Текст книги "Федор Алексеевич"
Автор книги: Сергей Мосияш
Соавторы: Александр Лавинцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
Глава 42
АУТОДАФЕ [46]46
Аутодафе (исп. и португ. auto de fe, букв. – акт веры) – торжественное оглашение приговора инквизиции в Испании, Португалии, а также само исполнение приговора, главным образом публичное сожжение осуждённых.
[Закрыть]
Патриарх, являвшийся в Думу обычно по приглашению царя, на этот раз пришёл сам в великом возбуждении и тревоге. Благословив присутствующих, он начал говорить горячо и убеждённо:
– Великий государь, доколе мы можем терпеть главного возмутителя смуты бывшего протопопа Аввакума, продолжающего рассеивать семена раскола в православии?
– Но он же в земляной тюрьме, отец святой, на самом краю державы.
– Но он не смирился, он и оттуда побуждает народ к непослушанию и противству вере нашей. Из-за него погибла боярыня Феодосья Морозова вместе с сестрой своей княгиней Урусовой. Он, Аввакум, сбил их с пути. И он же поощрял их пострадать за раскол. Не с его ли подачи Морозова просила сжечь себя, говоря, что это будет единственной честью, которую, она, мол, не испытала. Он, Аввакум, подталкивал несчастных сестёр к самосожжению. Да великий государь, царство ему небесное, не допустил до этого. Велел отправить их в Боровскую тюрьму. А ныне? Что творится ныне? Самосожжение на севере и в Сибири стало повальным, раскольники прельщают народ таким уходом из жизни. Мне пишут, что беременная женщина, увидев этот ужасный костёр, от испуга тут же разродилась. Так её тут же столкнули в огонь, а потом бросили туда и новорождённого. Доколе, государь?
Под конец голос возмущённого патриарха поднялся почти до крика, чего с ним никогда не было. Фёдор Алексеевич слушал святого старца с сочувствием и состраданием.
– Страшные картины рисуешь ты, святой отец, но что нам делать, скажи?
– Что делать? – переспросил Иоаким. – То надо сделать с ним и его клевретами, государь, что они проповедуют сторонникам своим.
– Аутодафе?
– Да, государь. Вели сжечь их.
– Но не явится ли это для них той высокой честью, которую просила себе боярыня Морозова?
– Пусть. Удостой их этой чести, государь.
– А как Дума думает? – обратился Фёдор к сидящим по лавкам боярам.
– Сжечь, и вся недолга, – решительно сказал Яков Одоевский. – Сколь государь Алексей Михайлович с ним вожжался, в какую честь его подымал, сам благословения у него просил. А он? Как он отблагодарил? Сжечь.
– Сжечь, – поддержал Хованский. – И давно пора было.
– А ты как думаешь, Василий Васильевич?
– Если за пятнадцать лет сидения в тюрьме Аввакум не раскаялся, то аутодафе для него лучший исход, – сказал Голицын. – Тут патриарх прав.
– А вот мне оттуда, с Мезени Матвеев слезницу прислал, – заговорил опять Одоевский. – Ему платят на содержание три денежки на день, а Аввакуму с женой на день по грошу жалованья на душу. Это как? Матвеев, каким бы он ни был, в прошлом боярин, много пользы отчине приносил, и получает три денежки, а возмутитель державы грош, на денежку больше. Где справедливость? И Матвеев во многом кается, а этот доси ершится и вредит, вредит. Богохульствует. Сжечь.
– Ну а как другие бояре думают? – спросил государь.
– Сжечь, сжечь, – закивала Дума.
– Но там с Аввакумом ещё сидят сидельцы, как с ними?
– То всё одного поля ягоды, государь. Сидят с ним Лазарь, Епифаний и Никифор[47]47
Лазарь, Епифаний, Никифор – сподвижники протопопа Аввакума, вместе с ним были преданы анафеме, сидели в земляной тюрьме, а затем по решению Церковного собора были сожжены.
[Закрыть], тоже злостные раскольники. И этих нечего жалеть, – твёрдо сказал патриарх.
Дума согласно затрясла бородами: сжечь. Все смотрели на государя, которому надлежало либо утвердить, либо отвергнуть приговор.
– Я много думал об этом человеке, – заговорил Фёдор Алексеевич. – Мне видеть его не довелось.
– Невелика потеря, – заметил Иоаким.
