Текст книги "Мусоргский"
Автор книги: Сергей Федякин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 43 страниц)
«Борис Годунов» рождался в год музыкально-критических баталий. Отставка Балакирева от концертов РМО была ударом по всей новой русской школе.
Сам Милий, конечно, был задет. Причину своего отстранения от концертов он мог видеть лишь в одном: «немецкая партия» взяла над ним верх. Противников балакиревского кружка, действительно, могло коробить от новой музыки. Но если бы дело касалось только вкусов! Несомненно, сказался и самый характер Милия Алексеевича: жесткий, не знающий компромиссов. Давление Милия чувствовали все, даже его подопечные. И всё чаще ощутимая строптивость некогда покладистых учеников пробуждала в Балакиреве еще большую жесткость.
Римский-Корсаков ощутил холодок в их отношениях еще весной 1868-го. Замечал, что какую-то натянутость чувствуют и другие: «Приятно было собраться и провести вечер с ним, но, может быть, еще приятнее провести его без Балакирева». И столь «мучительным» Милий мог быть не только в общении, но даже в переписке.
…Весна 1869-го. Чайковский очарован талантом Балакирева. Петр Ильич рад посвятить ему свое новое оркестровое сочинение – «Фатум». Его письмо Балакиреву пронизано тоном подлинного преклонения. Сокровенное желание Петра Ильича – чтобы «Фатум» прозвучал под управлением Балакирева. В ответ Милий Алексеевич пишет отчет о концерте, потом – о самой композиции. Такие характеристики могли обескуражить любого автора:
– …ничего своего теплого, задушевного Вы не сказали…
– …Повторили то, что давно уже сказано и всуе приемлется немецким музыкальным зверинцем.
– …вышло какое-то лоскутное одеяло с прорехами.
Письма Балакирев не отправил. Спохватился, что может показаться грубым. Но и заново написанное послание не отличалось особой «дипломатичностью»:
– Сама вещь мне не нравится, она не высижена, писана как бы на скорую руку. Везде видны швы и белые нитки. Форма окончательно не удалась, вышло все разрозненно.
С каким ужасом должен был читать эти строки чувствительный Петр Ильич? Разве что конец письма мог его несколько подбодрить:
– Пишу Вам совершенно откровенно, будучи вполне уверен, что Вы не оставите Вашего намерения посвятить мне Ваш «Фатум». Посвящение Ваше мне дорого, как знак Вашей ко мне симпатии, а я чувствую большую к Вам слабость [88]88
См. переписку Балакирева и Чайковского о «Фатуме» в кн.: Балакирев М. А. Воспоминания и письма. Л., 1962. С. 127–132.
[Закрыть].
Мучительное, тягостное послание. И Чайковский, страдая, тем не менее, готов принять и такую критику:
– С Вашими замечаниями об этой стряпне я в глубине души согласен совершенно, но, признаюсь, был бы весьма счастлив, если бы Вы хоть что-нибудь и хотя бы слегка в ней похвалили.
Каких сил ему стоил этот ответ? А ведь он, узнав об отставке Балакирева, еще пытается сказать теперь слова поддержки. И в печати – с редким великодушием – вступается за своего жестокого критика: «Г-н Балакирев может теперь сказать то, что изрек отец русской словесности, когда получил известие об изгнании его из Академии наук. „Академию можно отставить от Ломоносова, сказал гениальный труженик, но Ломоносова от Академии отставить нельзя“» [89]89
См.: Милий Алексеевич Балакирев: Летопись жизни и творчества. Л., 1967. С. 158.
[Закрыть].
Если друзья все же готовы были терпеть трудный характер Милия, если деликатный Чайковский готов сносить резкости, то как могли относиться к нему враги? Его беззаветная преданность искусству оборачивалась иной раз жестоким фанатизмом. И потому – недолюбливали оркестранты, привыкшие к «прежней» музыке, с трудом переносили руководители РМО. Не мог он не раздражать и великую княгиню Елену Павловну.
С уходом Балакирева из Русского музыкального общества борьба двух партий только разгорелась. Стасов торопится заметить, что «Балакирев пал жертвою немецкой рутины и незнания». Кюи в «Санкт-Петербургских ведомостях» величает Милия «первоклассным капельмейстером». Делает выпад и в сторону автора «Юдифи», в писаниях которого «подвергаются неприличным и вполне бездоказательным оскорблениям современные отечественные таланты, более сильные, чем г. Серов».
Последний в долгу не останется. Он убежден: Балакирев должен был покинуть РМО и потому, что непочтительно относился к классике, и потому, что насаждал незрелые произведения современных композиторов.
…Одна из самых грустных полемик в истории русской музыки. Еще недавно противники новой русской школы друг с другом спорили, горячась, пытаясь острословить. Теперь они сплотились. На Балакирева, на весь его кружок они нападают сообща. И ладно, если бы вся компания состояла из таких пустомель, как Ростислав Толстой, или занудных буквоедов вроде Фаминцына. Но среди них высился и Александр Николаевич Серов.
«Без правды выражениямузыка – только погремушка, более или менее приятная, но вместе и более или менее – пустая» [90]90
Серов А. Н.Избранные статьи. Т. 2. М.; Л., 1957. С. 231.
[Закрыть]. Разве против этого могли бы спорить Стасов, или Балакирев, или Кюи? Но ведь это стремился проповедовать и Серов, и как раз в то самое время, когда судьба так жестоко столкнула его с новой русской школой. В начале 1869 года умер Александр Сергеевич Даргомыжский. Понятно, что о нем должны были сказать друзья. И разве не то же самое напишет в своем отклике Александр Серов?
«Тонкий и глубокий гармонист (как все композиторы славянской школы), всегда благородный в мелодическом рисунке (хотя иногда слишком дробном), – он в музыкальной декламации открыл новые выразительные возможности; бесчисленные промежуточные оттенки между кантиленой и речитативом, между спетойнотой и произнесенной говорком– эти новшества окажут воздействие на развитие оперной музыки, обогатят ее неисчерпаемым разнообразием выразительных средств» [91]91
Там же. С. 51–52.
[Закрыть].
Впрочем, будут в статье Серова и оговорки. Они и станут своего рода «камнем преткновения» в его споре с «балакиревцами».
Для Серова оперное искусство – не просто «музыка плюс театр». Сама музыкальная сторона здесь должна тесно соприкасаться со всеми остальными частями драматического действа, всё время должна «помнить» о целом. Серов мог найти различные недостатки у Даргомыжского-композитора: ему не хватало «богатства инструментальной палитры», он не был способен к широким «мазкам», поскольку его всегда тянуло к «кропотливой филигранной обработке», в то время как большие фрески «создаются иначе,нежели миниатюры» и т. д. Но всё это – во-вторых и в-третьих. Во-первыхже – Даргомыжскому недоставало «счастливого выбора сюжета (что зависит в большинстве случаев от интеллектуального развития музыканта)» [92]92
Серов А. Н.Избранные статьи. Т. 2. М.; Л., 1957. С. 53.
[Закрыть].
Почти то же самое Серов усмотрит и в «Руслане» Глинки. Можно ли представить, что шуточную поэму кладут на музыку, создавая серьезную ораторию? Как бы хороша ни была музыка, но слова, вступив с нею в противоречие, «парализуют» любые ее красоты. «Глинка, при всей своей могучей гениальности, подошел довольно близко к подобной нелепости, взяв шуточную, шаловливую, эротическую, ариостовскуюпоэму юноши Пушкина, в которой нет ничего русского, кроме имен, за канву (?) серьезной, тяжелой, трагико-лирическойоперы с колоритом древнерусского богатырского эпоса!» [93]93
Там же. С. 231.
[Закрыть]
Вольны были Кюи или Стасов воспринимать это указание как нападение на Глинку. Серов бился за истину. И всегда стремился подчеркнуть несомненную гениальность основателя русской музыки.
Цезарь Антонович пытался возражать: композитор вправе взять любую основу, толкуя ее по-своему. На это Александр Николаевич мог ответить только колкостью: известному критику как будто кажется, что из «Короля Лира» можно состряпать водевиль, из «Конька-Горбунка» – трагическую оперу. «…Такой взгляд, быть может, для кадети годится, но моих убеждений не поколеблет» [94]94
Там же.
[Закрыть].
