебя любит, что сказала Оттону: «Ты подарил мне голову Кресценция, но это твой враг, я возвращаю тебе этот дар, а взамен верни мне Тимофея…»
Вжавшийся в монашеское одеяние Тимофей резко, отрицательно качнул головой:
– Не должна была ее святая душа идти ко мне дорогой измены.
– А разве для святой души, как учит церковь, не измена оставить живого мужа, чтобы соединиться с другим?
Тимофей сел на землю. Всем телом обвис на вжавшихся в гравий руках.
– Не знаю, – прошептал он. – Не знаю… не понимаю… Когда казнили, я слышал, кто-то говорил, что Кресценций и Феодора в родстве, в четвертом колене. Церковь как будто не позволяет такие браки. Ведь папа принудил короля западных франков Роберта отослать от себя королеву Берту, приходящуюся мужу родней именно в четвертом колене… Мог бы развести и Кресценция… Не знаю… ничего не знаю…
И вскочил на ноги.
– Одно знаю, – крикнул он, – она улыбкой ободряла Оттонову душу! Там, на террасе… и потом…
Когда опустился вечер и запылали бочки с маслом, император спустился на площадь, где свершилась казнь. Дул холодный ветер, он развевал волосы Оттона, заставлял его ежиться и кутаться. Чтобы рассеять атмосферу ужаса, которая охватила согнанную на площадь толпу, Оттон нагнулся над облепленным запекшейся кровью чурбаном, взял голову Кресценция за волосы, приподнял и со смехом показал мертвому язык. В толпе кто-то засмеялся, по тут же воцарилась гробовая тишина.
– Он бы не осмелился на это, никогда бы не осмелился, если бы она не ободрила его улыбкой! – кричал Тимофей. – Да, она улыбалась, стоя рядом. Сама тут же после него приподняла голову с чурбана, пальцем другой руки коснулась щеки и шеи… Потом окровавленным пальцем мазнула себе по щеке. И все улыбалась и улыбалась… И ты знаешь, Аарон, что было на ней? Было холодно, так что она вновь надела воинский кафтан… тот самый, что тогда подняла с пола в театре Марцелла, чтобы прикрыть голые плечи… На кафтане этом поблескивало белое изображение колонны… знак нашей дружины, нашего рода… Он был бы у нее на лектиках и на каретах, если бы она стала моей законной женой… Но пожалуй, не станет ею, как ты думаешь, Аарон?
7
Тимофей плакал. Плакал громко, по-детски рыдая, по-детски обливаясь слезами. Он стыдился своего плача – перед Аароном, перед собой. То и дело пытался заглушить рыдание смехом, ехидным словом или даже проклятием; то и дело утирал слезы рукавом или просто ладонью, не очень чистой, жесткой, в мозолях, ссадинах, со следами тяжелой работы, к которой он вновь вернулся, много трудился и нелегко привыкал после почти четырехлетнего перерыва. Действительно Иоанн Феофилакт доверил племяннику почетную должность управляющего над всем тускуланским хозяйством – все чаще приходилось Тимофею лично браться за самую тяжелую работу в поле и на давильне, поскольку не хватало рабочих рук на виноградниках. Ведь всех здоровых мужчин в своих владениях Иоанн Феофилакт призвал в дружину, которую передал в дар императору, дабы отправилась с пим за По, за Альпы, в неведомую славянскую даль, радуя взор Оттона маленькими круглыми щитами и красными староримскими киверами, покачивающимися над желтыми латунными шлемами.
Плача, Тимофей проклинал себя, что не оставил Рим вместе с дружиной: дошел бы с нею до желанного польского княжества. Правда, не застал бы там Болеслава Ламберта, по это ничего, охотно предстал бы и пред Болеславом Первородным. Встал бы, подбоченясь, и бросил бы ему в лицо, чтобы того скорчило: «Ну что, долго еще будешь ездить на палочке, саксами выструганной? Не пора ли взять эту палку в руку и огреть сакса по башке, да как следует, пусть этот сакс хоть сам римский император? Такой же из него император и римлянин, как из твоей палки конь! И помни: когда захочешь воспользоваться палкой так, как с палкой обращаются, рассчитывай на меня, я тебя поддержу… И если сломаешь ее об саксонское железо, все равно полагайся на меня: я буду верно стоять…»
Но не увидит он Болеслава Первородного – не покинул Тимофей Рима вместе с дружиной… не захотел покинуть… не мог покинуть без Феодоры Стефании… Четыре года выжидал минуты свидания с нею; мечтал о долгом, свободном разговоре. Домечтался, дождался, встретился, разговаривал долго и свободно – часа два были они вместе. Только что удалилась – только что исчезла в темноте за углом церкви Санта-Мария-ин-Космедии лектика с императорскими орлами.
– Благодаря тебе, брат Аарон! Если бы не ты, сколько бы я еще ждал?! И чего бы ждал?
Встреча Тимофея с Феодорой Стефанией была делом рук Аарона. Он вложил в нее уйму настойчивости, предприимчивости, хитрости и смелости. Впервые он решился предпринять что-то, не согласовав предварительно с учителем Гербертом, носящим с недавних пор папское имя Сильвестра Второго. Аарон точно выполнил, что наметил, хотя ночами не спал, охваченный страхом, вот-вот папа узнает обо всем и разгневается. Не спал, дрожал, даже плакал от страха, но упорно делал свое. И добился.
Глядя на плачущего по-детски Тимофея, слушая его всхлипы, рыдания, полные страдания и горечи, он даже пожалел, что так хорошо все получилось. Пожалел о своей смелости, предприимчивости, настойчивости, а прежде всего о самом замысле. Проклинал себя. С отвращением думал о себе и вспоминал слова Писания: «По плодам их узнаете их».
И не было пределов его удивлению, когда, упав месяц спустя к йогам Герберта-Сильвестра и признавшись во всем, он услышал от папы те же слова: «По плодам их узнаете их», только совсем иной был в них смысл! В устах Сильвестра Второго это были не только слова прощения, но и признания.
– То, что ты, сын мой, задумал и как задумал, не было добрым и даже честным; произошло же это из-за твоего намерения свершить нечто сверхдоброе. Так вот, пред тобой был слепец, который вдруг обрел взор и увидел, что держит в руке не королевский скипетр, а нищенский посох. Из прозревших глаз брызнули слезы; я понимаю, хорошо понимаю его разочарование, его сокрушение, боль. Но уверяю тебя, лучше быть зрячим нищим, нежели слепым королем! А ты знаешь, что Иоанн Феофилакт просил моего согласия на такую встречу? Какой же он умница, Аарон, ах, какой умница! Он прямо сказал мне: «Хочу, чтобы племянник прозрел. Не может слепец управлять тускуланскими виноградниками». Ты его опередил. Удалось это тебе, великолепно получилось. Но впредь запомни, сын мой, не приучайся к подобным самовольствам, иначе расстанемся.
Свидание Феодоры Стефании с Тимофеем казалось Аарону срочной необходимостью сразу же после первого разговора, который у друзей состоялся после полуторагодичного перерыва. Тимофей появился в Латеране только под рождество, хотя не мог не знать, что еще весной прибыл в Рим с новым напой и его любимец Аарон, о котором по городу ходили злоехидные толки, будто он будет перекрещивать всех германцев, давая им греческие имена. Тимофей оправдывался непомерной работой на виноградниках все лето и осень и действительно как будто весь был поглощен делами тускуланского хозяйства: расспрашивал о ценах на вина в Равенне, огорчался наплывом в Равенну бононских вин, с оживлением говорил о вывозе вина в германские и даже славянские земли, допытывался, какие сорта по вкусу новому папе. Но и не довольствовался исключительно делами своего виноградника, живо и интересно, как всегда, передал Аарону разные римские новости. С волнением описывал преждевременную, хотя и не неожиданную, кончину Григория Пятого, который в довольно молодом возрасте был тяжело болен. Брезгливо пожимая плечами, хотя и весьма подробно и с готовностью, повторял сплетни, которые кружили по Риму в момент смерти папы. Одни видели в ней божью кару за жестокий приговор Иоанну Филагату; другие, их было большинство, объясняли ее гневом святого Петра, который не хочет иметь римским епископом чужеземца. Тем же самым гневом святого Петра грозили потихоньку новому папе, повсеместно признанному чернокнижником. Хоть западный франк, хоть восточный – одинаковое оскорбление величия Петрова, которого достойны лишь коренные римляне! Так что много было в Риме таких, которые утверждали, что, если Сильвестр Второй не отправится вскоре вслед за своим предшественником, это будет наилучшим доказательством, что ему помогают против святого Петра адские силы, которые он принуждает служить себе магическими заклинаниями и заговорами, взятыми из книг, которые он привез из Равенны в Латеран. Тимофей понизил голос до трепетного шепота и поделился с Аароном известием, что даже весьма набожные и ученые аббаты и епископы верят в связь папы с каким-то могущественным демоном, имя которого начинается на «Р»; именно этой связи многие приписывают достижение Гербертом в ошеломительно короткий срок успехов в служении церкви, и название каждого достигнутого успеха начиналось на «Р»: Реймс, Равенна, Рим! Один епископ даже утверждал, что «Р» на сатанинском языке означает девятку, а три девятки – это как раз год смерти Григория Пятого: явный знак, что преждевременная смерть предыдущего папы была делом не святого Петра, а этого дружественного Герберту демона, который хотел проложить дорогу к папскому престолу своему дружку. «Но этот епископ франк, – пояснил Тимофей, – и не удивляйся, что ему неприятна мысль, будто гнев святого Петра поражает чужеземцев, посягающих на ключи к царству небесному».
Аарон, по своему обыкновению, через какое-то время передал пане, что слышал от Тимофея. Впервые он видел, как Герберт-Сильвестр бьет в ладони и смеется до слез, долго не в силах сдержать смех; потом сказал: «Вели своему другу отыскать этого епископа и поучить его от моего имени: на сатанинском языке девятка не «Р», a «S», а посему три девятки – это: stultus! stultus! stultus! [Дурень (лат.).]
Разумеется, Аарон не был убежден, разделяет ли его друг веру в магическое могущество папы; во всяком случае, Тимофей разделял убеждение, что Сильвестр Второй обладает могуществом познания вещей, другим неведомых. И потому с жаром просил Аарона, чтобы тот спросил пану, что тот думает о все настойчивее кружащих толках, будто наступающий год, тысячный от рождения Христа, будет годом нового пришествия на землю сына божия. Того и гляди, загремят архангельские трубы и царь небесный сойдет с карающим мечом!
– И тогда, наверное, мы увидим покойного папу одесную господа нашего, – задумчиво сказал Аарон и добавил: – Конечно, я охотно спрошу святейшего отца, что он об этом думает.
– Заодно уж, дорогой, спроси, но этак, потихоньку, будто от себя, сколько правды в том, будто наш император хочет снять с главы своей диадему и заточиться в монастыре или даже в пу-стыппой обители.
В течение дальнейшего разговора ни разу не сорвалось с уст Тимофея имя Феодоры Стефании. А ведь Аарон без труда уловил, что по-прежнему все кружит вокруг нее неизменно возбужденная мысль его друга. Смерть Григория Пятого, гнев святого Петра на чужеземцев, посягающих на золотые ключи, три «Р» и три девятки, даже возмжншость приближения страшного суда, даже цены на вина в Равенне – все это мелочи, ерунда по сравнению со слухами о благочестивых намерениях Оттона Третьего. Лучше, чем кто-либо, Тимофей знал, когда, с кем и при каких обстоятельствах поделился Оттон своими мечтаниями об отшельнической жизни. Все глубже убеждался он, что волна набожности, охватившая душу императора, приняла такие размеры, что Оттон до тех пор не успокоится, пока не отречется от всего земного. Слова «от всего» Тимофей повторял неоднократно с таким нажимом, с таким жаром и с такой надеждой в глазах, что у Аарона сердце замирало от сочувствия к неутолимому страданию друга и от восхищения перед силой его любви. Феодора Стефания как будто возвращалась к Тимофею дорогой, идущей через все церкви, каковые возводила полная щедрости иабожность Оттона, через все монастыри, строгий устав которых манил таинственной новизной юношескую волю, утомленную поисками приказаний и запретов для всех и для всего, кроме себя, через все отшельнические обители, к послушной тиши которых тянулась издерганная вечным криком несытой, неутоленной гордыни, вечно измученная душа сына базилиссы Феофано.
Тимофей с жаром рассказывал о пребывании Оттона в обители у старца Нила. Дрожащим голосом привел слова императора: «Вот шатры Израелевы в пустыни; люди живут в этом мире, как скитальцы – знают, что не здесь место их постоянного пребывания». Слова эти были для Тимофея зароком передачи ему Феодоры Стефании. Еще сильнее дрожал его голос, когда он привел ответ Нила на просьбу Оттона, чтоб тот потребовал у императора всего, чего он хочет. Аарону показалось, что грозное эхо суда над Иоанном Филагатом гремело в словах столетнего пустынника, когда он сказал: «Ни о чем я тебя не прошу, потому что и ты умрешь и дашь ответ во всех своих деяниях». Тимофей же слышал в них предостережение, чтобы император возвратил отобранную им чужую женщину. И когда Оттон, раскаявшийся и трепещущий, упал со слезами на колени перед Нилом, кладя к его ногам свою диадему, – разве он не сложил тогда с себя вместе с диадемой все земные привязанности и страсти?!
Даже поход Оттона в далекие славянские земли казался не чем иным, как еще одним шагом к отказу от Феодоры Стефании.
– Он, наверное, не вернется оттуда, – шептал Тимофей. – Ведь Оттона еще давно уговаривал его друг епископ Адальберт вместе отречься от мира сего, посвятив себя обращению язычников. В польском княжестве над могилой Адальберта Оттон примет обет следовать по стопам мученика; устрашенный приближением страшного суда, не покинет он гробницу, которая стала святыней; глас архангельских труб не дойдет до слуха Оттона-императора, а прозвучит в ушах Оттона – кающегося грешника, которому благословение друга, святого мученика, облегчит пред страшным часом отрешение от всего-всего земного!
Аарону очень хотелось спросить самого Тимофея: «А ты как, брат? Неужто не считаешь, что и тебе страшный час прикажет отрешиться от всего земного?» Но, вглядевшись в Тимофея, решил не спрашивать. Было ясно, что, если только встанет Феодора Стефания в страшный час рядом с Тимофеем, если дозволит ему припасть щекой к своей ноге, как сама припадала к ноге Оттона, без всякого страха будет слушать Тимофей глас архангельских труб, без чувства греха взглянет в божественные очи того, кто спустится на облаках, неся карающий меч.
Прощаясь с Аароном, вспомнил Тимофей о похвальной набожности нового вормского епископа, Франко, преемника умершего канцлера Хильдибальда. Ведь это же Франко уговорил императора провести совместно в пещере под церковью святого Климента сорок дней и ночей – и провели их в неимоверно суровом посте и умерщвлении плоти, даже монастырскими уставами такое строгое покаяние запрещается и даже клюнийским. А на сорок первый день Оттон заявил всему двору, собравшемуся вместе с сенатом Рима, что непременно снимет диадему и навсегда уйдет в обитель, вот только найдет достойного преемника, которому мог бы передать императорское звание. Сердечно, растроганно говорил Тимофей об Оттоне.
Аарон проводил друга теплым взглядом. Бедный Тимофей! Знает, что было на сорок первый день, по, видимо, не слышал о том, что произошло на сорок второй. Так вот, рано утром примчался Оттон с Авентина в Латеран. Был он явно невыспавшийся, только не похоже, чтобы провел ночь на жестком, покаянном ложе. Потребовал от папы, чтобы тот давал Феодоре Стефании уроки игры на органе. Бабка его императрица Аделаида играла на цимбалах, сестра София – на арфе, а Феодора Стефания будет играть на органе. Будет, ибо так угодно императору. Будет! «А я полагаю, что не будет», – спокойно ответил Сильвестр Второй, выражая почтительным, по не лишенным ехидства тоном безграничное удивление, что императорская вечность, которая вчера еще решила расстаться с диадемой ради пустынной обители и вообще отречься от всего мирского, уделяет сейчас столько удивительного внимания делам столь мирским, как обучение музыке женщины, которую его величество удостоил чести провести с ним первую ночь после выхода из пещеры, где он свершал покаяние. Тогда Оттон затопал ногами, схватился за волосы, сорвал с шеи цепь, разорвал на груди одежды и с пеной на губах упал на пол, крича сквозь громкие рыдания, что все, все его предают… все ненавидят… все его презирают, только она одна ему верна… одна она его любит… любит его самого, его тело и душу, а не могущество и власть, одна желает ему добра, в то время как даже папа – осыпаемый такой любовью и такими милостями папа – готов заточить его в монастырь или в пустынную обитель, чтобы самому посягнуть еще и на императорскую диадему… и золотые ключи, и золотых орлов держать в одной руке!..
Долго пришлось врачевать папе изболевшую, недоверчивую душу Оттона. И он врачевал ее, рисуя чудесные картины святости и могущества Оттонова величия. Предсказывал ему владычество не только над всем христианским Западом, по и над греческим Востоком, над странами Полумесяца, над сказочной Индией и страшной Лемурией – над вечно заснеженными землями гипербореев и над морями, которые ослепительная северная заря украшает тысячами красок наподобие коронационного одеяния Оттона. Обруч страшного океана окружает земной круг – в его черных водах будет поить копей дружина Оттона! Черные цари пустыни будут подножием Оттоновым. Гомер и Платой, Овидий и Вергилий вздыхают на том свете оттого, что не могут вернуться на землю и вступать в диспуты с Оттоном о философии, о риторике, о поэтическом искусстве. Франк на Рейпе уже не франк, сакс уже не сакс на Эльбе, скиф уже не скиф, и венет не венет – все утратили имя свое, которое отличало одних от других, всех сравняла, объединила их малость перед величием Оттона – ничтожность праха перед солнцем, ничтожность воробьиного трепыхания перед поднебесным ширянием златокрылого орла, ничтожность варваров перед светозарным Римом, ничтожность мига перед вечностью.
Утомленный любовной ночью, опустошенный недавним взрывом, убаюканный медоточивой речью Сильвестра, Оттон заснул. Заснул крепким, беззаботным сном ребенка, раскинув ноги на леопардовых шкурах, привалясь головой к коленям папы. Гордо и радостно улыбаясь во сне. Проспал он около часу. Открыл глаза, зарделся, смутился: сам наместник Петра, мудрец из мудрецов, Герберт, не двигался целый час, чтобы не потревожить сон девятнадцатилетнего юнца! По не выдавил из себя Оттон слов извинения, лишь прозвучали холодные слова высокомерной похвалы:
– Искренне ты вкладывал свои руки в мои ладони. Верно служишь. По праву владеешь достоянием Петровым. Как небесный ключарь заботится о господнем величии, так и ты печешься о нас. Благословение господне с тобою.
И уже не настаивал, чтобы папа учил Феодору Стефанию игре на органе. Единственно упросил, чтобы она могла по вторникам приезжать в Латеран слушать игру Сильвестра Второго.
Приезжала она на паре лошадей, а иногда ее приносили в любимой Оттоновой лектике. На обратном пути ее всегда сопровождал кто-нибудь из папских придворных, занимая подле пее место в колеснице или шагая рядом с лектикой. Аарон выждал, когда Оттон покинет Рим, после чего немедленно приступил к осуществлению своего замысла. Он спокойно обдумал каждый шаг. В первый вторник после отъезда Оттона он упросил придворного, который должен был в тот вечер сопровождать Феодору Стефанию, чтобы тот уступил свое место при пей, просьбу он подкрепил дорогим подарком – мазью от ожогов. Раздобыл он ее в реймской школе у Рихера: пять лет бережно хранил в память о том, как пять лет сидел с ним на одной скамье, – а теперь расставался с мазью без всякого сожаления. Правда, обливался холодным потом при мысли, что придворный может оказаться болтуном, все выявится и дойдет до папы, который разгневается, может быть, даже отдалит от себя; и хотя обливался потом, трясся, даже плакал, но стискивал зубы и делал то, что вознамерился. Ради дружбы с Тимофеем так далеко зашел в своей дерзости, что впервые с тех пор, как покинул Англию, скинул с себя монашеское облачение и надел нечто, как он полагал, непристойно яркое.
Феодора Стефания правила сама. Он восхищался силой и ловкостью, с которой ее руки управляют парой огромных, огневых, породистых коней. Отлично проскальзывала она в темноте по самым узким улочкам, умело огибала редких прохожих и еще более редкие повозки. Он почувствовал, что его охватывает волнение, даже дрожь какой-то тревоги. Он спрашивал себя, только ли из-за приятеля эта тревога, эта озабоченность тем, чтобы удался дерзкий замысел. Усиленное сердцебиение, резкий гул в висках казались шепотом, выдающим ему собственные самые сокровенные тайны. Неожиданно занемевшие ноги тысячами иголок вынуждали признаться, что ради себя, а не ради Тимофея переменил он монашеские сандалии на тесные, узконосые башмаки. И что же он предпринял? Чего добился? Радостное воплощение мальчишеских снов? Разве это не Пенфесилия, царица амазонок, стоит рядом с ним на боевой колеснице? Рука ее не дрогнет, управляя копями, – не дрогнет метнуть смертоносный дротик в Антилоха, сына Нестора! Он, Аарон, знает, он это чувствует, когда она скользнет по его руке, хватаясь за новый дротик!
– Я уже где-то видала тебя.
Впервые он слышит так близко ее голос. Голос, который он не мог себе представить, как только произносящий: «Я спать хочу». И ему хотелось бы ответить: «Я столько раз видел тебя, мечтая няву и во сне». А ответил:
– Ты видела меня, благородная госпожа, на стене Льва IV в день штурма башни Теодориха доблестными императорскими войсками. Я стоял рядом с нынешним святейшим отцом, слева от тебя. А справа от тебя стоял Тимофей.
Он испытывал радость. Непомерную радость: значит, лгали занемевшие ноги, и гудящие виски, и бурное биение сердца. Он здесь ради Тимофея, а не ради себя. Чистая юношеская дружба поставила его на эту колесницу, а не мальчишеские сны. И он радовался, что так ловко удалось ему направить разговор на самое главное. Поистине, самое главное – так ведь, Аарон? Огорчало лишь, что приходится причинять ей боль воспоминанием о том страшном дне. Не настроит ли ее эта неловкость против него, не прервет ли разговор, не перечеркнет ли удачное начало.
– Так ты говоришь, в день казни предателя Кресценция? Да, припоминаю, ты стоял тогда рядом с учителем Гербертом. Но лица твоего я не запомнила. Да и темно сейчас, чтобы я тебя сразу узнала.
Правду она говорит: темно сейчас очень. Слишком темно, чтобы Аарон мог заметить, что притаилось в ее глазах, когда она вспомнила о казни изменника Кресценция! Он же испытал невыразимое чувство облегчения, хотя и не мог не вздрогнуть от ужаса! Канцлер Гериберт говорил как-то папе в присутствии Аарона, что, по словам Иоанна Феофилакта, Феодора Стефания горячо любила своего законного супруга. Как же ошибаются Гериберт и Иоанн Феофилакт! Ну конечно же, она любит только Тимофея. Неужели и впрямь не расслышала, как Аарон произнес его имя? И он повторил с нажимом: