Текст книги "Мусоргский"
Автор книги: Сергей Федякин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
Второй персонаж – пародия на Мусоргского. Его Салтыков изображает одними звуками. Василий Иванович – в соседней комнате, за дверью. Спит после обеда. Человек он более чем особенный: «…Ведет удивительно правильную жизнь: половину дня – ест и спит, другую половину – на фортепьяно играет. Представьте себе, он никогда никакой книги не читал, кроме моих критических статей да еще полного собрания либретто, изданного книгопродавцем Вольфом!» Говорит диковинный человек одними междометиями: «Му-у-у!» Или: «Го-го-го!» Или – если рассердится: «Цырк!» Радостный Неуважай-Корыто поясняет: «Он всегда выражает свои ощущения простыми звуками! Иногда это очень оригинально выходит. Однажды он вдруг крикнул: „ЫЫ!“ – и что бы вы думали! сейчас же после этого сел за фортепьяно и импровизировал свою бессмертную буффонаду: „Извозчик, в темную ночь отыскивающий потерянный кнут!..“».
Василий Иваныч проснулся. Посетители его не видят. Неуважай-Корыто просит его сыграть одно сочинение, другое… Ошалевшие гости слушают рояльные звуки, которые доносятся из соседней комнаты. Василий Иваныч играет «Поленьку». Его идейный наставник с длинным лицом, длинным носом, длинными волосами – готов с восторгом объяснить каждый звук.
«– Слушайте! слушайте! дишканты! заметьте работу дишкантов! – шепнул нам Неуважай-Корыто, сдерживая дыхание.
Действительно, дишканты работали сильно; Василий Иваныч необыкновенно быстро перебирал пальцами по клавишам верхнего регистра, перебирал-перебирал – и вдруг простукал несколько нот в басу.
– Это – няня Пафнутьевна! – шепотом объяснил Неуважай-Корыто.
Опять дишканты; щебечут, взвизгивают, и все словно на одном месте толкутся, и вдруг – бум! – опять няня Пафнутьевна! Бум-бум-бум! – и снова дишканты! Защебетали, застрекотали – бум! – и затем хаос… Руки забегали по всей клавиатуре от верхнего конца до нижнего и наоборот…
– Поленька поссорилась с Пафнутьевной…»
Второе сочинение – это уже апофеоз новизны: «Торжество начальника отделения департамента полиции исполнительной по поводу получения чина статского советника». Тут Салтыков разошелся вовсю: главный герой мечтает о награде и повышении, идет в департамент, там снимает калоши («слышите, шлепают!»)…
Щедрин веселился с особым злорадством. Его карикатура на музыку Мусоргского обретала фантасмагорические черты. Но как он был точен в своем раздраженном воображении! Ведь и вправду, Мусоргский легко нарушал законы привычного голосоведения. И для уха, привыкшего к «изящности» и «мелодизму», его сочинения и слышались то как нелепая имитация человеческих голосов (ведь только-только были написаны не слышанные ни Щедриным, ни большинством из современников «Два еврея»!), то как внезапные, ничем не подготовленные аккорды: «бум! буми-бум! бум!» Михаил Евграфович куражился с полным удовольствием, втягивая в звуковой мир Василия Иваныча не только «картинки» и «характеры», но и запахи.
Конечно, слух о «Женитьбе», написанной «прямо по Гоголю», достиг ушей знаменитого сатирика. Быть может, слышал и про «Картинки с выставки». И злодействовал Щедрин от души не из мелкого чувства, не из желания «прищемить» музыкальных дикарей. Обидно было за слово, – народившиеся странные композиторы хотят «припечатать» его своей нелепой музыкой! И что бы мог ответить Михаил Евграфович, если бы услышал, что «боевым» пером его водило не презрение к людям, уходившим от великих задач, распылявших свое внимание на пустяки, на «Извозчика, в темную ночь отыскивающего потерянный кнут», а застарелая страсть к привычным вещам и душевное невежество в тех особых областях, где наступает царство подлинной музыки?
…И что мог ответить одинокий художник злому сатирику? Стасов – тот явно будет задет. Спустя многие годы уверен будет: Щедрину самое место было в той компании насекомых, которая сползается на крапивную гору, когда «рак свистнет». Но Мусоргский набросал начало своего сочинения еще в августе, задолго до выходки Щедрина. Более к нему не возвращался. У него было свое понимание художественного слова. Через многие годы один поэт, заплативший жизнью за слово, скажет об этом чувстве с предельной ясностью:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города…
И не о том ли писал и Пушкин:
Но лишь божественный Глагол
До слуха чуткого коснется…
Мусоргский услышал это же Слово. И вдруг, среди звукового моря «Хованщины», которая волнами подкатывалась к его сознанию, выступило совсем другое сочинение: «Иисус Навин». Записан этот хор будет позже. Но он уже существовал как живое целое, только пока – недосочиненное, недопроявленное, незримым звуковым силуэтом живущее где-то рядом. Начало его появилось давно, как хор ливийцев из некогда не-дописанной «Саламбо». Музыка средней части отразит однажды услышанное в соседнем дворе еврейское песнопение во время одного из иудейских праздников. Молитвенной древностью дохнуло тогда от этой музыки. И теперь, после всего пережитого за год, всё разом уляжется в единую словесно-звуковую драматургию. Когда единый глас народа мог разрушить неприятельские стены. Когда Иисус Навин, воззвавший к Господу, словом остановил солнце и луну, дабы побить врагов. «…И остановилось солнце, и луна стояла, когда народ мстил врагам своим». – Мощный библейский образ. – «И не было такого дня ни прежде ни после того, в который Господь такслушал бы голоса человеческого».
Какой силы может достигнуть слово! И путь, ему предначертанный, был тот же. Через невозможное. А значит – настойчивость, упорство и – вера. В свои силы. В свое предназначение.
Глава шестая «ХОВАНЩИНА»
«Песни и пляски смерти» сквозь очертания музыкальной драмыОбычно новый год для всей некогда дружной компании начинался со дня рождения Стасова. У него давно уже не собирались, с самого начала той, «годуновской» зимы. Но и теперь, 2 января 1875 года, он не захотел никого звать. Чего ради? Праздновать, что тебе уже за пятьдесят?
Утром «Бах» проснулся, сразу ощутив возраст. Встретив в зеркале свое отражение, с неприязненностью заметил, что борода уже совсем седая. Вспомнились недавние утраты, и не только друзей. Смерть поразила и «Санкт-Петербургские ведомости», с которыми он сотрудничал многие годы, – сменился редактор. Первый номер новых «Ведомостей» он получил и пролистал с отвращением.
Вообще-то газетная писанина всегда отвлекала от главного. Душу его давно тревожила мысль, что он все только мечтает о настоящей, большой работе, где мог бы высказаться начистоту. Указывать на подлинные дарования, свергать дутые авторитеты (всегда восхищался Писаревым, тот был способен крушить кумиров с мальчишеской легкостью). Теперь, с концом прежних «Санкт-Петербургских ведомостей», как раз и можно было взяться за это дело. Но в нем не было чувства освобождения. Досада была. Жаль было своего беспокойного прошлого: ведь и это время теперь ушло, и видимо, навсегда.
Свой день рождения Стасов решил провести как самый обычный день. Сначала сел за письмо, написал дочери о последних невзгодах («газета сделалась чисто казенною и дрянною»). Припомнил, как бывшие сотрудники «Ведомостей» почти все повалили вон… Далее всё пошло как по накатанному: до обеда – в библиотеке, за привычной работой, вечером – к брату Дмитрию, на четверговое собрание.
Именно в этот, «стасовский» день Мусоргский завершит большой кусок своей музыкальной драмы. Первая дата в рукописи – «2 сентября 74 г. в Петрограде», то есть когда закончил «Рассвет на Москве-реке», вторая – «2-го янв. 1875 г.». Четыре месяца – и лишь часть первой картины.
Когда-то «Бориса» он писал на одном порыве. Все прочие замыслы отходили в сторону. «Хованщина» появлялась на свет сложнее, мучительнее. Тогда он опирался на Пушкина: тот увидел своим пронзительным зрением огромный кусок русской истории. Теперь проницать нужно было только самому, шло трудно, иной раз сочинение рождалось по репликам.
Тем с большим трепетом он просматривал написанный клавир, вглядываясь и вслушиваясь в эпизоды. И царственные лица (Софья, Петр, Иван), и страшная резня – всё это ушло засцену. Недавнее кровавое месиво проступало только из разрозненных реплик.
Озаряется сцена. Всё яснее выступает столб на площади, тот самый, который стрельцы вытребовали поставить после чудовищного погрома 15 мая 1682 года. Жизнь в Москве будто бы поуспокоилась, но в воздухе ощутимо это недавнее опьянение кровью.
Ремарками всего не скажешь, здесь запечатлено только место: «Москва. Красная площадь. Каменный столб и на нем медные доски с надписями. Справа будка подьячего. Наискось площади на столбиках протянуты сторожевые цепи. Светает. У столба спит сторожевой стрелец».
Почти затишье, только сквозь дрему стрелец Кузька поет-бормочет:
– Подойду, подойду… под Иван-город…
Но вот – стрелецкий дозор. Снимает цепи. Стрельцы, возбужденные от вчерашних бесчинств, перебрасываются репликами:
– Вона, дрыхнет!
– Эх, ништо, брат Антипыч, вчера немало потрудились.
– Что говорить.
– Как дьяку-то, думному, Ларивону Иванову, грудь раздвоили камением вострым.
– А немца Гадена у Спаса на Бору имали, а и сволокли до места и тут по членам разобрали…
Подьячий выходит, очинивая перо. И – шуточки стрельцов, да так, чтобы внятно было: еще вчера они носились по Кремлю, шарили пиками под кроватями, выискивая перепуганных бояр… Их так и распирает наглое веселье.
– Гляди-кось: сам строчило прет.
– Гуся точит.
– Чернилише-то, Господи!
– Вот заскрыпит-то!
Следом – привязчивые реплики в сторону подьячего:
– Вашему приказному степенству… Ха, ха, ха, ха…
– Скорей на этот столб угодить. Ха, ха, ха, ха…
И подьячий, садясь в будку, уже наедине с собою:
– Содом и Гоморра! Вот времечко!.. Тяжкое!.. А все ж прибыток справим…
Лишь две реплики – как убивали думного дьяка и немца Гадена да шуточка о столбе, – а уже в воздухе запахло дикой стрелецкой смутой. И само время – конец XVII века – воскресает за этими фразами и перепалками. Слова, словечки, да всё с «особинкой», со своим «запашком». Можно ли это было назвать привычно: «либретто»? Мусоргский не только музыку писал, но и литературное произведение для этой музыки. Слова приходили из глубин памяти, – он уж столько книг прочел, столько документов, свидетельств! И вместе с тем, ритмически, они словно бы не произносились, но слегка «выпевались».
Сцена с Шакловитым, где мрачный карьерист эпохи царевны Софьи начинает жуткую беседу с подьячим, словно бы не сочинена, а подсмотрена – более двух веков назад.
– Эй!.. Эй, ты… строчило! Со мною Бог милости тебе прислал.
– Благодарим, добрый человек. А аз, грешный, недостойный раб Божий, не сподобился зрети…
– Ладно!.. Не в том дело. Смекни-ко: заказец важный есть тебе.
– Что ж! Что ж, настрочим… мигом настрочим. По уряду, по укладу настрочим доносец лихо.
– Если ты можешь пытку стерпеть, если дыба и застенок не страшат тебя, если ты можешь от семьи отречься, забыть все, что дорого тебе… строчи!
– Господи!
– Но ежели когда-нибудь, при встрече со мной, ты выдашь меня, оборони тебя Господь тогда, помни!
– Знаешь: проходи-ко ты мимо, добрый человек; больно много посулил ты, друг мой любезный.
– Строчи, живо!
– Да дуй тебя горой… отчаливай.
Хмурый Шакловитый опускает на стойку увесистый кошель:
– Строчи!..
Всякий раз, прикасаясь к документу, Мусоргский с неизбежностью редактировал его, сокращал, дабы герой его не путался в лишних словесах, не затягивал сцену. И с неизбежностью доводил историческое свидетельство до собственного толкования событий. Подлинный донос на Хованских был подкинут неизвестным. Трое были причастны к этой бумаге. Двое запечатлели свои приметы. У третьего особых знаков не было, его эти двое должны были назвать. Мусоргский знал, насколько Шакловитому был на руку подобный документ. Он и делает его автором доноса. Именно этого энергичного, жестокого властолюбца история позже поставит во главе Стрелецкого приказа.
Приходилось и торопить события. «Грамотка» на Хованских появилась лишь в сентябре 1682-го. Сцена требовала ее сейчас. И текст исторического документа самым естественным образом входил в оперу вот так, под диктовку.
– «Царям-государям и великим князьям, всея Великия, и Малыя, и Белыя России самодержцам…» Настрочил?
– Уж ты не сумлевайся… знай сказывай.
– «Извещают московские стрелец люди на Хованских: боярина князь-Ивана да на сына его князь-Андрея, – замутить грозят на государстве».
Всё же отдельные реплики стрельцов, подьячего, Шакловитого не давали еще должного представления о временах конца семнадцатого столетия. Нужен был «глаз со стороны»: он не видел мрачных событий, но ощутил в воздухе столицы сначала нечто диковинное, а потом разлитые всюду тревогу и страх. Вся Москва присмирела под стрельцами с мая по сентябрь 1682 года. Но «посторонних» тогда много было в русской столице. Вот и проявились эти «московские пришлые люди» во время ночных бдений Мусоргского, – не то из оснеженного воздуха Петербурга, не то из его пристального всматривания в живую жизнь далеких времен…
Год 1682-й – время «бродячее». Еще помнила Россия и тяжкое смутное время, и раскол, и гонения, и бега. «Пришлые люди» – повседневность Московской Руси. И являются на сцену сначала только их голоса (звучат издали). Весь драматизм сцены с доносом – в этом невероятном столкновении голосов. Мрачный, жесткий Шакловитый диктует, увертливый подьячий пишет, отпуская короткие реплики. За сценой – и песня «московских пришлых людей», и голоса стрельцов, нынешних распоясавшихся хозяев Москвы, ошалевших от вседозволенности: «Гой, гуляйте, гуляйте весело. Душите, гой, и лих губите смуту вражью».
Особая точность и «многомерность», «разноголосость» драматургии Мусоргского… Люди, группы людей, толпа. Везде он умеет учуять и движения лиц, и жизнь массы. И множество может то рассыпаться на отдельные реплики, то сливаться в единое целое. И человек может «нести отсебятину», противостоять не только другим лицам, но и толпе. Но и разные группы ведут себя, как особое живое существо, а значит – могут противоречить лицам и группам, но могут и сливаться с ними.
Исчезает со сцены Шакловитый. Появляются пришлые люди, с «припевками». Они как-то приблудили в столицу, озираются. На столб дивятся. Хор разбредается на реплики, на отдельные голоса:
– Что б это на Москве такое приключилось?
– Вот-то, братцы, крепко столбушек сложили!
– Экой гриб повытянуло за ночь!..
Им понять хочется, что за надпись на досках, прибитых к столбу. Рассыпавшиеся ранее голоса при взгляде на будку подьячего начинают собираться вновь, сплетаясь в сложное смысловое многоголосие, где есть и робкие, и сметливые, и разудалые…
Столь удачно обретенный ранее подьячий снова подает свой голос. Его тенор ясно различим среди прочих голосов «пришлых людей». На вопрос: «Что тут-ко писано?» – отвечает:
– Избу строил с краю, ничего не знаю…
Русские мздоимцы! Не успел ли Мусоргский насмотреться и на «дела» в своем ведомстве? Ведь и сам он на службе становился частью той бюрократии, что утвердилась с петровских времен. Но вот ведь! И до Петра всё это уже было! И как быть простому человеку перед такой, особой властью?
Робость у «пришлых» уходит. Появляется удивление. Потом и та «ухватистость», которая заставляет вспомнить, что идут всё же бунташные времена:
– Робята, взятку, взятку нудит.
– Ну, да с нас-то взятки гладки, не наживется, дьявол.
– Все ж, робята, знать бы надо, что там на столбе за надпис.
– Вот что, братцы: взымем!
– Взымем!
– Кого?
– Подьячего, да с будкой взымем, к столбу его: читай нам надпис!
И опять на месте разрозненных реплик, как в живом разговоре, – хор, полное единение. Так они и поют, «заодно», стройно, вздымая будку со «строчилой». И сквозь это пение, эту слаженную «заединшину» прорываются выкрики перепуганного подьячего:
– Ахти!.. Ахти!.. православные!.. душат, режут, ахти!.. помогите!..
Получить «монету» за свою грамотность – это привычка. Но всё же не только это заставляло подьячего «смыкать уста». Самый столб был напоминанием о недавних бесчинствах, поданных стрельцами как особенный их подвиг. Подьячий готов уже читать, но не может не проборматывать «про себя» того, чего сам страшится: «Господи, от стрельцов лихих – оборони!.. Господи… пришла… пришла моя смертушка…»
Читать не хочется. Подьячий «тупо смотрит в землю». Московские пришлые люди не отстают: «Эй, брат, с нами не шути! На проволочках нас-то не подденешь». И та надпись, которая у Сильвестра Медведева занимала не одну страницу, здесь – перебиваемая репликами пришлых – сжата в несколько отрывистых фраз: И как переменчивы «пришлые люди». На каждую реплику подьячего – отзыв: «…тож убили думного дьяка Ларионова, сына Василья…» – «Вот-то звери!» – «…ведал гадины отравные на государское здоровье…» – «Ну, это поделом»… Но верится «злодеяниям» бояр все менее, и «пришлые» откликаются на реплики читающего «строчилы» не так резко: «Еще бояр побили… Брянцевых… Всех Солнцевых». – «За что, про что? В чем провинились?» – «Чинили денежную и хлебную передачу все в перевод… забыв страх божий…» – «Вот оно что!»…
Конец читанного со столба, с этим жутким: «милостивый указ… чинить без всякие пощады», – заставляет вздрогнуть и «пришлых»: «Брешешь!.. Брешешь! Врешь ты это!»
– Как перед богом, братцы! – взывает подьячий.
Хоровой ответ «пришлых людей» уже предчувствовался композитором. Написан будет позже, с остальной частью первого действия, но вызревал сейчас – первое болезнование о бедном отечестве: «Господи! Настало времечко. Ох ты, родная матушка Русь, нет тебе покоя, нет пути, грудью крепко стала ты за нас, да тебя ж, родимую, гнетут. Что гнетет тебя не ворог злой, злой, чужой, непрошеный, а гнетут тебя, родимую, все твои ж робята удалые, в неурядице, да в правежах ты жила, жила-стонала, кто ж теперь тебя, родимую, кто утешит-успокоит?..»
* * *
Он создавал не просто оперу. Но драму самой русской истории. За калейдоскопичностью написанных эпизодов вставало дыхание давнего времени. Но сквозил и образ вечной России, с неизбежными муками, с неизбывной ее болью. Должна же она была что-то выстрадать,дабы не повторялась изо дня в день, из года в год, из столетия в столетие всё та же беда,которая преследовала русскую жизнь.
Казалось, всё должно было отодвинуться от только что пережитого композитором и запечатленного им на нотной бумаге, – и одиннадцатое представление «Бориса», и поступившие в продажу ноты «Забытого», и появление «Попурри из оперы „Борис Годунов“ М. Мусоргского» в аранжировке Евгеньева. Он действительно жилуже «Хованщиной». И мир его произведения находился совсем рядом, иногда смешиваясь с той жизнью, что была вокруг него.
Вечер у Стасовых (после долгого перерыва!), где он показывал новые куски из своей музыкальной драмы, гонорар от Бесселя, премьера в Мариинском «Демона» Антона Рубинштейна… Всё почти внешние для его музыкальной драмы события, но за каждым из них с неизбежностью проступает образ начатого им произведения.
…«Демон» имел успех. Он надолго сохранится в репертуаре Мариинского театра. Направник работал как всегда – с полной отдачей. «Демона» считал лучшей оперой Рубинштейна. Ценил удачное использование кавказских народных мотивов. Но видел, насколько опера неровная: «Смесь хорошей и слабой музыки, оркестровка, как и в других его сочинениях, примитивная и даже небрежная» [187]187
См.: Направник В. Э.Э. Ф. Направник и его современники. Л., 1991. С. 106.
[Закрыть].
При первом представлении во время антракта великий князь Константин Николаевич, тот самый, что год назад негодовал по поводу постановки «Бориса», попытался мягко сделать несколько замечаний автору новой оперы. Рубинштейн настолько резко одернул великого князя, что этот весьма вспыльчивый человек от неожиданности замолчал.
Мусоргский слабости «Демона» уловил сразу. Вскоре навестит «дедушку» Петрова и там, в радушной компании, изобразит за фортепиано все характерные места услышанного. И не просто воспроизведет Рубинштейна, но и не без добродушия окарикатурит его сочинение. Он не собирался глумиться, он только слишком хорошо теперь чувствовал, что есть подлинная правда в музыкальной драме. Его «Хованщина» писалась по каким-то иным, ему и самому еще до конца неведомым законам. Не только психологически точная интонация, но и голос времен за каждой репликой. И каждая сцена была не только музыкой, но воскрешенной историей. Совсем иное ощущение правды искусства. Что-то большое, всерусское, всемирное. Что – если только вслушаться чутким ухом – живет и сейчас, и голос подает, как невидимый град Китеж, звучит далекими колоколами.
«Хованщина», как очень капризное дитя, рождалась с муками, медленно, перебиваемая другими событиями и замыслами.
В написанных эпизодах – со стрельцами, подьячим, Шакловитым, пришлыми людьми – о недавнем разгуле смерти в Московском царстве лишь упоминается. Смерть – скрытая подоплека событий. Явно она покажет свой облик в другом его сочинении. 17 февраля Мусоргский закончит «Трепак». Идея цикла «Песни и пляски смерти» родилась у них с Арсением осенью 1874-го. Теперь пришло время воплощения.
Лес да поляны. Безлюдье кругом.
Вьюга и плачет, и стонет,
Чудится, будто во мраке ночном
Злая кого-то хоронит.
Глядь – так и есть!
В темноте мужика
Смерть обнимает, ласкает,
С пьяненьким пляшет вдвоем трепака,
На ухо песнь напевает.
Любо с подругою белой плясать!
Любо лихой ее песне внимать!
Уже в ритмике стихотворения ощутимо иногда это вьюжное кружение. Но Голенищеву не всегда хватает словесной точности. Он владеет ритмом, но образность его частенько граничит с банальностью. Здесь, в маленькой вокальной драме о замерзающем мужике, Мусоргскому не нужны слова «общепоэтические», нужны слова, скорее, «простонародные». Он сначала перечитывает:
…Вьюга и плачет, и стонет,
Чудится,будто во мраке ночном…
И – выправляет: «Чуется…»«Любо с подругою белой плясать! Любо лихой ее песне внимать!»… Эти строки можно и вовсе вымарать. «Ляг, отдохни да усни…» – еще небольшая правка: «Ляг, прикорни…»Ласковое, домашнее словцо – и строчка уже звучит со множеством смысловых оттенков: не то и вправду смерть «жалеет» мужичка, не то злорадно насмехается.
Станем-ка в кружки, да удалой
Толпою
В пляску развеселую дружней
За мною!..
В музыку строки не ложились. Мусоргский дает свой вариант:
Взвейтесь пеленою
Снежной, пуховою.
Ею, как младенца,
Старичка прикрою…
Ближе к концу он черкает всё больше. В бреду замерзающего Голенищев развивает один мотив – жатвы. Мусоргский сразу дает целую картину, которая грезится мужичку:
Солнышко смеётся,
Да серпы гуляют,
Песенка несется,
Голубки летают…
Арсений заканчивал строками, которые возвращали к началу. В «Трепаке» Мусоргского и этот словесный финал стал ненужным. Тут договаривала музыка. Самый образ замерзающего мужика от «голенищевского» приближался к «Достоевскому». Через пять лет Федор Михайлович закончит свой последний роман, «Братья Карамазовы». Озлобленный и смятенный Иван Карамазов с измученной совестью (попустительство убийству ненавидимого и родного отца) идет на свидание с подлинным убийцей – Смердяковым. В дороге встречает такого же мужичонку… «в заплатанном зипунишке, шагавшего зигзагами, ворчавшего и бранившегося и вдруг бросавшего браниться и начинавшего сиплым пьяным голосом песню…». У Ивана Федоровича боль стучит в висках, дрожь в кистях рук. И он, толкнув озлившего его мужичонку, берет на себя роль судьбы. Мужичок, охнув, падает. Его засыпает снегом… На обратном пути, чувствуя, что возможно еще воскрешение его души, Иван подбирает уже почти занесенного снегом пьянчужку.
Мусоргский рисует судьбу слепую. Его мужичонка, пьяненький, с трудом переставлявший ноги, обречен. Потому что – один в поле, потом – один в лесу. Потому что одинок. И рядом – только его судьба, то есть суд Божий. Вся «песня-пляска» держится не только на слове, не только на оттенках интонации, но и той части, которая обычно называется словом «аккомпанемент» и которая здесь обретает самостоятельную силу. Поначалу («Лес да поляны. Безлюдье…») музыка рождается тихая, медленная. Но уже на словах «Вьюга и плачет, и стонет…» – в фортепианной партии словно завивается снежок, вьюга просыпается в «дрожащем» аккомпанементе, разворачивается, закручивается клубами… После «Глядь – так и есть…» – начинается снежная пляска, то ускоряясь, то замедляясь, ритмически такая же переменчивая, как и увертливое вращение снежного роя. На словах «Взбей-ка постель ты, метель, лебедка!..» – снежные вихри слетают с небес, устилая лежбище для пьяненького… С засыпанием – остаются лишь «взметы» вьюги, с нивой под солнцем рождается – как сонное воспоминание – что-то подобное русской песне, которая смешивается с остатками снежных всплесков. «Солнышко смеется», – поет голос, – «голубки летают». А в аккомпанементе на «голубки» приходится мелодия предыдущей фразы – «солнышко смеется». Звуки, тихонько взметнувшись, замирают… Нужно ли было после этого возвращаться к начальной картине («Лес да поляны. Безлюдье…»), к словам Голенищева-Кутузова, рисовать снежную могилу, если музыка все это уже изобразила…
* * *
Стасову «Трепак» пришелся по душе. Он загорелся идеей Мусоргского и Кутузова. На молодого поэта – особая надежда. Когда Голенищев по срочному вызову матери уехал в Тверь да и засел там, пытаясь писать своего «Шуйского», «Бах» забрасывает его письмами, пытается подгонять с завершением драмы, подсказывает сюжеты новых «Плясок смерти», очень хочет вытянуть обратно в Питер. А здесь уже – тяжелая новость под стать этим «пляскам»: у Щербачева, совершенно внезапно, умер сын. Только-только Стасов получил письмо от самого Щербача: «Володя мой еще лежит и так слаб, что стонет и охает при малейшем движении; но всякая грозящая опасность миновала, благодаря неведомым, покровительным силам» [188]188
РГАЛИ. Ф. 143 (А. А. Голенищев-Кутузов). Оп. 1. Ед. хр. 220. Л. 6.
[Закрыть]. И вот – Щербачев с рецептом бежит в аптеку, а за ним уже послан человек со страшной вестью. Стасов пишет Голенищеву, негодует на врача («сытый, нажранный доктор») и уже убеждает, взывает: Щербачев в таком состоянии, что очень нуждается в товарищах и, кажется, готов переселиться к Кутузову с Мусоргским. Но Стасов не был бы Стасовым, если бы тут же не начал побуждать к деятельности:
«…Мне ужасно хотелось бы натравить Вас на продолжение „ Трепака“,так чтобы 5–6 картинок составили полное сочинение: „Русская пляска смерти“.После пьяненького мужичка я бы прямо сделал смерть бедного ребенка, a la „ Мцыри“,только не среди „красот природы“, раздутых и подкрашенных, но натуральных, a la Диккенсв „Домби и сын“,или „a la“ что угодно; потом еще смерть женщины, и еще целый ряд личностей, о которых мы бы поговорили, Вы – сидя на поскрипывающем кресле, с решетчатой спинкой, а я – лежа на клеенчатом диване. И вышло бы – хорошо!»
Голенищев – человек одаренный, но вялый. Он более склонен обсуждать замыслы, нежели их воплощать. Для последнего ждет особого вдохновения. На его соображения о «Плясках смерти» Стасов отзывается с горячностью. Сделать «Войну»? – Да, только древнюю: русских с печенегами. Царя? Пусть Иван Грозный убивается по усопшей Анастасии: «Ведь он был тогда еще что-то вроде молодого Петра Великого – на рубеже Азии и Европы. Тема заманчивая. Византийский двор кругом, – полубунтующая дума боярская, желающая забрать вожжи, а он ее сдерживает!..»
«Бах» хочет сцен из разных эпох, для пущего разнообразия. Ребенок? Не надо «колыбельной», это затаскано. Молодая женщина? – «Для женщины – я сделал бы – бешеный бая…»
Стасов суетлив и многоречив, бурлит замыслами, обрушивает на флегматичного Голенищева множество идей и тем. Тот, с тихим своим дарованием, едва может переварить не только идеи, но и события: и «Гашиш» должен идти в «Деле», значит, неплохо бы вычитать корректуру, и Щербачев нуждается в поддержке, и о «Шуйском» столько предложений от «Баха», что голова кругом. Тут-то вдруг и придет еще одно посланьице. Престранное:
«Господину Сиятельнейшему Графу Российской Империи Арсению Аркадьевичу Голенищеву-Кутузову От Члена Неведомой Коллегии Простых Дел
Доношение.
Извещены мы, Ваше сиятельство, о поимке в Тверском Воеводстве некоего опасного и премного утруждающего Канцелярию Сыскных Дел беглого человека, предерзновенно именующего себя Арсением Кутузовым. Оный, вышепоименованный опасный человек уловился в самом граде Твери. А по спросе языка и по легонькому пытанию, в наружу оказалось, что сей опасный человек, ни близости сидения Воеводы, ни Сыску не страшился пренадменно. Толикия дерзости преисполненный, оный опасный человек тщился еще незримым оку бдящему пребыть. А уличен во вредных и прехитрых пиитических вольностях и во всяческом, противном установленным Господином Сумароковым для драматической регламентистики и комедийных действий, как равно и для российского писания, правилам. И пуще того, сознался в татебных сношениях, для ради тех же и еще опаснейших целей, с изловленным уже и опубликованным мусикийцем-сочинителем, выдающим себя Мусоргским быть. Сей последний, в обманном мечтании злорадостно отрекшись от согласных мусикийских правил, делом и трудами мужей, препорядочных и уважаемых и, более того, веками установленных, мнит ко мусикийскому согласию всякую речь человеческую привести и тем, злобствуя в явном бессилии мусикийства, уловляет людей, ради для своих злорадостных и опаснейших целей, и печально сие: толикое число уловил простодушных и несведущих в деле мусикийском и хуже сего – уловляет паки. Во внимание ко всему вышереченному, Неведомая Коллегия Простых Дел честь имеет обратиться к мудрому содействию Вашего сиятельства, не соизволите ли, Господин Граф, спрошенного во граде Твери, именующего себя Арсением Кутузовым, распорядиться – выслать в С. Петербург для дачи оному Кутузову с упомянутым в сем доношении человеком очных ставок и поступления, за сим, с оными опасными людьми, как следовать будет по регламенту.
С величайшим счастием, имею честь именоваться Вашего сиятельства всенижайшим слугою Член Коллегии Простых Дел.
Сего 7-го марта 1775 года.
С. Петербург».
Весна 1875 года. Еще до смерти своего Володи Щербачев, только что сам оправившийся от болезни, обмолвится в письме к Голенищеву: «Я уже выхожу и ежедневно пользуюсь бесплатно так называемым „весенним“ гнилым Петербургским воздухом» [189]189
РГАЛИ. Ф. 143 (А. А. Голенищев-Кутузов). On. 1. Ед. хр. 220. Л. 6.
[Закрыть]. В этом мерцающем свете и нездоровом воздухе живет и Модест Петрович Мусоргский, недавно назначенный старшим столоначальником III отделения Лесного департамента. Столоначальник Мусоргский завален толстенными делами, иной раз – по нескольку тысяч листов. Раз от разу получает денежные награды по службе. Опера столоначальника Мусоргского «Борис Годунов» идет на сцене Мариинского театра. Его романсы и песни – «Колыбельная Еремушки», «Сиротка», «С куклой», «Царь Саул», песня Марфы из сочиняемой оперы «Хованщина» исполняются в Большом театре, в Мариинском, в зале Купеческого собрания, в зале Соляного городка. И среди исполнителей – много известных лиц: Федор Стравинский, И. А. Мельников, Е. А. Лавровская, Абаринова, Махина, Каменская, Барцал, А. А. Полякова-Хвостова.