Серов был и более основателен, и более тонок в своем подходе к оценке музыкальной драмы. Он и о «Вильяме Ратклифе» Кюи заметит нечто подобное: сочинение Гейне – пародия на «мелодраматические ужасы» с привидениями, кошмарами, любовью и безумием. Кюи же в пародии узрел настоящую драму.
Удар Серова был точен и безупречен. Какие бы похвалы ни расточали друзья «Вильяму Ратклифу», этого глубинного недостатка сочинения – не как чистой музыки, но как музыкальной драмы – не могли спасти и те «красоты» оперы, которыми в своей рецензии будет восхищаться Римский-Корсаков.
Судьба распорядилась странным образом. Идейными глашатаями кружка всегда были Стасов и Кюи. Последнего часто принимали за главного музыкального критика, поскольку Стасов чуть ли не большее место в своих статьях отводил другим искусствам. Но в сезон 1868/69 года, когда Кюи ушел в постановку своего «Ратклифа», роли музыкальных критиков на себя примерили и Бородин с Корсаковым. И как ни замечательны в деталях, в своей наблюдательности были их статьи, в них ощущалось и другое: эти авторы в критике оказались случайно.
В статьях Серова почти всегда ощутима основательность суждений. Как ни бойко писал свои фельетоны Кюи, он явно уступал на критическом поприще опытному Серову и широтою знаний, и точностью характеристик. И даже Стасов, многознающий Стасов, в суждениях бывал и спешен, и не всегда по-настоящему доказателен. Он больше «давил» своим мнением, поражая противников жестокими замечаниями в их адрес, нежели убеждал.
Серов был критиком подлинным, способным к тонкому восприятию музыки, где важно не только «похвалить» или «поругать», но и вовремя сказать нужное слово и суметь запечатлеть свое суждение во всей его многомерности. Но если выпад в сторону «Ратклифа» Кюи был безупречен, то о «Руслане» он все-таки судил поспешно. Поэма действительно создавалась Пушкиным не как «богатырский эпос», а как шутливое напоминание о стародавних временах, рассчитанное на круг ближайших друзей-поэтов. Но и Жуковский не случайно после «Руслана» скажет о Пушкине как о «победителе-ученике». И знаменитое вступление к «Руслану», – «У Лукоморья дуб зеленый…», – написанное позже остального текста поэмы, бросало на всё ее содержание особый смысл. Поэма «Руслан и Людмила», вопреки изначальной воле автора, стала одним из тех произведений (как и «Евгений Онегин», и «Борис Годунов», и «Маленькие трагедии», и «Капитанская дочка», и лирика), на которых позже возводилось всё здание великой русской литературы. Потому «Руслан» мог восприниматься и как чуть «фривольное» сочинение молодого Александра Пушкина, и как один из «краеугольных камней» русской культуры.
Была и еще одна слабость в выступлениях Александра Николаевича Серова. И она делала его позицию весьма уязвимой. Он не без оснований сетовал: когда он стал автором знаменитой «Юдифи», другие сочинители стали сомневаться в его беспристрастности. И эти жалобы раздавались в одной статье, во второй, в третьей… За вроде бы объективным положением вещей начинало проступать лицо уязвленного композитора, недооцененного современниками. Потому, листая его отклики друг за другом, начинаешь понимать и едкие усмешки Кюи, и проступающую за отдельными репликами иронию Стасова.
Напряжение, которое нагнеталось с начала 1869 года, разрешилось наконец стасовской статьей «Музыкальные лгуны». Тут «Бах» постарался задеть всех недругов, включая и Серова. Но главный удар направил в сторону Александра Фаминцына. Статья придирчивая, полная изобличений, в ней Стасов «раздевает» одного из идеологов «немецкой партии» на глазах читателей. Стоило ли столько внимания уделять довольно мелочному врагу, сказать трудно. Но выпады противной стороны нередко доходили до откровенной неприязни, будучи иной раз и грязноватыми. И «Бах» пытался заслонить собой всех своих соратников.
Одной статьей дело не кончится. Фаминцын ответит. Стасов напишет продолжение: «По поводу письма г-на Фаминцына». Противостояние достигнет предела. Воздух музыкальной жизни Петербурга раскалится до крайности. Уязвленный оппонент, не в силах стерпеть оскорблений, доводит дело до суда…
* * *
На пороге лета 1869 года Балакирев, ставший одной из главных причин раздора, чувствует себя изможденным. Мечтает о минеральных водах. В этом состоянии его и застает печальная новость: отец совсем плох. Вместо Кавказа Милия ожидает Москва и Клин. В Москве он успеет повидаться с Чайковским и Николаем Рубинштейном. Потом наступает неизбежное. В записной книжке Балакирева запись: «Скончался отец в 4 ч. 20 м. по московскому времени».
Милий подавлен. Забота о сестрах, что ранее жили рядом с отцом, – Варваре и Марии, – целиком легла на его плечи. Теперь и они вынуждены сносить его деспотизм. В дни траура Балакирев в крайнем своем атеизме доходит до резкостей. Лампадки называет коптилками, зажигать их сестрам не дает. Зло подтрунивает над их религиозностью, над их трепетным отношениям к образам. Балакирев распродает имущество. Часть обстановки, в том числе рояль, отправляет к себе, в столицу. Иконы брать в Петербург запретит [95]95
См.: Зайцева Т. А.Милий Алексеевич Балакирев: Истоки. СПб., 2000.С. 374.
[Закрыть].
Сестер на лето Милий отправляет к родственникам с тем, чтобы осенью поселить рядом с собою. Остаток лета проводит в Москве. Часто видится с Николаем Рубинштейном, Чайковским. Встречи с последним – скрытая драма, где страдающим лицом становится Петр Ильич. Тихая исповедь Чайковского запечатлевается в письмах к брату [96]96
См.: Милий Алексеевич Балакирев: Летопись жизни и творчества. Л., 1967. С. 162–163.
[Закрыть]:
– Здесь живет теперь Балакирев и, признаюсь, его присутствие тяготит меня. Это очень хороший и очень расположенный ко мне человек, но, не знаю отчего, я никак не могу сойтись с ним душа в душу.
– Мне не совсем нравится исключительность его музыкальных мнений и резкость тона…
– В особенности неприятна в нем узкость воззрений и упорство, с каким он держится своих пристрастий.
Когда Балакирев уезжает, Чайковский может вздохнуть с облегчением. Но теперь не может не признать:
– …Как он ни утомителен, а справедливость требует сказать, что это очень честный и хороший человек, а как артист он сто и т неизмеримо выше общего уровня.
Да, как бы ни был мучителен иной раз Балакирев, сколь бы ни был иной раз тираничен в своих воззрениях, но он всегда искренен. К тому же обладал редкой способностью заражать своей энергией. Музыкантов-москвичей он не раз заставлял проделывать вместе долгие пешие прогулки. Один раз, в теплый день августа, они втроем вместе с Петром Ильичом и критиком Н. Д. Кашкиным бродили в ясном сосновом лесу. Милий Алексеевич так горячо убеждал Чайковского взяться за программную симфоническую вещь, за шекспировскую «Ромео и Джульетту», так вкусно вычерчивал перед мысленным взором мягкого Петра Ильича сюжет, который тот должен воплотить в звуках, что Чайковский и вправду загорелся неожиданным для него предложением.
В Москве Балакирев начал писать и свое собственное сочинение – фортепианную фантазию «Исламей». Темы взял кавказские, не то в память о прошлой поездке, не то желая возместить то, чего судьба лишила его на этот год. Вещь требовала столь виртуозной техники, что он сам поначалу не мог сыграть должным образом свое сочинение, и Чайковский будет ему помогать в басах. Завершен «Исламей» будет уже в Петербурге, 13 сентября. Посылая рукопись в Москву, Николаю Рубинштейну (ему он и посвятит свое детище), не сможет не признаться, насколько доволен собственным сочинением.
* * *
В сущности, этим московским летом Милий готовился к бою. Он собирался воевать с Русским музыкальным обществом. Концерты Бесплатной музыкальной школы должны были показать, кто есть истинный музыкант.
Двадцать шестого октября – первое выступление: Вагнер, Шуман, Лист, Бетховен, Вебер и Вторая русская увертюра самого Балакирева. 2 ноября – Глюк, Шуман, Берлиоз, Мендельсон, Антон Рубинштейн, Римский-Корсаков, Даргомыжский. 16-го и 30-го – еще два концерта: Лист, Римский-Корсаков, Шуман, Бетховен, Шуберт, Даргомыжский, малоизвестные Литольф, Ласковский и – балакиревский «Исламей». Милий был явно воодушевлен. В исполнительство уходил со страстью. Пусть за концерты в Бесплатной школе он ничего не получал, пусть мог испытывать очень серьезные денежные затруднения – свое наступление вел со знанием дела. Вряд ли стоит удивляться, что друзья отзывались о нем, не скупясь на восклицательные знаки: в газетном отклике Кюи – «оркестр шел бесподобно», в письме Бородина (его отчет о концерте для жены): «…исполнение – восторг!..» Но и публика принимала с теплотой эти концерты. После третьего Балакиреву пришлось выходить и выходить к публике, раскланиваться, улыбаться. Даже вечно противостоящий Фаминцын вынужден признать, что программы «составлены очень интересно», что концерты идут удачно, и лишь по поводу симфонии Шумана отпустил-таки колкость: ее-де Балакирев просто «отмахал».
Самые суровые критические реплики бросал Серов: раздражало и очевидное желание Балакирева всячески противостоять РМО, и «неспособность русского необразованного музыканта» вникать должным образом в идеи исполняемой музыки. Автор «Юдифи» столь же горячо отдавался своей войне с Балакиревым, как тот – войне с РМО.
Первое наступление на музыкальное общество Милий провел с несомненной удачей. О концертах говорили. Когда Николай Рубинштейн приехал к Балакиреву из Москвы, чтобы участвовать в одном из выступлений Бесплатной музыкальной школы, он тоже наделал шуму. Консерваторцы злились. Великая княгиня Елена Павловна была взбешена. Балакирев мог бы чувствовать себя совсем удовлетворенным.
Впрочем, были и неприятности. Если как дирижер Милий мог праздновать полную моральную победу, собственные его сочинения не очень пришлись по вкусу. Ну ладно, в увертюре «1000 лет», призванной запечатлеть в звуках русскую историю, Фаминцын углядел «музыкальный калейдоскоп», а Серов – «фантазию-попурри» (довольно едко прибавив: «Быть краскотёром не значит еще быть художником»).Но и только-только написанная фантазия «Исламей» (а Николай Рубинштейн исполнял ее отменно) не пришлась по вкусу публике. У виртуозов – скрипача Венявского и пианиста Лешетицкого – она просто вызвала смех. Знал бы Милий, что и Бородин, отсылая очередное письмо жене, заметил, что вещь эта и длинновата, и «запутанна», и вообще слишком заметен в ней «технический труд сочинительства».
Ко всему прибавилась еще одна престранная история. Милий приютил бездомную собаку. Незадолго до последнего концерта она укусила своего благодетеля за руку, так что он и дирижировал с трудом. И как иногда случается, мелкое происшествие скоро превратится в своего рода знак.
Осень 1869-го, музыкальное противостояние. На концертах РМО – кавалергарды и пажи, лицеисты и правоведы, институтки и директрисы и, разумеется, двор Елены Павловны. На первом был Бородин. Жене пишет в красках: «Самый характер концерта напомнил мне салон: итальянское фиоритурное пение, точно „Севильский цирюльник“; „Марокканский марш“ – играемый обыкновенно в Павловском вокзале; эполеты, сабли, непозволительные декольте и пр., и пр.».
За Русским музыкальным обществом пошла – в том же зале – репетиция концерта Бесплатной школы: «Зала точно волшебством переменила вдруг свой вид: публика в эполетах и декольте исчезла; на эстраде стоял Милий. На передних стульях сидели: я, Корсинька, Бах и прочие посетители Бесплатной школы. В воздухе, где едва успели замереть звуки „Марокканского марша“ и фиоритуры Арто, раздались могучие звуки „Лелио“ Берлиоза»… [97]97
Письмо Е. С. Бородиной от 3 ноября 1869 г.
[Закрыть]
Мусоргского в этот день в зале не было. На концерт РМО – в эту «музыкальную трущобу» – он идти не собирался. Балакирев просил его побыть на репетиции, – аккомпанировать хору. Но и здесь Модест проявил строптивость. И хворал, да и весь погружен был в оркестровку «Бориса». Но за войной Милия с РМО следил столь же пристрастно, как и другие члены кружка. И кто из балакиревцев мог тогда отчетливо понимать, что Милий в своей борьбе обречен! Что в его жизни грядут почти катастрофические перемены…
Великая княгиня раздает бесплатные билеты, дает деньги на газету «Музыкальный сезон» под редакцией Фаминцына. У Бесплатной музыкальной школы столь мало средств, что Милий вынужден на ее поддержку тратить собственные деньги. Сам живет в крайней нужде. Дает неимоверное количество уроков. И все равно не может свести концы с концами.
Чайковского в письмах убеждает приняться за «Ромео и Джульетту», потом – очень тепло отзывается об этом сочинении («лучшее ваше произведение»), но о себе приходится сказать невеселые вещи – хлопоты отняли все его силы, так что даже боялся воспаления мозга [98]98
См.: Балакирев М. А.Воспоминания и письма. Л., 1962. С. 141.
[Закрыть].
Желая привлечь публику к концертам Школы, Милий уже готов прибегнуть к крайней мере – пригласить знаменитую Аделину Патти. Балакирев хочет, чтобы она пела в «Реквиеме» Моцарта. Певица готова участвовать, но только со своим более привычным репертуаром, который более подходил бы для Русского музыкального общества. Стасов, услышав о затее Балакирева, разразился гневным письмом («отвратительно это выпрашивание милостыни у певуньи»). Он как всегда раздувал дело до невероятных размеров, «накручивал», кричал что-то о возможном «позоре» для всей Школы.
Срыв назревал. Весною, измученный безденежьем и неудачами, раздерганный между уроками и БМШ, Балакирев вдруг окажется у гадалки. Римский-Корсаков оставит упоминание об этих «мистических похождениях» Милия. «Прорицательницей» была молодая женщина с черными глазами. Шестакова однажды ее увидит и будет после уверять, что странная гадалка просто влюбилась в Милия и потому не хотела его от себя отпускать.
Балакирева мучила судьба концертов Школы. Ему хотелось узнать о намерениях его врагов. С черноокой вещуньей они сидели в жутком полумраке, ворожея смотрела в зеркало, видела какие-то лица. И – толковала: кого видит, чего эти люди хотят. Этот белокурый зла не желает, а черный замышляет что-то дурное. Бедный Милий, которого пугала и темнота, и загадочное зеркало, и сама гадалка, начинал впадать в отчаяние…
* * *
Странные наплывы времен. Рождается что-то одно, происходит нечто иное, готовится третье… По прошествии многих лет кажется, что это – разные времена и разные сюжеты. На самом деле одно время может существовать в другом, в третьем, в четвертом. Времена сходятся, события пересекаются. Балакирев отдается борьбе, потом медленно погружается в темную мистику. Мусоргский сначала весь в русской истории, в Пушкине, в своем «Борисе», потом – словно выныривает из работы в живую жизнь. Стасов корит Балакирева за идею пригласить в концерты БМШ Аделину Патти и тут же вносит совсем особую краску в этой отповеди: «Знаете ли: Вы теперь уперлись, точно Мусоргский со своим „Борисом“. Хорошо, говорит, да и только. Хоть кол на голове теши» [99]99
Разногласия Стасова с Мусоргским начинались уже здесь. «Борис» в первозданном его виде Стасова устраивал не вполне.
[Закрыть].
«Борис» и вправду был оперой ни на что не похожей. Музыка Стасову конечно же была по сердцу. Но – ни одной заметной героини! Таких опер и вправду еще не бывало. Кажется, он уже внушал Мусорянину, что женская роль необходима. Кажется, и Мусоргский подумывал о введении картин с Мариной Мнишек. Но законченный вариант все-таки виделся ему вполне состоявшимся.
Как это могло соединиться: странное помутнение Балакирева, творческая раскрытость Мусоргского и удивительные музыкальные вечера?
В 1869 году Мусоргский частенько напоминал затворника. Весь был поглощен своим сочинением. С друзьями виделся, кое-что показывал из сочиненного, но «вытянуть из берлоги», – как обронил Стасов, – Мусорянина не всегда было возможно. После того, как в декабре была оркестрована последняя сцена, стоило еще раз всё пересмотреть, прежде чем отдавать оперу в репертуарный комитет. И всё же точка была поставлена. И теперь он уже сам ищет общения.
Как иногда бывает, – особенно среди небольших содружеств, – в воздухе 1870-го словно было разлито какое-то общее настроение. Они встречались у Шестаковой, у Кюи, у Пургольд, навещали друг друга, вместе отправлялись в концерты. И всё было какое-то особенное.
Вечер вечеру – рознь, иной будешь долго готовить, а он выйдет неслаженным и неинтересным, другой, почти случайный, вдруг окажется удивительным. Но в 1870 году – и в январе, и в феврале, марте, апреле, мае – вечера выдавались особенно замечательные. Чаще всего собирались у Пургольдов или у Людмилы Ивановны Шестаковой. Но и других встреч было немало. Мусоргский и Римский-Корсаков навещали Бородина, Мусоргский – Балакирева (в записной книжке Милия то и дело мелькала запись: «В 7-мь придет Мусоргский»), Круг их всё расширялся, композиторов новой русской школы принимала у себя и замечательная певица Мариинки Юлия Федоровна Платонова, и меццо-сопрано из консерватории Алина Александровна Хвостова. В мае начнутся музыкальные вечера в семье художника Константина Маковского… И всё же самые теплые встречи – в малом кругу.
Людмила Ивановна припоминала, как собирала у себя всю компанию, с удовольствием слушала музыку и горячие беседы, держа в руках свое рукоделие. Ложилась она рано, и когда откладывала работу в сторону, Модест Петрович объявлял всей честной компании: «Первое предостережение дано». Еще немного посидев, Шестакова вставала взглянуть на часы. Тут Мусоргский провозглашал:
– Второе предостережение, – третьего ждать нельзя.
И со смехом прибавлял:
– А то скоро нам скажут: «Пошли вон, дураки!»
Фразы из «Женитьбы», как и других сочинений Гоголя, могли сорваться с его языка в любую минуту. И здесь, в трепете их позднего общения, вставал образ испуганной Агафьи Тихоновны в окружении женихов и настойчивого, пронырливого Кочкарева с его науськиванием.
Людмила Ивановна улыбалась, но чувствуя, как им не хочется расходиться, как им хорошо вместе, позволяла остаться еще. Рядом с ними она и сама отдыхала душой.
Всего же чаще их принимало семейство Пургольд. Стасов мог черкнуть Александре Николаевне, что в скором времени их дому «грозит большое нашествие – вся наша музыкальная компания», а в ответ получить от нее записочку: «Для меня нет большего удовольствия, как видеть всех наших милых разбойников у нас».
«Разбойники», «милые разбойники», «хорошие разбойники», «разбойничья компания» – это обо всех. И с особой домашней теплотой звучали их прозвища: Сила – это Балакирев, Римский-Корсаков – Искренность или Морской разбойник, Мусоргский – Юмор или Тигра, Кюи – Едкость (его сестры недолюбливали). Стасов и Лодыженский звались так же, как уже установилось ранее в кружке, – Бах и Фим, да и Кюи иногда назывался по-старому: Квей. Степенный, уравновешенный Бородин, похоже, казался слишком солидным для прозвища: ему так ничего и не подобрали. Разве что можно было повторить за мужчинами: «Алхимик».
Но и самих сестер наделили прозвищами. Обе вместе – «Пурганцы», «музыкальные барышни», «Шаши». По отдельности – Александра Николаевна – «Шаша с шиньоном» или «Донна Анна-Лаура» (за исполнение обеих ролей из «Каменного гостя» – и донны Анны, и Лауры), Надежда Николаевна – «шаша без шиньона» или «Оркестр» (за особо важную роль в кружке – аккомпанемент или исполнение фортепианных переложений).
Притягательность вечеров чувствовали не только всегдашние посетители или их друзья. Кажется, даже на расстоянии можно было почувствовать этот особый «музыкальный воздух» Все чаще начинает мелькать имя Чайковского. Балакирев принес как-то раз показать его «Ромео и Джульетту». Начало и конец увертюры не вызвали большого энтузиазма у кружка, но любовная тема Des-durпривела всех в восхищение, «Бах» даже заявил в увлечении: «Вас было пятеро, а теперь стало шесть». Чайковский, кажется, так и не узнал об этом отзыве, Балакирев письмо набросал, но так и не отправил. Вообще, Петр Ильич испытывал некоторую ревность к мнениям питерцев о своих сочинениях, ему казалось (и не без оснований), что его недооценивают. И все-таки к общению с Милием его очень тянуло. В мае он появится на вечере у Шестаковой, где услышит и балакиревского «Исламея», и отрывки из «Бориса Годунова», и «Море» Бородина, да и сам исполнит «Ромео и Джульетту». А когда Стасов заикнется в послании к «Пурганцам», не захотят ли они тоже устроить вечер с Чайковским (тот готов даже отложить отъезд свой в Париж), – Александра Николаевна ответит со знакомой восторженной интонацией: «Мы очень, очень рады познакомиться с новым разбойником, тем более, что это доставит нам случай снова увидеть у нас всех наших милых, хороших разбойников».
Кружок живет встречами, которых в этом 1870-м выпало, наверное, как ни в каком другом. Встреча за встречей, и каждая кажется замечательной. Все было знакомо в этих вечерах: показывались новые сочинения, тут же исполнялись, обсуждались. Корсаков изображал отрывки из «Псковитянки», Бородин дивился, с каким восторгом слушают его новые романсы, Мусоргский знакомил с «Борисом». К тому же Квей с Корсинькой довершили «Каменного гостя», опера Даргомыжского ждала своего исполнения и, разумеется, и она зазвучит на этих встречах. Но за всеми приятными особенностями вечеров, которые давно уже были знакомы, проступало что-то необыкновенное. Быть может, всего лучше этот воздух весны 1870-го отразится в майском письме Шестаковой к Никольскому [100]100
См.: Мусоргский М. П.Письма и документы. М.; Л., 1932. С. 185.
[Закрыть], который был тогда за границей:
«В воскресенье вечером я была у Пургольд и мне не было скучно, и оттуда в 1 час ночи меня провожали до дому, не только наша компания, но и хозяева и их гости; нас было до 20 человек, и, верно, живущие по тем улицам, слыша говор и смех, думали, что это толпа пьяных».
Мусоргский с Владимиром Васильевичем уже давно общались на своем шутейном языке, вворачивая «старинные» словеса и обороты, величая друг друга: «Дяинька». И в письмах Шестаковой к Никольскому «дяинькой» назван Мусоргский: «Вчера были у меня две Пургольд, Корсинька, Милий, Бах, Дяинька Ваш, Палечек и Петров. Музыки и пения было много, и мне было хорошо. Но жаль, что Вы не слыхали… Что выделывает Ваш дяинька с Пургольдами, что он только говорит, просто ужас; а потом вполголоса при них нашептывает мне тихо (вроде Баха): „С ними можно сделать все, что только угодно, они не поймут“; чудил ужасно, я только удивлялась ему; никогда я его таким не видала».
Всё запечатлелось. И расширение знакомого круга (тенор Осип Палечек, знаменитый бас Осип Афанасьевич Петров). И какая-то общая «опьяненность». И необыкновенное, «чудаческое» состояние «дяиньки» Мусоргского.
Воздух весенних встреч окрашивался в особенные тона: несомненная взаимная симпатия Корсиньки и «милого Оркестра», менее отчетливое, полускрытое, опутанное шуточками теплое чувство между «Юмором» и донной Анной-Лаурой.
Обилие вечеров в это полугодие – и всеобщая приподнятость, особая чуткость друг к другу. Каждому хотелось послушать, что сочинили остальные, услышать сызнова ранее написанное, говорить о музыке, о той новой музыке, которая ими же и создавалась. Удивительно ли, что они тепло отзывались друг о друге, иной раз даже преувеличенно расхваливая то или иное сочинение. Что же говорить, если речь шла о вещи настоящей? Бородин черкнет однажды в письме жене о своей только что законченной балладе «Море»: «Балакирев и Кюи в восторге, о Корсиньке и Мусоргском нечего и говорить. Пургольдши – с ума сходят от этой вещи. Бах – неистовствует до последней степени… Щербачев усиленно благодарит…»