– Но вот недавно мне было передано письмо от него, в котором он, именуя себя провидцем, услыхал якобы с неба, что отец мой на том свете был подвергнут ужасным мучениям и что-де этим он искупил свои преступления.
– Это об Алексее Михайловиче так? – вскочил с лавки Хованский. – О нашем тишайшем государе?
Дума с возмущением подхватила: «Сукин сын!», «Пёс премерзостный».
– И ты его жалеешь, государь?
– Далее он требует своего освобождения, – продолжал Фёдор, переждав шум, – чтобы он лично мог истребить все исчадия сатаны.
– Ну вот видишь, государь, – заговорил патриарх, – сей человек сам сатана. Если его ещё и выпустить, то он раздует костёр на всю державу.
– Да нет, выпускать я его не думаю. Мне просто хотелось разобраться, откуда у человека такая уверенность в своей правоте.
– От дури, государь, от самодурства, откуда ещё. Алексей Михайлович много лет с ним разбирался, сколь сил на него положил. А проку? И он же ещё в письме называет его преступником. Да за одно это...
– Ладно, святый отче, раз Дума в един голос приговорила Аввакума, я согласен. Ибо если б я заступился за него, то огорчил бы невинную душу покойного батюшки. Быть по сему! Аутодафе.
И в приговоре Думы было сказано: «...за великие на царский дом хулы».
Неистовый Аввакум томился в земляной тюрьме в Пустозерске, крохотном поселении, приютившемся у озера Пустое в низовьях Печоры. Жена его Настасья Марковна с детьми жила на Мезени, и Аввакум умудрялся писать ей письма, не давая пропасть ни одному клочку бумаги, попадавшему к нему в темницу. Было в Пустозерске ему много сочувствующих, как и принято у русских сочувствовать страдальцам, и именно они тайно передавали в темницу Аввакуму всё потребное для писания. И если Мезень была недалеко, то Москва и Боровск за тридевять земель, но и туда доходили записки апостола раскола с ободрением и поддержкой умирающим сёстрам боярыне Морозовой и княгине Урусовой.
Сидели вместе с ним и его ярые последователи Епифаний, Лазарь и Никифор. Епифанию и Лазарю за проповедование раскола в Москве ещё были отрезаны языки. Но палач, исполнявший приговор, видно, пожалел несчастных и отрезал лишь кончики. А когда их привезли в Пустозерск и всё зажило, они вдруг заговорили. И староверы разнесли весть о чуде, свершившемся с мучениками, у которых по промыслу Божию «отросли новые языки». Слух дошёл до Кремля, и по приказу Алексея Михайловича был послан в Пустозерск капитан с наказом проверить: так ли это? И если Епифаний и Лазарь действительно обрели дар речи, то повторить казнь, вырвав языки под корень.
Казнь сия нелегка и для палачей была: приговорённого надо связывать, разжимать рот, который он стискивает до хруста в зубах, вставлять меж челюстями распорку, дабы не смог сомкнуть их казнимый, потом ловить ускользающий язык, вытягивать его. Тут хошь не хошь употеешь, и до того озлишься на несчастного, что не то что язык – башку б ему оторвал. И капитан стрелецкий тоже человек, пока вырывали языки, до бешенства довели беднягу. Епифаний тут же потерял сознание, а Лазарь, едва развязали его, осенил капитана двуперстием.
– Ах ты скотина! – взревел как раненый бык капитан. – Отрубите ему, к чёрту, руку! Ну! Что стоите, олухи?!
Палачи знали, что по указу лишь языки вырвать полагалось, оттого и мешкали. Тогда капитан сам повалил Лазаря и в два счета отрубил ему кисть правой руки.
– Вот тебе за двуперстие, пёс!
Но как потом говорили раскольники, и отрубленная рука Лазаря сложила пальцы в двуперстие. Не покорилась извергу.
– Дурачок тот капитан, – говорил после Аввакум. – Лазарь его благословлял, за его погибшую душу молился, а он длань ему отсёк, малоумненький.
Лазарь после этого ничего сказать не мог, мычал лишь, а Аввакум всегда точно переводил его мычание. И тут спрашивал:
– Ведь верно, Лазарь, что ты благословлял заблудшего?
– А-а-а, – мычал, согласно кивая головой, Лазарь, весьма довольный, что хоть Аввакум понимает его мычание.
Аввакум ни себе, ни своим соузникам не позволял время впусте и в яме проводить. Если не спал, то писал, если не писал, то молился. Молился истово, с поклонами, с припаданием к земле. Если читал «Отче наш», то не менее пятисот раз подряд, и столько же поклонов совершал, под конец падал на землю, распластываясь на ней в полном изнеможении. И откуда только силы брались у апостола раскола, когда всё питание состояло из полутора фунтов хлеба и кружки кваса. В первые годы сидения он как-то несколько недель отказывался принимать и эту скудную пищу, изнуряя свою плоть, и вдруг стал чувствовать, что сам увеличился в размерах, что Бог вложил в него все свои творения, и он тогда написал царю Алексею с нескрываемой гордостью: «...живя на свободе, ты владеешь одной Россией, а мне, пленному, Христос дал небо и всю землю». Ни на одно своё послание царю Аввакум не получил ответа, но зато сторонники его размножали эти письма в огромных списках, зачитывая до дыр.
«...Сжалься не надо мною, но над своею душою! – писал Аввакум Алексею. – Скоро не оказав нам справедливого суда с такими отступниками, ты предстанешь вместе с нами перед лицом Верховного Судьи. Там твоё сердце в свою очередь будет сковано страхом, но мы не будем в состоянии помочь тебе, так как ты отказался от спасения. Оставив своё призрачное царство, желая достигнуть вечного пристанища, ты унесёшь с собой только гроб и саван. Что касается меня, то я обойдусь без того и другого. Моё тело будет растерзано собаками и хищными птицами. Что же из этого? Мне будет хорошо спать на голой земле, пользуясь светом в виде одежды и небом вместо крыши. И несмотря на то, о господин, что ты хотел этого, я тебя благословляю ещё раз моим последним благословением».
Здесь же в яме Аввакум написал и свою биографию, состоявшую лишь из лишений и страданий, и даже истязаний, которые перенёс он в жизни с удивительной стойкостью и мужеством, от которых никогда не бегал, а, напротив, искал их и даже благословлял.
Сидя в яме, он оставался для раскола главным апостолом, знаменем в борьбе с официальной Церковью. Был мучеником старой веры.
Именно этого и боялся патриарх Иоаким со своим клиром, именно это и побуждало его требовать казни Аввакума.
Для свершения казни в Пустозерск прибыли конные стрельцы во главе со стрелецким головой, вручившие тюремному начальству указ государя о сожжении Аввакума и его соузников.
– Давно надо было, – сказал тюремщик, перекрестившись. – Окромя зла и срамословия, ничего от него не слышал. То ли дело боярин Матвеев, тих, смирен, послушен. За то и послабление ему вышло, намедни на Мезень перевели.
Мезень тоже не мёд, но всё ж не то что Пустозерск: и жильё покрепче, и от моря студёного подальше, аж на сорок вёрст. Однако и тут снегом порошит до мая, а холодит едва ль не всё лето.
Голова стрелецкий, прибывший для свершения казни, не велел сообщать узникам об этом до поры до времени.
Нашёл где таиться. В Пустозерске. Стрельцы ещё и коней не расседлали, как узники уже знали, с чем те пожаловали. И тут же из ямы донеслось не очень красивое, но довольно стройное пение псалмов. Правда, выговаривать текст только двое могли, но безъязыкие тоже помогали, подвывая мотив:
«Славлю Тебя всем сердцем моим, пред Богом пою Тебя и славлю имя Твоё за милость Твою и за истину Твою, ибо Ты возвеличил слово Твоё превыше всякого имени Твоего».
– Чего они распелись? – спросил голова сторожа.
– Радуются, государь мой, что смерть лютую принять предстоит, – молвил добродушный старик.
– Кто им сказал? – вскричал голова. – Кто посмел?
– Зачем кричишь, государь мой, они провидцы, все сами зрят.
А из ямы неслось: «...Если я пойду посреди напастей, Ты оживишь меня, прострёшь на ярость врагов моих руку Твою, и спасёт меня десница Твоя».
Хотели вкопать четыре столба и к ним привязать четырёх осуждённых, но начальник тюрьмы воспротивился:
– Вы что? Где я вам дров на четыре костра наберусь. Вкапывайте один, да подальше от строений, от греха.
– Но как к одному столбу четверых вязать?
– Привяжете.
Столб стрельцы вкопали на взгорке, на отлёте, изрядно попотев над кремнистой мерзлотой. Натаскали к столбу хворосту, дров, плавника, старых, высохших в прах плетней.
День казни выдался на удивление ясным и даже тихим, хотя и холодным. Откуда взяться в апреле теплу на краю земли?
Осуждённых вытащили из ямы, одежда на них была ветка и изношена, дыра на дыре, через которые видны были выхудавшие и истощённые тела старцев.
Попав из темноты на свет, они плохо видели, и Аввакум на всякий случай, вознося двуперстие, крестил перед собой пространство, громко возглашая:
– Прости их, Господи, заблудились они, погубили души свои.
Голова стрелецкий строго-настрого запретил стрельцам разговаривать с осуждёнными:
– Кого услышу, тому сто плетей со свинчаткой.
А кому не известно, что плеть со свинчаткой за сто ударов человека может пополам перерубить. Что там сто – и пятидесяти достанет. А молчание стрельцов было только на руку Аввакуму, его было хорошо слышно окрест. К месту казни собрались все жители Пустозерска (их оказалось не так уж и много), потому что предстояло зрелище, которое никто никогда здесь не видел и вряд ли увидит.
– Свяжите им руки, – приказал голова, не без основания полагая, что казнимые и из огня будут вздымать противозаконное двуперстие.
Стрельцы, вязавшие осуждённых, недобрым словом поминали начальника тюрьмы, выдавшего им не верёвки, а какое-то гнильё, испревшие концы не то от старых вожжей, не то от сетей. Кое-как руки были связаны, затем раскольников обмотали вокруг столба верёвками, плотно обложили сухими дровами и плавником аж до самых подбородков. И едва кончили это, как голова, скороговоркой объявив указ государя, дал команду:
– Зажигай со всех сторон.
Стрелец, притащивший из кухни горящее полено, покрякивая от ожогов, обежал сложенное кострище, поджигая снизу от самой земли сушняк. И тут вдруг Аввакум вскинул вверх правую руку и громко возгласил:
– Молитесь и креститесь только так, и божественная милость будет с вами, в противном случае песок покроет те места, где живете, и наступит конец мира.
А огонь по сухому хворосту быстро помчался вверх к лицам несчастных. И уж задыхаясь в огне, Аввакум кричал:
– Я прощаю вас, заблудшие, но нет спасения душам вашим!
В толпе негромко словно волчицы завыли женщины.
И тут кто-то закричал в костре от страшной боли, не понятно было кто. И послышался в ответ ласковый голос Аввакума:
– Потерпи, милый брат, потерпи. Малое время терпеть уж – аки оком мигнуть, так душа и выскочит. Плюнь на пещь эту, не бойся. Скоро, скоро ты увидишь Христа и ангельские силы с ним.
Но вот все они смолкли, лишь костёр трепал, набирая силу, да слышалась команда головы:
– Подкладывай, подкладывай, чтоб и следа не осталось от них.
След остался. На века остался след от неистового Аввакума и его товарищей-соузников, свято веривших в то, чему молились, истязая собственное тело и возвышая Дух свой.
Глава 43
ЯСАЧНЫЙ СБОРЩИК БИБИКОВ
Горькая судьба Ярыжкина и Крыжановского, запоротых едва не до полусмерти кнутом и сосланных в Даурский острог, увы, не послужила уроком их преемнику Даниле Бибикову. Правда, первые месяцы, пока стояли перед его очами истерзанные спины Ярыжкина и Крыжановского, он остерегался проявлять свой истинный характер. Хотя всё время чесалась у него рука дать по зубам какому-нибудь Омолону, привёзшему на сдачу связку песцов. Но обходилось всё пока словесной неприязнью:
– У-у, морда косоглазая, рыло немытое.
На что Омолон либо отмалчивался, либо отвечал со вздохом:
– Однако, родилась такая.
Тунгусы не хотели ссориться с ясачным сборщиком, тем более что от него они получали ружейные припасы, а иногда и «бешеную воду», которая им очень нравилась. От неё становилось шибко хорошо на душе, хотелось петь и плясать.
Но постепенно, видя зависимость тунгусов от него, их заискивание перед ним, Бибиков всё более наглел, наливался спесью и презрением к «ясачным тварям», как называл он всех их, когда приходилось с тоски выпивать с казачьим приказным атаманом горилку.
– Так и хочется дать в рыло, – признавался Бибиков атаману.
– Дай, раз хочется, – отвечал тот. – Только Зелемея не трожь. Он у них вождь всё-таки.
– Зелемея за прошлое давно пристрелить пора. Он тогда тунгусов поднял на бунт.
– Но государь отпустил ему вины.
– Вот то-то. Ему отпустил, а наших-то едва не до смерти засекли. Где справедливость?
– Ишь ты чего захотел, Данила. Справедливости? Здесь справедливость в пищаль заряжена аль бо в кулак зажата. У тебя звон кувалда какая, любого инородца перешибёшь. Вот и справедливость.
Бибикову понравился совет приказного атамана, и уже на следующий день, придравшись к ясачнику, он ударил его в лицо и тот, ойкнув, отлетел от двери. Поднялся, отёр кровь, выступившую из разбитой губы, сказал:
– Однако, шибкий кулак у тебя, Бибик.
Дальше – больше, и уже через год Данила Бибиков напрочь забыл о Ярыжкине с Крыжановским, о их подлом конце. Он понял, что здесь, в Охотске, на краю света он полный хозяин, господин. Казачий атаман, подпаиваемый горилкой, в его дела не мешался и даже давал Бибикову просматривать почту, отправляемую в Якутск.
– Зачем это тебе, Данила?
– Значит, надо, – отвечал тот. – Тебе что, жалко?
Атаман догадывался, что Бибиков ищет донос на себя, а потому успокоил:
– Если будет кляуза, не боись. Я сам её тебе принесу.
– Принесёшь?
– Принесу. Истинный Христос.
– Ну, гляди, атаман. За принос с меня будет добрый поднос. Не пожалеешь.
С этого дня Данила почувствовал себя настоящим царём в округе, вот тут-то и полезла из него всякая дрянь, до времени копившаяся в недобром сердце его. И однажды, когда несчастный Омолон привёз ему соболей, Данила, пересчитав их, сказал:
– Это за тебя, жену и отца. А за детей почему не привёз?
– Я думал, не надо. Я думал, что то только Юрию было надо.
– Ах ты тварь! – схватил за ухо Омолона Бибиков, даже не дав себе труда подумать, о каком Юрии бормочет тунгус. А ведь бедный Омолон называл имя Крыжановского.
– Ой, пусти, Бибик, – просил тунгус, – мне больно, однако.
– Ну это ещё не больно, – свирепея, отвечал Бибиков. И тут на глаза ему попался нож, лежавший на столе. Он схватил его. – Вот сейчас тебе будет больно, тварь!
И, оттянув раковину, отсёк ухо под корень и швырнул его к порогу.
– Ой-бой, – закричал Омолон, зажимая рукой хлеставшую кровью рану. – Ой, Бибик, зачем нехорошо делал? Зачем обижал Омолон? Ой-ой!
– Пошёл вон, скотина. И в следующий раз, если не привезёшь за детей, отрежу нос.
Несчастный Омолон исчез, забыв о порохе, который надеялся выпросить у грозного «Бибика», но захватил с собой отрезанное ухо, или надеясь пришить его, или просто не захотел бросать родное ухо на поруганье злому человеку Весть о том, что «злой Бибик» отрезал ухо Омолону, быстро разнеслась по стойбищам охотников.
Глава рода Зелемей позвал к себе Омолона, чтобы воочию убедиться в содеянном. Омолон приехал к Зелемею и ухо своё привёз в кармане.
– Вот смотри, Зелемей, отрезал мне Бибик ухо, словно я олень или медведь.
– Медведю бы он не отрезал, – молвил Зелемей, и Омолон, подумав, согласился с этим: «Медведь бы сам Бибику уши вместе с головой оторвал бы. Верно сказал Зелемей, не зря старшина в роде».
Омолон смотрел на Зелемея, ждал, что он ещё скажет. Ведь, кроме Зелемея, некому больше заступиться за Омолона. И Зелемей сам понимал, что от него ждут какого-то решения. Раз вождь, то и решать должен. Долго думал Зелемей, никто ему не мешал думать. Жена даже хворост для огня не стала ломать, чтобы не мешать мужу думать.
– Вот что, – наконец проговорил вождь, – отвези это ухо приказному атаману. Покажи ему. Он решит, что делать. Может, накажет Бибика.
– Нет, Зелемей, не поеду я к атаману Он друг Бибика, может отрезать мне другое ухо. Тогда чем я буду зверя наслушивать?
– Боишься?
– Боюсь, Зелемей. Пошли кого другого, у кого два уха.
– Хорошо, пусть едет к приказному Кулантай, но только ты должен отдать ему это ухо.
Омолон обрадовался, отдал ухо Кулантаю, чтоб он мог показать его атаману как доказательство вины Бибика.
– Только ты потом верни мне его, – попросил Омолон Кулантая.
Приказной атаман, выслушав Кулантая и посмотрев ухо, сказал:
– Нехорошо сделал Данила, очень нехорошо Я напишу ему срамную грамоту, а ты отнеси, отдай ему.
– А ты сам не можешь пойти и посрамить его, – спросил Кулантай, плохо понимая, что значит «срамить», но догадываясь, что это должно быть неприятно Бибику.
– Нет, Кулантай, на словах срам на вороту не виснет, а вот на бумаге.. —говорил атаман, строча записку «Данила, на тебя с жалобой, прими меры. С тебя бутылка».
– Вот отнеси и отдай, – подал приказной записку Кулантаю.
– Она срамная? Да?
– Срамная, срамная. Иди.
Кулантай читать не умел, а потому ему было интересно, как грамота будет действовать на Бибика.
– Он прочитает. Да? А что потом?
– Там сам увидишь.
Кулантай пошёл к ясачной избе и на всякий случай крепко завязал под бородой шапку. Кто его знает, этого Бибика, вздумается ему отрезать ухо Кулантаю, ан ухо-то и не достать. Кулантай – не дурак, Кулантай всё предусмотрел.
Открыл дверь, вошёл, поздоровался:
– Здравствуй, господин Бибика.
– Здравствуй, – буркнул Данила. – Ясак привёз?
– Нет.
– А чего ж явился?
– Я принёс тебе срамную грамоту, Бибик.
– Чего, чего? – нахмурился Бибиков. – Какую ещё срамную грамоту?
– Её написал тебе сам приказной атаман и сказал, что шибко, шибко она тебя посрамит, однако.
– А ну-ка, ну-ка, – заинтересовался Бибиков. – Покажи.
Кулантай отдал записку. Бибиков прочёл её и едва сдержался, чтобы не расхохотаться: «Вот чёртов атаман, не забыл уговор. Будет тебе бутылка. А что ж мне с этим дураком делать? Надо что-то такое, чтоб отвадить навсегда охоту жаловаться. Но что?»
И тут он опять увидел свой нож на столе.
– Иди-ка сюда, – позвал он почти ласково Кулантая.
Тот подошёл.
– Вот посмотри, что тут написано, – положив на стол записку, сказал Бибиков.
– Но я не умею читать, Бибик.
– Но ты всё же посмотри. Да ближе, ближе. Не бойся.
И когда Кулантай склонился над запиской, пытаясь угадать, что же в ней такое, Бибиков неожиданно ухватил его за нос и отпласнул его по самый хрящ ножом.
– Вот тебе, рыло немытое! Чтоб не совал свой нос, куда тебя не просят.
Зелемей очень сердился, узнав об этом;
– Все русские люди плохие! И атаман плохой, и сборщик ясака нехороший человек. Только великий государь хороший у нас, надо писать ему челобитную. Тогда, три года назад, великий государь наказал злых людей: Ярыжкина с Крыжановским. Их секли, они как волки выли. Так им и надо было. Надо, чтоб великий государь атамана с Бибиком наказал. Надо писать великому государю.
Все кивали головами: «Надо писать великому государю. Государь добрый, он заступится за нас».
– Кто у нас знает русские буквы?
– Однако, Тобур знает русские буквы.
– Где сейчас Тобур?
– Он кочует за Лысой горой, однако.
Послали человека искать Тобура, звать к Зелемею. Тобур приехал через два дня, – видно, не близко его чум стоял. Тобуру рассказали, как Бибик обижает народ, даже ухо Омолона показали, представили безносого Кулантая. Тобур сильно печалился и согласился:
– Бибик нехороший человек. Он и мне вот два зуба выбил, – показал Тобур свой рот. – Я только спросил, когда он мне ружейный запас даст за прошлых песцов. Он только сказал: вот тебе ружейный запас, и ударил. Совсем плохой Бибик стал, хуже Юрия, однако.
– Хуже, хуже, – согласились все. – Надо писать государю, пусть доброго пришлёт ясачника. Пиши Тобур, всё пиши.
– Бумагу надо, на чём писать.
Нет бумаги в чуме, даже у Зелемея нет бумаги. Но столько голов умных собралось, разве не сообразят? Сообразили:
– Всё напишем на шкуре пыжика. Вся рухлядь на государя вдет, станет он смотреть пыжика – и увидит.
– А если Бибик увидит?
– А мы свяжем шкур штук двадцать, а которая с грамотой, ту в серёдку сунем.
Ах как радовались в чуме, что так хитро всё придумали, что Бибик-дурак сам в Якутск грамоту повезёт великому государю. А там она пойдёт на Иркутск, а оттуда на Москву, и обязательно к государю попадёт. Он развяжет шкурки, а там грамота.
Тобур – грамотный, все русские буквы знает. Попросил жиру, велел настрогать, натолочь углей из костра, всё это смешал хорошо. Выстругал палочку вроде кабаржиного копытца, сказал: «Это будет писало. Им буду писать».
Расстелили у самого очага шкурку пыжика (оленёнка) мездрой вверх, отобрали хорошую, с белой мездрой, разожгли очаг и несколько плошек, чтоб Тобуру светлее было. Тобур лёг на живот, умакнул писало в чёрный жир, начал писать. В чуме все притихли, заворожённо смотрели на руку Тобура, выводившую мудреные закорючки. Никто не решался заговорить, даже Зелемей молчал, знал, что разговором можно испортить грамоту. Тобур писал: «Великий государь, бьют челом тебе люди ясачные. Ясачный сборщик Бибик плохим человеком стал, отрезает без вины уши и носы. Пришли нам, великий государь, другого сборщика, доброго, не злого, а Бибика забери».
Тобур кончил писать, в чуме облегчённо вздохнули, словно они тоже все писали.
– Всё, – сказал Тобур. – Надо высушить, да осторожно, чтоб не размазать.
– А то, что ты написал, можешь прочитать? – спросил Омолон.
– Конечно, это же я писал.
– Прочитай.
Тобор прочитал, и всем грамота понравилась. Только Омолон обиделся:
– Почему не написал, что ухо Омолону Бибик отрезал?
– Верно, – сказал Кулантай. – Надо было и меня к носу пристегнуть.
Что делать, хотелось Омолону с Кулантаем, чтоб великий государь узнал о них. Но что возьмёшь теперь с Тобура, грамота написана.
– Если б я стал вас в грамоту вписывать, – сказал Тобур, – то не хватило бы места другим нужным словам.
Но всех успокоил старый Уйбан:
– Зачем ссоритесь? Если великий государь прочитает грамоту, он может спросить, а кому нос, а кому ухо отрезали? Вот тогда и напишите.
И все решили, что старый Уйбан правильно говорит мудро говорит: спросит государь, вот тогда и напишем.
Зелемей велел узнать, кто должен пыжиков везти к сборщику, кто давно не сдавал их? Давно не возил Ытык. Призвали Ытыка, сделали ему связку пыжиков, сказали, что в связке грамота тайная государю, не вздумай развязывать, вези. Привёз Ытык пыжиков Бибику. Сдал. Не удержался, спросил:
– А верно, Бибик, что ты всю пушнину государю отправляешь?
– А тебе какое дело, харя?
– Да так. Интересно, однако. Вот я пыжика глажу, и вдруг великий государь его гладить будет.
Воротился Ытык на стойбище, сказал:
– Всё! Грамота пойдёт к государю.
Однако любопытство тунгуса насторожило Бибикова «К чему эта харя государем заинтересовался? А?» Бибиков развязал связку пыжиков, заодно решив, которые получше, Себе отобрать на шапку. И наскочил на грамоту.
– Ах вы, поганцы, – возмутился Данила, – кого обхитрить хотели! Кто ж это писал из них? Какой это грамотей сыскался?
Спросил приказного, не знает ли он грамотного среди тунгусов.
– А чёрт их знает. По-моему, они все неграмотные. Зачем им грамота?
«Знаем зачем», – подумал Данила, но не сказал собутыльнику, решив сам сыскать грамотея.
Явился к нему как-то охотник с соболями, Бибиков принял ясак, слова худого не сказал, похвалил, наоборот:
– Хороших соболей добыл Ураст. Молодец!
Дал ему ружейного запасу и даже предложил кружку «бешеной воды». Какой же дурак от этого откажется.
– Спасибо, Бибик, – сказал Ураст и выпил «бешеную воду». Опьянел сразу, смотрел благодарно на Данилу, дивился в душе: «Оказывается, неплохой человек Бибик, совсем неплохой, однако».
– Скажи, Ураст, ты разумеешь грамоту? – спросил Бибиков. – Писать умеешь?
– Нет, Бибик. Я только стреляй умею.
– Ну а кто-нибудь из ваших умеет? Неужто все неграмотные.
– Из наших? – задумался Ураст. – Из наших только Тобур может.
– Где ж он научился?
– А ещё в Якутске, мальчишкой был, служил у начальника большого. Там выучился.
– Ты смотри какой молодец!
– Да, Тобур хороший молодец.
– А где он сейчас?
– Его чум за Лысой горой. Там.
К чуму Тобура большой гость пожаловал, вечером приехал на лошади сам ясачный сборщик Бибиков. Большая честь Тобуру. Но гость в чум не стал заходить.
– Потом, потом, покушаем. Пойдём, поговорим. Пусть жена пока мясо жарит.
– Жарь больше мяса, – велел Тобур жене. – Вернёмся, чтоб было готово.
Ушёл муж с гостем, жена развела жаркий огонь в чуме, много мяса жарила. Детей покормила, спать уложила. А мужа с гостем всё нет и нет. Жена у Тобура терпеливая, ждёт-пождёт. Глаза уж слипаться начали, огонь уже угасать стал. А их всё нет. Не заметила женщина, как уснула у очага.
Проснулась. В очаге только пепел. Раскопала золу, нашла-таки уголёк тлевший, раздула его, береста берёзовая вспыхнула, закурчавилась, потом тонкие ветки, от них на толстые огонь побежал. И опять в чуме очаг запылал. Дега проснулись, а мужа с гостем нет. Вышла женщина из чума, день уже, солнце из-за горы поднимается. Глянула на лес. И в глазах у неё потемнело. На крайнем дереве, на нижней ветке висел её муж Тобур. А гостя и след простыл.
Приспела пора Бибикову ладить сани, загружать их мягкой рухлядью и везти в Якутск. Укладывал в мешки отдельно соболей, отдельно песцов. Зашивал мешки, подписывал; что, где и сколько в книгу писал. Учёт вёл точный. То, что себе оставлял, в сторону отдельно откладывал. Не обижал себя ясачный сборщик Бибиков, деньжонки в схроне под печкой у него подкапливались. И когда за чаркой приказной иногда интересовался: «Поворовываешь небось, Данила?» – Бибиков, ухмыляясь, отвечал: «А ты как думаешь, можно ль в воде быть, да не обмочиться?»
Увязав воз, пошёл Бибиков к приказному атаману.
– Везу рухлядь на великого государя, атаман, давай казаков в охрану.
– Сколько?
– Ну хошь бы с десяток.
– Ты что? У меня вон пятеро болеют, зацинжели. Достанет тебе трёх.
– Ну дай хоть пяток.
– Не могу, Данила, пост оголять. А ну инородцы взбунтуются, под стены города явятся, с кем отбивать стану?
Ничего не поделаешь, пришлось Бибикову довольствоваться тремя казаками. Сам сел на воз, захватив с собой заряженную пищаль. Казаки верхами, тоже с ружьями.
– Ну, с Богом! – сказал Бибиков и тронул вожжой коней.
Дорога бежала по лесу узкая, приходилось ехать гуськом. Впереди Бибиков на санях, сзади казаки один за другим.
В зимнем заснеженном лесу было тихо, скрип саней далеко окрест разносился. Кони бежали малой хлынью, пофыркивали на морозе, обдавая возчика тёплым паром.
И вдруг словно гром загрохотал. Бибиков не разу сообразил, что это выстрелы. Оглянулся – и от страха волосы на голове зашевелились. Все три казака были на дороге, а испуганные кони, лишившись седоков, мчались назад.
– Н-но, – заорал Бибиков и захлестал коней вожжами по бокам.
– Тр-р-р, – послышалось спереди, и коней взял под узцы тунгус.
Бибиков признал в нём Зелемея. «Разве не говорил я, что давно надо пристрелить его», – успел подумать Бибиков, а вслух сказал дрожащим голосом: