355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Теодор Парницкий » Серебряные орлы » Текст книги (страница 17)
Серебряные орлы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:28

Текст книги "Серебряные орлы"


Автор книги: Теодор Парницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

Феодора Стефания обернулась в дверях:

– Когда постигнет тебя гнев императорской вечности, старик, на коленях будешь молить, чтобы я вновь приехала. Не меня ты прогоняешь, ты императора прогоняешь. Не меня унижаешь, а императорское величество.

Долго ждала она ответа, настороженная, дерзкая, готовая к дальнейшей борьбе. Не дождалась. Папа вновь заиграл, словно не замечая ее, словно она пустое место.

Когда она ушла, Аарон припал к коленям папы. Рассказ о сновидении наполнил его тревогой. Он боится, что среди невежественной толпы разойдется слух о ночной вылазке папы за сокровищами. И это станет мощным оружием в руках тех, кто ненавидит мудрость Сильвестра Второго и завидует любви, которой дарит его император.

Папа снисходительно высмеял его страхи. Впрочем, слушая Аарона, он как будто думал о чем-то совершенно ином. И спросил, не ошибся ли Аарон, сказав, что арбалетчик из сна Феодоры Стефании действительно выглядел так, словно это был греческий арбалетчик. Аарон подтвердил с глубокой убежденностью: наряд арбалетчика, его огненный снаряд, колонны из драгоценных камней, а также золотое облачение королевы, о чем он не сказал раньше, – все это как будто взято из греческой книги, описывающей дворец и костюмы базилевсов.

Сильвестр Второй потер лоб.

– Удивительно мрачный и таинственный этот мир снов, – прошептал он. – Может быть, и впрямь заслуживает он таких же усилий разума, искушенного в науках, как мир звуков, мир звезд, мир чисел. А ты заметил, сын мой, – сказал он серьезно, даже с легким беспокойством, – она, с ее зелеными глазами и больше всего любящая зеленые наряды, в своем сне она больше всего уделяла внимания зеленым камням… изумрудам…

– Пожалуй, больше всего ее тревожило, не угодит ли в нее огненный снаряд арбалетчика, целящегося в императора, – робко заметил Аарон и тут же оробел от своей дерзости.

– Верно ты говоришь: больше всего ее пугал арбалетчик! – живо поддержал его папа. – Греческий арбалетчик, целящийся в императора, сидящего на тропе рядом с одетой по-гречески королевой… Темно, Аарон, сплошной мрак! Почему ей снилось, что королева, супруга императора – то она сама, то не она, – носит, как ты говоришь, греческий императорский наряд? Ведь Феодора Стефания знает, что базилевсы решительно отказали государю императору в руке их сестры…

Аарон вскочил.

– Святейший отец! – воскликнул он, бледнея от страха. – Прости неразумному слуге! Я забыл тебе сказать, что еще в полдень закончил перевод текста, который ты вручил мне после возвращения из Цезены…

И выбежал, размахивая руками как одержимый. Вернулся, запыхавшийся, прижимая к груди дна свитка, из которых один был порванный, проколотый, даже запачканный кровью.

Свиток этот передал ему пана две педели назад. Аарон хорошо запомнил тот вечер: перед Латеранским дворцом раздался топот коней. Сильвестр Второй вошел усталый, бледный, с выражением неудовольствия, даже отвращения на лице. «Скажи, чтобы принесли воду, – сказал он Аарону глухо. – Я должен вымыть руки: мне все кажется, будто я сам проливал людскую кровь…»

Назавтра Аарон узнал, что папа лично возглавлял поход против взбунтовавшихся жителей Цезены. Перед штурмом, даже унижаясь до мольбы, он заклинал представителей взбунтовавшегося городка сдаться без кровопролития. Пусть не думают, что если императора и маркграфа Гуго нет в Риме, то и нет в столице Петра сил подавить бунт. Три месяца назад взбунтовавшийся Тибур внял заклинаниям папы и получил полное прощение. Но Цезена не последовала примеру тибурцев. С гримасой отвращения и боли на внезапно постаревшем лице Сильвестр Второй отдал приказ обрушиться на город. Без шлема и лат въехал он во главе вооруженного отряда в засыпаемые стрелами и камнями узкие улочки. Удерживал своих, чтобы не допускали жестокостей, но строго следил, чтобы выполнялись все его боевые приказы. Был легко ранен, но никому этого после возвращения не выдал, даже Аарону. Возвращался в Рим в вечерних сумерках, без трубных звуков, без развевающихся знамен. Как будто гнушался одержанной победой. Аарон, слушая рассказы участников похода, живо припомнил, что Герберт говорил в ночь суда над Иоанном Филагатом о тяготеющем над родом человеческим каиновом проклятии, накладывающем позорную обязанность воевать до тех пор, пока не зазвучат архангельские трубы, пока не придет второй раз на землю в величии и славе сын божий.

Кто-то из папских воинов отобрал у кого-то из защитников Цизены вместе с кровью, а может быть, и с жизнью исписанный греческими строчками свиток. Аарон в необычайном возбуждении прочитал папе сделанный им перевод греческого текста. Неизвестный автор письма спрашивал кого-то неведомого, сколько содержится правды в дошедшем до Константинополя известии, что император Оттон с каждым днем все больше чувствует себя одиноким, что все больше углубляется пропасть между ним и его могущественными германскими ленниками, которые не могут простить императору, что он, все больше считая себя греком, все больше отдаляется от своих германских предков, все больше их стыдится. Автор письма заверял того, кому пишет, о своем неколебимом к нему доверии, советовал начать известными ему путями воздействовать на императора Оттона, чтобы тот вновь предпринял старания бракосочетаться с базилиссой, но не раньше, чем германские вельможи начнут открыто отходить от своего повелителя.

Сильвестр Второй взял из рук Аарона прочитанный текст и сам перечитал его второй раз, третий и четвертый.

– Пишет кто-то опытный и многознающий, – сказал он слегка дрожащим голосом, – но, хотя много знает, много и путает. Если наш государь действительно стыдится своего германского происхождения, то совсем не потому, что чувствует себя не греком, а римлянином… Кичливые греки все еще воображают, что только они римляне! И что император, желая быть римлянином, непременно должен стать греком! Но если бы не та королева из сна Феодоры Стефании, ты бы и не вспомнил, что у тебя есть готовый текст? – бросил он Аарону с явным недовольством.

Аарон сбивчиво стал оправдываться, он настолько был занят приготовлениями к торжественному шествию императора… и плохая погода… и радость из-за неожиданно исправившейся погоды… Из любви к правде Аарон скромно добавил, что совсем не сон Феодоры Стефании, а упоминание папы о том, что базилевсы отказали государю императору отдать свою сестру, молнией озарило его затмившуюся память.

– Начать известными путями воздействие, – пробормотал папа, вновь заглядывая в текст, – известными путями…

Он положил руки на клавиши, вновь проиграл несколько тактов арабской песни. Аарон давно понял, что музыка для папы мощный союзник в трудной борьбе, где мечом и щитом является мысль. И чем дольше он играл, тем больше прояснялось его лицо.

– Удивительный, удивительный этот мир снов, – повторял он. – Значит, ты уверен, что это был греческий арбалетчик?

– Могу поклясться, святейший отец.

– Я сказал, чтобы она ушла прочь из моего дома, – прошептал Сильвестр Второй скорее себе, чем Аарону. – Она должна как можно скорее уйти прочь и из императорского дома…

И вдруг, оторвав руки от клавиш, повернувшись всем телом к Аарону, воскликнул почти строго:

– Вместе со священническим помазанием я дал тебе право и даже обязанность исповедовать. Исполняешь ты эту обязанность? Исповедовал ли кого-нибудь?

– Один раз, святейший отец.

– Кого?

– Друга моего, Тимофея.

Папа с улыбкой положил руку на губы молодого пресвитера. В этом движении и в улыбке было столько отцовской сердечности, что Аарон не мог удержать навернувшихся на глаза слез. Он хорошо понял и движение и улыбку. Сильвестр Второй предостерегал своего любимца от греха празднословия. Сразу заметил, что Аарон жаждет рассказать ему, что услышал от Тимофея на исповеди; он издавна привык делиться со своим учителем всем, что услышит. Но того, что ему скажут на исповеди, он не должен рассказывать никому, даже пане. Достаточно развелось недостойных священников, которые для неприличной забавы, а прежде всего чтобы подластиться к королям и князьям, кощунственно выдают тайну исповеди. И пусть Аарон внимательно следит, чтобы не пойти по стопам этих святотатцев. Не так уж это будет для него трудно, как он сам считает: Сильвестр Второй знает, что к постоянным излияниям Аарона побуждает не столько природная склонность к болтливости, сколько свойственное слабым душам желание переложить на более сильные плечи нередко непереносимый груз чужой тайны. Но с этой слабостью своей души он должен бороться – бороться именно сейчас, и тем решительнее, чем больший взял на себя долг вместе со священством.

Но хотя и не хотел Сильвестр Второй ни слова услышать из того, в чем признался на исповеди Тимофей, сам факт этой исповеди весьма заинтересовал его. Он расспросил о средствах, к каким прибегал Аарон как исповедник, дотошно допытывался, задавал ли он Тимофею вопросы или ограничился только выслушиванием исповеди. Папа выразил изумление, что Тимофей пришел исповедаться именно к своему сердечному другу, такое случается чрезвычайно редко.

– Я бы неохотно исповедался духовнику, с которым меня соединяет такая многолетняя дружба, как вас с Тимофеем. Даже наш император, хотя обычно столько рассказывает мне о себе, никогда бы не преклонил колени предо мной как исповедником… никогда…

Аарон и сам изумился, когда Тимофей пришел к нему, желая исповедаться и получить отпущение грехов. Правда, двухчасовой рассказ Тимофея меньше всего напоминал обряд исповеди, как того требуют точные и строгие предписания: Аарон даже беспокоился, не преступил ли он канон, дав другу отпущение после этих двух часов признаний, которые ничем, собственно, не отличались от прежних непринужденных рассказов Тимофея о переживаниях, связанных с любовью к Феодоре Стефании, – рассказов, которые он выслушивал, прохаживаясь по внутреннему двору монастыря святого Павла или сидя на земле в роще Трех источников. Но Сильвестр Второй успокоил его заверением, что, если Тимофей преклонял колени и бил себя в грудь в момент покаяния, требования канона соблюдены полностью.

– Приор монастыря святого Павла говорил иначе, – несмело заметил Аарон.

– А кто правит церковью, твой приор или я? – обрезал Сильвестр Второй.

Аарон смутился, смолк, но немного погодя вновь разговорился. И впрямь признания Тимофея были полны искреннего сожаления, искреннего раскаяния, даже явного отвращения к себе в связи с главным предметом исповеди, но он, Аарон, не уверен, не знает…

– Смотри, – воскликнул папа, – проболтаешься, совершишь святотатство… Ты не уверен, ты не знаешь?! А должен знать, коли стал священником… Разве что не дорос… не созрел еще исполнять священнические обязанности… Неужели придется мне пожалеть, что поторопился с тобой?!

Нет, Аарон не считал, что папе придется пожалеть, что он поторопился с его помазанием. Нет, он не допустил ни святотатства, ни даже легкомыслия, отпуская грехи Тимофею. Не подлежала сомнению ни искренность раскаяния, ни сила желания исправить положение. Тревожило Аарона единственно отношение Тимофея к собственной душе: он домогался не очищения ее, а исправления, чтобы она была такой же, как раньше, до согрешения. Для того, только для того, говорил он, и пришел он к Аарону. Аарон же не был уверен, можно ли сказать о душе, с которой снято бремя греха, что теперь она именно такая, будто грех ее и не касался. Будто и не было того, что было. Он ломал голову, как бы объяснить папе, что его беспокоит, не вдаваясь в подробности признаний Тимофея. Но не мог подобрать слов, которые бы верно передали его мысль, – не мог преобразить события в оторванные от примеров определения. А Сильвестр Второй запретил ему приводить примеры. Впервые Аарон осознал, что язык его, хотя и хорошо отточен на образцах древних книг, не всегда может верно передать нужную мысль.

Тимофей пришел спустя два часа после первого Ааронового богослужения. Пришел, моля о помощи душераздирающей жалобой, что вот покинула его чудесная сила, которую он чувствовал в себе со дня грешного увеселения в церкви святого Лаврентия, – сила, которая так чудесно преобразила, сформировала, облагородила, усеяла зернами мудрости его неуклюжую мысль. Он где-то прочел, что отпущение, дарованное только-только помазанным на священство иереем, смывает все пороки с души, удаляет все язвы – так пусть же Аарон отпустит ему грехи, спасет его, вернет утраченную силу. Он умышленно ждал так долго, почти полгода – ждал того самого дня, когда Аарон обретет священническую силу омовения людских душ чудесным образом, после чего как будто и не будет того, что было. И хотя Тимофей страшно терзался с первой минуты, когда понял, как он осквернил себя и его оставила чудесная сила, однако чувствовал, не осмелится он доверить другому священнику, что его терзает, – нет, только Аарону, одному Аарону расскажет все, как доселе одному ему рассказывал о себе все, ничего не утаивая. Аарон сиял от гордости: чувствовал себя вдвойне счастливым – и другу поможет, и уже примет первую исповедь, даст первое отпущение грехов. Привыкнув за эти годы с полной искренностью мысли и слова отвечать Тимофею на искренность его признаний, он не мог не поделиться с другом тем, что ему неожиданно пришло в голову и чем он чуть не оттолкнул его от желания исповедаться.

– Ты же сам столько раз рассказывал, что от Феодоры Стефании нисходит распирающая тебя сила, так ведь? Ты думал, что она возникла от любви, которую питает к тебе Феодора Стефания. И вот оказалось, что все иначе, что она тебя вовсе не любит, и, может быть, сила, не но нраву тебе принадлежащая, вернулась к своему источнику.

Тимофей побледнел. Прикусил губы, стиснул кулаки. Отчаяние и боль появились в его прищуренных глазах, когда он повторяющимся движением долго втирал левую щеку в высоко вздернутое плечо.

– Значит, даже твое священство не может мне помочь? – прошептал он, шипя и присвистывая.

Аарон беспомощно развел руками:

– Я могу отпустить любой грех, источником которого является твоя воля или сатанинское наваждение, по…

– Ты не прав, не прав! – резко и радостно прервал его Тимофей.

Щека его оторвалась от плеча, в глазах вспыхнули искры восторга, даже счастья, он потянулся, явно наслаждаясь, упиваясь теплом и сиянием повой мысли, которая вдруг его осенила.

– Недоученный еще из тебя врачеватель душ, преподобный отец Аарон! – с торжеством воскликнул он. – Не там ощупываешь больного, где у него болит… Ты вот вникни: ты говоришь, будто сила моя, должно быть, вернулась к своему источнику, а на самом деле все иначе, чем я думал… когда я открыл, что она меня не любит… Но ведь она меня никогда не любила; даже тогда, когда я заблуждался, думал, что любит, значит, и тогда эта сила, как ты говоришь, не по праву принадлежала мне, если бы действительно исходила от нее… И стало быть, она не от нее исходила, не от нее…

– А может, она исходила от твоей веры в ее любовь к тебе? – неуверенно, робко спросил Аарон.

Тимофей засмеялся. Легко хлопнул Аарона по плечу, как будто забыв о его священническом сане. Ведь уже год прошел после того разговора с Феодорой Стефанией в храме Фортуны, а чувство утраты чудесной силы появилось у Тимофея лишь в конце лета, только после игр юношей и девушек из знатных семей у пруда возле Апппевой дороги.

Отцы и старшие братья ушли с Оттоном за Альпы или старались под водительством Иоанна Феофилакта вернуть к жизни древние обычаи, столь милые сердцу императора. Матери покрикивали на отпрысков в каменных и кирпичных замках в Риме и главным образом за пределами города – в замках, разбросанных по холмам, долинам и оврагам от моря до Сполето, от Тускула и Тибра почти до Беневента и Капуи, откуда также приехали на игры несколько лангобардских графинь и графов, состоящих в кровном родство с Кресценциями, Тускуланцами и римскими Медведями. Тимофей был старшим из всей компании. Он искренне признался Аарону, не требуя даже сохранения тайны исповеди, что смешался с этой веселой толпой девушек и юношей не столько ради веселья, сколько из желания убедиться, можно ли на них серьезно рассчитывать в случае какого-нибудь выступления против саксов. На силу девиц он рассчитывал не меньше чем на сильные руки юношей: на ложе Гуго, Германа, Куно, Генриха, Дадо можно не хуже служить делу ненависти и презрения к саксам, нежели участием даже в серьезном пролитии германской крови. Папа не даром советовал Аарону, чтобы он предостерег друга, поскольку тот легко может лишиться головы; Сильвестр Второй – это не Григорий Пятый, он не склонен легко прибегать к карающему мечу, он не даст застать себя врасплох. Аарон не сразу смог понять, о чем, собственно, идет речь: неужели Тимофей собирается воспользоваться отсутствием Оттона в Риме и заполучить Феодору Стефанию?! PI ошибался: от всей этой истории с любовью у Тимофея осталась лишь обида на императора, которая быстро слилась воедино с презрением и ненавистью римлян к германским варварам. Что из того, что некогда Григорий Пятый, ссылаясь на книги аббата Видукинда, старался доказать Тимофею, что все эти роды – Тускуланцы, Медведи, Кресценции – никакие не римляне, а лангобарды, такие же самые внуки ненавистных римлянам варваров, как и саксы, – благородная лангобардская молодежь считала себя римлянами, говорила на том же самом языке, как и весь Рим, она почти не понимала франков и саксов, которых ненавидела и высмеивала, а прежде всего высмеивала Оттона и немного и папу Сильвестра, высмеивала за то набожное почтение, поистине варварское почтение, с которым оба владыки Рима относились ко всему, что напоминало древность. У этих неграмотных юнцов и даже девиц, не умеющих повторить «Отче наш», сердце наполнялось радостной гордостью от того, что они свободно, беззаботно попирают, как придорожные камни, обломки колонн и статуй, которые варвары, пришедшие с севера, почитают святыней. Они у себя дома в этом Риме, в пределы которого Оттон никогда не въезжал без трепета! С таким же равнодушным лицом, как по отцовскому коровнику или конюшне, бродили они по всем закоулкам Палатина, Эсквилина и Марсова поля, Форума Траяна и Римского Форума: там, где у папы вместе с древним стихом вырывался почтительный вздох, у них вырывались только вздохи бурного желания или любовного утомления. Шестнадцатилетние упивались своей силой – силой воистину полноправных хозяев этой земли, и никогда и нигде не упивались они так сильно, как собравшись веселой оравой возле пруда на Аппиевой дороге. Они были среди своих, а когда ты среди своих, то все можно. При варварах с севера, как и при простолюдинах, надо следить за каждым шагом, каждым словом – с утра до ночи следи, как бы не унизить свое достоинство. И как же унижала их необходимость пройти у всех на глазах несколько десятков шагов босо в покаянной процессии в страстную пятницу: ничто так не унижает, как ноги без обуви. Что может быть более ярким свидетельством бедности, а стало быть, и принадлежности к подлому сословию, как не отсутствие обуви, пусть и временное? Но у пруда подле Аппиевой дороги все радостно сбрасывали башмаки, юноши и девушки наслаждались тем, что можно босой ногой касаться прохладного лона земли, погружать ногу в песок, а потом в воду; просто радовались, когда в пальцы и в пятки впивался гравий, острые шипы, когда обжигала горячая земля. Сбрасывали они не только обувь: весело хвастали друг перед другом округлостью икр и плеч, буйством девичьей и силой юношеской груди, подставляли спины струям солнечного света, который быстро делал их розовыми, а потом золотистыми. Двоюродная сестра Кресценция сразу же словами, улыбкой, потом собственным примером склонила Тимофея к тому, чтобы он, наконец оказавшись между своими, стал бы таким же, как все. Подрагивающей рукой и затуманившимися глазами указывала ему на счастливые, смеющиеся пары, одна за другой исчезающие в густых кустах или в древних склепах.

Девушки, которые с отвращением думали об ожидающем их ложе саксонского и франкского вельможи – даже свадебном ложе, – охотно, беззаботно, торопливо отдавались двоюродным братьям, неожиданной судорогой пальцев куда красноречивей отдавая должное радости жизни, чем выбитые в камне или мраморе скорбные надписи, с которых голые спины стирали прах веков. Прах этот смывали с себя девушки, плескаясь в пруду, весело обдавая себя водой и со смехом делясь признаниями о только что изведанных тайнах радостной любви.

Уже спускались сумерки, когда Тимофей вошел в пруд. Было еще не так темно, и он имел возможности убедиться, что Феодора Стефания правду говорила о прелестном теле двоюродной сестры Кресценция. Впервые со времени празднества в соборе святого Лаврентия он почувствовал, что катится с крутого горного склона. Он протянул над водой руки в поисках других рук. Двоюродная сестра Кресценция уже нырнула в них с радостным мурлыканьем, стоя по шею в воде. Когда они выходили из пруда, лунный свет уже серебрил гробницы – но они не чувствовали вечернего холода. Не успела вода обсохнуть на них, как они слились в объятиях, вернее, она сама обняла его, глухо воркуя; такого с нею еще никогда не было и, пожалуй, не будет.

– А вместе с любовью она взяла и мою чудесную силу. Можешь ты мне ее вернуть, отец Аарон? Можешь сделать так, чтобы того, что было, как бы и не было?

Аарон велел Тимофею стать на колени. И потом спросил дрожащим, срывающимся голосом, обещает ли тот, каясь, в дальнейшем исправиться – есть ли у него искренняя воля не возвращаться на путь того греха, который он просит ему отпустить? Тимофей неожиданным смехом нарушил торжественность обряда. Есть ли у него воля?! Да не только искренняя воля, есть даже твердая уверенность, что никогда с ним ничего подобного не случится, что может пагубно воздействовать на его чудесную силу. Так что пусть Аарон будет спокоен, он не дает отпущение грехов легкомысленно. И если будет еще когда-нибудь выслушивать исповедь Тимофея, то не услышит из его уст – никогда, ни в кои веки – признаний, подобных тому, какие слышал сейчас. Никогда не позволит себе Тимофей, чтобы к нему приблизилась какая-нибудь женщина. Не позволит впредь отобрать у него чудесную силу. Никому не позволит.

Но Аарон все равно испытывал беспокойство. Тимофей же свершает новый грех – грех гордыни, грех непомерной веры в силы своей души. Он говорит, что никогда не позволит, никому не позволит… И Феодоре Стефании?

Тимофей ответил не сразу. Без волнения, серьезно, сосредоточенно взвешивал он последний вопрос. Исследовал свою душу, вслушивался в себя. И так же без волнения, а все так же серьезно и сосредоточенно сказал наконец, что хотя Феодора Стефания действительно притягательная женщина, даже более притягательная, чем двоюродная сестра Кресценция, чем все известные ему женщины, но и она не сумеет его склонить приблизиться к пей, он не рискнет утратить вновь возвращенную ему священством Аарона силу. Впрочем, он и не считает, чтобы ему когда-нибудь грозила возможность такого соблазна: после разговора в храме Фортуны он хорошо знает, чего стоит отношение к нему Феодоры Стефании. Конечно, он не исключает, что демоны, ревнующие к распирающей его силе, будут пытаться совратить его душу образом Феодоры Стефании в снах и видениях, но ведь на то у него и есть друг, носящий священнический сан, чтобы поддерживал его силой своих молитв и в ожесточенной борьбе с демонами.

– Я должен задать тебе еще один вопрос, – произнес Аарон, опуская глаза. – А ты не думал в объятиях этой женщины о Феодоре Стефании?

– Не думал. Совсем не думал. Вообще ни о чем тогда не думал. В объятиях женщины никогда ни о чем не думают, святой отец.

С трудом сдерживал Тимофей готовую сорваться с губ улыбку. Но на лице Аарона была такая серьезная напряженность, такая настороженность, что это его озадачило. Удивленно стал он допытываться, почему Аарон об этом спрашивает: неужели он усматривает в этом грех, если бы даже Тимофей действительно мечтал о Феодоре Стефании, обнимая другую женщину?

Аарон утвердительно кивнул. Да, он полагает, что это был бы грех – грех неправедности, свершенный мыслию, грех обмана… Только не мог подобрать слов, которые бы серьезно, как положено на исповеди, выразили бы его мысль о том, что ведь та женщина, отдавая Тимофею себя, именно себя, только себя и хотела отдать… Зато ему удалось изложить убедительными словами другую мысль: вот Тимофей все еще думает и говорит об утраченной силе, а почему он ни на миг не подумал, что ведь и еще в чем-то прегрешил: не уберег от греха не только свою, но и другую душу, – душу, куда менее просвещенную, чем его собственная…

Тимофей посмотрел на него с изумлением, почти таким же, как пять лет назад, когда услышал в базилике святого Павла от незнакомого юнца в монашеском одеянии, что тот прибыл из Ирландии под парусами.

– Престранные у тебя мысли, отец Аарон, – прошептал он, – то ли я тебя не понимаю, то ли ты меня. Но ведь я сказал, что она меня обняла, мне не очень-то и хотелось заниматься любовью.

– Да, это ты меня не понимаешь, – с грустью ответил Аарон, – значит, я не умею хорошо выразить свою мысль. Чем же еще ты преступил против господа, брат Тимофей?

Получив отпущение грехов, Тимофей, сияя, принялся целовать Аарону руки.

– Я чувствую ее, силу свою чудесную, снова чувствую ее в себе! – воскликнул он радостно, почти неистово. – Вот она входит в меня, наплывает, наполняет. А того, что было, – не было, не было, не было!..

Долго после его ухода Аарон не двигался с места, все думал о двоюродной сестре Кресценция, о грехе, который совершил по отношению к ней Тимофей, не противодействуя плотскому греху. Ему стало казаться, что он видит ее, слышит ее голос, ее мурлыканье, ласкающееся, и ласковое – в воде, глухие невольные возгласы – в траве… И не только видел и слышал – ему вдруг показалось, что вот здесь, рядом с ним раздается веселый шум беззаботных игр. Он отчетливо слышал шлепанье босых ног по гальке и по траве. Слышал веселый плеск воды, радостные возгласы и смех. Видел веселящуюся ораву, разглядел фигуры юношей и девушек, борющихся, купающихся в пруду, спешащих парами в склепы, покрытые плесенью и прахом. При свете луны увидел одиноко удаляющегося Тимофея. Глаза его были полны невольной радости, как в тот момент, когда он услышал отпущение грехов. Чем большим расстоянием отделял он себя от родичей, тем, казалось, большее наполняет его счастье. И ведь впрямь это отдаление, обособление радовало его уже тогда, когда дружным скопом безжалостно били его дядья и двоюродные братья. И Аарон вдруг произнес вслух: «Глупец ты, Тимофей». Удивился было своему голосу, но тут же мысленно повторил: «Да, глупец». Но потому, что удаляется от двоюродной сестры Кресценция, нет. Но разве это не радость, не счастье быть в кругу своих? В кругу своих? В кругу, гордом своей властью, знатностью, по праву, по неоспоримому праву, укоренившемуся в Риме, правящем миром? Быть с этим своим кругом, который, как только черной тучей придут саксы, тут же превратится в вооруженную дружину, встречающую дружным смехом, и мужским и девичьим, угрозу смерти и неволи. Нет, только смерти, неволи не будет. Гробницы сходят с мест, сбиваются в мощную стену, смеющиеся юнцы из-за стены выпускают из луков и пращей град стрел и камней, которые подают им смеющиеся полуголые, босые девушки. А когда не станет стрел, останутся два меча – их хватит, чтобы убить не перестающих улыбаться девушек, а потом и себя… Тела юнцов будут падать на трупы девушек – и будет сливаться их благородная кровь, как до того сливались в любовном объятии тела… Как же это случилось, что неграмотные юнцы и девушки, не умеющие до конца прочесть «Отче наш», сумели добраться до книг философов и прочитать в них «Смерти мы не боимся: пока есть мы, ее нет, а когда она есть, нет нас…» А Тимофей ушел – не понимает, глупый, наслаждения, которое дает возможность слиться с кругом тех, кому все можно, когда все свои, с кругом тех, которые за право, чтобы между своими все было можно, безропотно готовы заплатить кровью, беззаботно всеми пролитой.

Аарон вскочил. Неужели это виделось ему во сне? Нет, он не засыпал, наверняка не засыпал – это было видение наяву. И оно поразило его. И память о нем тревожила его все дни приготовления к празднеству Ромула – грешные видения, он знал это, по вместе с тем чувствовал, что и блаженные, такие блаженные, как никогда доселе. Слушая рассказ Феодоры Стефании о сне, который она видела, он подумал в какой-то миг, что вместе со всей этой оравой смеющихся юнцов и девушек он с охотой отправился бы в подземное царство – смело бы обрушился на греческого арбалетчика, схватившись за меч, который подала бы ему какая-нибудь растрепанная, золотоволосая, зеленоглазая, полуголая, босая, рожденная благородной девушка. Подала бы ему оружие, улыбаясь и шепча: «Ты наш. Не бойся, ударь, ведь мы все с тобой…»

А потом вновь охватил его страх – вновь он чувствовал, что свершает грех. И когда папа запретил ему рассказывать об исповеди Тимофея, Аарон не мог отогнать мысль, что ведь это самый удобный момент рассказать о своих видениях: ведь это же касается его самого, а не Тимофея, так что это будет не разглашением тайны исповеди, а как бы своей собственной исповедью. Сильвестр Второй и тут было не дал ему говорить – думал, что он повторяет слова Тимофея. Но когда понял, в чем дело, стал слушать с большим вниманием. Особенно внимательно взглянул он на своего любимца, когда тот срывающимся голосом выдавил: «Пока мы есть, нет смерти; когда она есть, нас нет…» Положил ему руку на голову и вновь отечески сказал: «Очень боишься смерти, да?» И потом уже не прерывал до конца рассказа. Когда же Аарон кончил, Сильвестр Второй пообещал серьезно поговорить с ним об этих видениях. Только не сейчас, так как сейчас он хотел бы поговорить о другом.

И он встал и стал прохаживаться. Остановился у одного из светильников, чтобы поправить фитиль. Но узловатые старческие пальцы оказались неловкими – и светильник погас. Аарон вскочил, желая помочь, но папа остановил его:

– Мне твоя голова сейчас нужнее, чем руки. Не подведет она меня, Аарон, как и до сих пор не подводила? Я хочу доверить тебе нечто очень важное, хочу, чтобы ты сегодня исповедал императора.

Аарон онемел. Он должен исповедать Оттона? Чтобы перед ним преклонил колени владыка мира, почитающий свое величие частицей божьего величия?!

Папа должным образом понял безмолвный возглас в глазах любимца. Он подчеркнуто сказал, что именно перед ним, только перед ним, монахом-чужеземцем, еще зеленым священником, может быть, и соизволит преклонить колена могущественный император. Больше ни перед кем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю