355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Мосияш » Федор Алексеевич » Текст книги (страница 28)
Федор Алексеевич
  • Текст добавлен: 8 августа 2017, 23:00

Текст книги "Федор Алексеевич"


Автор книги: Сергей Мосияш


Соавторы: Александр Лавинцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

Глава 56
САМЫЕ БЛИЖНИЕ

Самые ближние люди к царю это, конечно, постельники. Постельничий и ночью около обретается. А ну как царю что понадобится, попить ли, поесть ли, а то и просто поболтать захочется. А постельничий вот он, рядом: и попить принесёт, и поговорит задушевно, и успокоит, ежели государь чем-то расстроен, и посоветует, если совет потребуется. А ночью-то в тишине любой совет мудрее соломонова кажется. Не зря, видно, молвится: ночная кукушка всех перекукует. Хотя, сказывают, здесь жена подразумевается. Но это у простых смертных. А у царя? Самые преданные в постельники назначаются, конечно, не из дураков. «Куковать» у царя ночью есть кому.

У Фёдора Алексеевича постельничий боярин Языков Иван Максимович, немало споспешествовавший даже в сердечных делах царя, знающий всю подноготную своего господина и преданный ему всей душой. Близок к государю и комнатный стольник Лихачёв Алексей Тимофеевич, родной брат казначея Михаила Лихачёва. На эту троицу царь может положиться как на каменную стену.

Однако в последнее время эта «каменная стена» не то что колебаться стала или трескаться, нет, но какое-то подрагивание её забеспокоило.

Началось это ещё со смерти царицы Агафьи, когда многим казалось, что вот-вот и царь за нею последует. Сии мысли не могли не посетить и любимцев царских. Перед ними встал хотя и кощунственный (при живом-то государе!), но вполне жизненный вопрос: кто воцарится после него? Уж для кого для кого, а для них-то это и впрямь вопрос жизни. Ибо, как правило, у нового царя и любимцы новые, а старые-то иногда в такую опалу попадают, что и недругу не пожелаешь.

Разговор меж собой Языков с Лихачёвым начали с сочувственных воздыханий по адресу своего высокого покровителя:

   – Нездоровится государю, – вздохнул Языков. – Шибко нездоровится в последнее время.

   – Да, – согласился Лихачёв. – Смерть жены и сына его шибко подкосила. За что только лекаришка жалованье получает?

   – Старается вроде Даниил фон Гаден. Ан не выходит.

Постояли рядом, помолчали, и хоть мысли друг друга угадывали, всё никак не решались о главном вслух заговорить. Наконец Языков осмелился, пробормотал вроде бы для себя:

   – Случись чё, кто заместо его явится? Эхе-хе.

И затаился. Ждал, что собеседник ответит на этот прозрачный вздох. Лихачёв понял, на что вызывает его постельник, но отвечал:

   – Наверное, полудурок энтот.

   – Не хотелось бы, – продолжал уже смелее Языков.

   – Энти будут землю рыть, но его выпихивать, – всё ещё осторожничал Алексей Тимофеевич.

И его понять можно было. А ну как государь попросил постельничего «пощупать» комнатного стольника на преданность суверену. Отсюда и «этот» и «энти», попробуй догадайся о ком речь, хотя они-то, милостники царёвы, отлично понимали друг друга.

   – Тогда в царстве смуты не миновать.

   – Эдак, эдак, – согласился Лихачёв.

   – Петра надо, – наконец открыто сказал Языков, давая сим понять собеседнику, что думают они в одну думу и нечего им друг от дружки таиться.

   – Жаль, годков ему мало. Жаль.

   – Зато умом его Бог не обидел. Десяти лет, а псалтырь от доски до доски наизусть чешет. Из этого мудрый царь вырастет. А из того?

   – Тут ты прав, Максимыч. Кругом прав. Из энтова не царь, а всему свету потеха, а Руси позорище.

   – Свету-то на потеху, а нам, брат, будет на горе. Милославские нами вертеть станут, от них добра не жди. Ныне-то нет-нет да Фёдор Алексеевич их осаживает. А Ванька? Этот только гыгыкать да слюни пускать будет, а уж за державу-то Милославские вцепятся.

Так составилось из приближенных государя ядро сторонников Петра Алексеевича. Вскоре примкнули сюда князья Голицыны Борис и Иван и четверо братьев князей Долгоруких – Борис, Григорий, Лука и Яков. Это уже была серьёзная сила, поскольку за каждым из них стояли сотни простолюдинов из дворца и обслуги.

Здоровье царя ухудшалось с каждым днём. Его личный доктор из иностранцев Даниил фон Гаден дни и ночи колдовал, составляя всё новые и новые лекарства и предлагая их царю:

   – Это есть чудесный эликсир, косударь, изволь, пжальста, пить.

Первым пробовал «чудесный эликсир» сам доктор, а тогда уж пил государь. Но что-то плохо помогали эти лекарства Фёдору Бедный фон Гаден был в отчаянье. Прибыв ко двору царя Фёдора, он по легкомыслию, восхваляя своё искусство лекаря, брякнул: «Мы можем мертфый ставиль на ноги». И теперь это бахвальство выходило ему боком. Государь таял как свечка. Стол в кабинете доктора был уставлен пузырьками и склянками с «чудесными эликсирами», а улучшения здоровья царя не наступало.

Однажды пришла к нему сердитая царевна Софья Алексеевна. Постояла, посмотрела. Спросила с нескрываемым сарказмом:

   – Колдуешь?

   – Колдую, фаше фысошество, – отвечал добродушно фон Гаден, смешивая состав нового «эликсира».

   – Кто хвастался, что мёртвого подымет? А? Чего молчишь, харя немытая?

   – Но понимайт, фаше фысошество, – лепетал, оправдываясь, Даниил, – у государя слишком мал природный запас сил. Понимайт?

   – Понимайт, понимайт, – передразнила Софья. – Тебя зачем выписали в Москву?

   – Но-о...

   – Замолчи, когда с тобой царевна разговаривает.

Фон Гаден притих. Но и Софья долго молчала, наблюдая за манипуляциями доктора. Потом спросила резко, как пролаяла:

   – Что у него за болезнь?

   – Скорбут, фаше фысошество, – вздрогнув, отвечал Даниил. – Уфы, к фесне она усилифается.

   – Я тебе покажу «усиливается», харя немытая. Чтоб лечил царя, как по науке положено. Слышишь?

   – Слышу, фаше фысошество.

Софья ушла, по-мужски топая ногами. Уловив, как затихли шаги царевны, фон Гаден пробормотал себе под нос:

   – Какой злой баба, а ещё царефна.

Совсем по-другому относилась к доктору юная царица Марфа Матвеевна, всегда встречавшая его приветливой улыбкой:

   – Здравствуйте, господин доктор.

Фон Гаден искренне любил эту царственную девочку, с удовольствием целовал ей руку и всегда говорил один и тот же комплимент:

   – Фы есть лючий челофек на царстфе.

Отчего Марфа краснела и смеялась.

   – Ну уж скажете, господин Даниил.

   – Поферьте, Марфа Матфеефна, я говориль истиную прафду.

Сторону доктора в этом всегда принимал и Фёдор Алексеевич:

   – Да, да, Марфинька, фон Гаден совершенно прав. Нет никого в царстве добрее тебя, и именно за это я и люблю тебя, милая.

   – Косударь, я готовил нофый эликсир, ефо надо пиль лошка тихо, тихо. Фот так, как я.

Фон Гаден зачерпнул ложку тягучей серо-жёлтой массы, поднёс ко рту, отхлебнул глоток, долго жевал его, потом ещё глоток, и тоже долго жевал, прежде чем проглотить.

   – Он не ошень приятный фкус, косударь, но што делать, как гофорит руски послофиц горький лечил, сладкий калечил.

   – Что хоть ты опять намешал, фон Гаден?

   – Это эликсир я мешаль сок лимон, чеснок и мёд, косударь. Он должен быть фам здороф. Я его дфе недель держаль темноте. Теперь мы станем пить три раза ф день, косударь.

   – А мне можно попробовать? – спросила Марфа Матвеевна.

   – Пожалуйста, Марфа Матвеевна, но он фкус неприятен ошень.

   – Ничего. Раз муж пьёт, и я должна с ним терпеть. Давайте.

И царица мужественно попробовала лекарство, да ещё и ободрила царя:

   – Терпимо, Фёдор Алексеевич. Пить можно.

   – Милый мой ребёнок, – целовал Фёдор жену, ценя её искреннее желание делить с мужем всё, даже неприятности.

И, вздыхая, жевал очередной «эликсир» фон Гадена, надеясь, что уж этот ему обязательно поможет. Однако он чувствовал, что постепенно слабеет, и часто по утрам не имел сил подняться с постели, посылал тогда Языкова или Лихачёва в Думу сказать, что сегодня государь «сидеть» с ними не может.

И бояре «сидели» и думали без государя. Но вечером обязательно Голицын или Стрешнев шёл к царю в опочивальню с докладом, что обсуждалось в Думе и какие были приняты решения. И если таковое принималось, то пришедший давал его государю на подпись.

Фёдор внимательно прочитывал бумагу, и если соглашался с решением Думы, говорил жене ласково:

   – Марфинька, милая, подай мне перо.

Марфа Матвеевна с готовностью несла мужу чернила, перо и книгу, дабы подложить под думскую бумагу.

Но когда решение Думы чем-то не устраивало государя, он, подробно расспросив Стрешнева, как оно принималось, кто что об этом говорил, кто был «против», кто «за», молвил:

   – Оставь мне бумагу, мы подумаем.

И «мы» говорилось не ради красного словца.

   – Прочти ты, милая. Что ты на это скажешь? – говорил Фёдор Марфиньке.

Марфинька добросовестно прочитывала бумагу.

   – А что я должна сказать, государь?

   – Как что? Твоё мнение. Подписывать мне её или нет?

   – Ну как я могу решить, я же... – мялась Марфинька.

   – Ты – царица, милая. Ца-ри-ца, – улыбаясь, раздельно говорил Фёдор. – Ну скажи: я – царица.

Марфинька краснела, и шёпотом говорила:

   – Я – царица.

   – Громче, – улыбаясь, просил Фёдор.

   – Я – царица, – говорила жена громче.

   – Ещё громче. Ну!

   – Я – царица, – улыбалась и Марфинька.

   – Ну вот. Так уже лучше, – говорил удовлетворённо Фёдор. – А теперь вот я и спрашиваю, ваше царское величество, что вы скажете по этой бумаге? Подписывать её или нет? Ну?

Марфинька снова прочитывала бумагу.

   – Ну я бы... – тянула слова Марфинька, ища в глазах Фёдора ответ (свой ответ!), который бы ему понравился. Но глаза мужа ждали её решения.

   – Милая, представь, что меня нет. Ты должна решить, подписывать или нет. Ну? Как бы ты, именно ты решила?

   – Я бы подписала, Фёдор Алексеевич, – вздохнув, признавалась наконец её царское величество.

   – Вот и умница. – Фёдор целовал жену в лоб и просил: – Теперь подай мне, пожалуйста, перо.

Слова мужа «представь, что меня нет» Марфинька воспринимала не более как шутливое допущение, и даже по своему юному возрасту не вдумывалась в их страшный смысл. Во всём Кремле лишь она одна никогда не допускала мысли о смерти мужа и вообще не задумывалась об этой костлявой старухе.

Она нынче знала, что муж – царь, она – царица и что наконец-то она может кому-то сделать добро. Сделать не на словах, не в мечтах, а на деле.

Познакомившись с мачехой мужа Натальей Кирилловной и с её сыном Петенькой, она полюбила их обоих и, собираясь идти к ним, обязательно несла царевичу какой-нибудь подарок – игрушку или книжку.

И однажды как-то сказала мужу:

   – Вот из кого вырастет настоящий царь.

   – Из кого, милая?

   – Из Петеньки.

Фёдор засмеялся, вспомнил:

   – Я как-то шутки ради принёс ему ружьё и шапку Мономаха и говорю: выбирай, брат. И что ты думаешь, он на шапку и не взглянул, а сразу ружьё схватил.

   – Ребёнок.

   – Не скажи. Ему ещё и десяти нет, а рассуждения, что у пятнадцатилетнего. И хорошо понимает, что означает шапка Мономаха. Впрочем, может, и верно делает, что пока отторгает её, как вроде бы не дорос до неё, до власти. Может, это-то и хорошо. А то вон меня четырнадцатилетним на престол затащили. Какой я был царь... Видимость одна. Дядька мой, Милославский, и крутил мной, как хотел, и дров наломал моими руками. Теперь я его, прости Господи, видеть не хочу.

   – Нельзя так, Фёдор Алексеевич, нельзя. Ведь он же тебе родной дядя. Христос заповедал всех любить, всех. А родных тем более.

Фёдор обнимал нежно жену, целовал в чистый лоб, вздыхал:

   – Эх, Марфинька, золотое сердечко моё.

В глубине души он понимал, что не долог его век, что именно он овдовит это дитя, что из-за него будет сломана её жизнь и счастье. Даже он понимал, но только не она.

Глава 57
СТРЕЛЕЦКИЙ БУНТ

Взбунтовались стрельцы полковника Пыжова. Государю, по случаю недуга лежавшему в постели, докладывал об этом Стрешнев.

   – Отчего случилось недовольство? – спросил Фёдор Алексеевич.

   – Сказывают, полковник Богдан Пыжов якобы воровал у них жалованье.

   – Иван Максимыч, – оборотился царь к Языкову, – ступай, расследуй, и ежели подтвердится, полковника на правёж, всыпать хорошего кнута и из полковников гнать.

   – Но понравится ли сие Долгорукому? Он над стрельцами начальник.

   – Он же, сказывают, болен. И потом, я велел Хованскому принять от него Приказ стрелецкий.

   – Тут не поймёшь, государь. Один уходить не хочет, хотя болен, другой вступить в должность не может, она ещё занята.

   – Вот оттого и порядка в Приказе и в полках нет. Разберись, Иван Максимыч, и доложи мне.

Языков отправился к Долгорукому Юрию Алексеевичу, к тому самому, стараниями которого возведён был на престол Фёдор Алексеевич.

Князь был дома и тоже недужил, но в постели не лежал и посланца царского встретил на ногах. Узнав о причине появления у него Языкова, загремел басовито:

   – Сукины дети, вздумали на полковника жалиться. Явился от полка пыжовского челобитчик, лыка не вяжет, мерзавец, а к государю рвётся. Его дьяк – уговаривать, иди, мол, проспись вначале. А он попёр всех срамотить. Ему говорят, доложим князю, мне, значит, а он знаешь, чего брякнул-то?

   – Чего?

   – Да ваш князь, кричит, параличный старый хрен, мы, мол, таких князей раком ставим. Нет, Иван, ты представляешь, до чего мы дожили? Какой-то вонючий стрелец – и так о князе...

Юрий Алексеевич разволновался, даже вроде обессилел от волнения, опустился на лавку.

   – Ну пьяный, ну дурак, – пытался утешить старика Языков и, чтобы отвлечь его от неприятной темы, спросил: – Как твоё здоровье-то, Юрий Алексеевич?

   – Как? Сам видишь, правая рука чурка чуркой, даже пальцем пошевельнуть не могу. Да и нога правая, того гляди, откажет.

   – Ты бы уж сдал Приказ-то, Юрий Алексеевич, – посоветовал Языков сочувственно.

   – А кому? Тарарую?

   – Так ведь тебе лишнее волнение, может, оттого и рука отнялась.

   – Тараруй ни одного сражения не выиграл. А я, Иван, под Вильной гетмана Гонсевского разбил и пленил, а под Могилёвом в пух и прах Сапегу разнёс. А кто Стеньку Разина под Симбирском расколошматил? Опять же я. А Тараруй что? Только на языке горазд. Он там в Приказе вертится под ногами, только мешает.

   – Ну а что ж мне государю-то сказать, Юрий Алексеевич? Насчёт Пыжова-то?

   – Насчёт Пыжова скажи, что это на него напраслину возвели, что это стрельцы разбаловались. Им какого полковника ни дай, всё плох. Батогов, кнута им надо, а не другого полковника. Я этого челобитчика полкового велел на Красной площади выдрать как следует, чтоб подоле на задницу сесть не мог.

От Долгорукого Языков отправился в Стрелецкий приказ и застал подьячих в смятении. Хованский, оказавшийся там, был, напротив, спокоен, и даже торжествен, словно победу одержал. Увидав царского милостника, обрадовался:

   – Вон, видал, Иван Максимыч, что творят-то? Стрелецкого челобитчика потащили на площадь под кнут. А? Вместо того чтоб разобраться, выслушать, а они кнута ему. А? Каково?

   – Ну князь же велел, – оправдывался старший дьяк.

   – Что князь? Что князь? – шумел на дьяка Хованский. – Князь болен, а вы к нему с кляузами. Почему мне не доложили? Я вам что? Пешка?

   – Ну не высекли ж его, – мямлил дьяк.

   – Хах! Не высекли, говоришь? – И, обернувшись к Языкову, продолжал: – Не высекли, говорит. А спроси его почему? Пожалели? Как же, жди. Они его на площадь вывели, а он и закричал стрельцам: «Братцы, я ж по вашей воле подал челобитную, так что ж вы меня на поруганье отдаёте?» Ну, стрельцы налетели и отбили его. Заоднемя всыпали вон моим приказным крысам. Вишь, в углу сидят, шишки да синяки подсчитывают. Дураки.

Хованский носился по Приказу, ругая всех, кто там был, самыми срамными словами. Отведя душу и поостыв, спросил наконец Языкова:

   – Тебе что? Государь послал?

   – Ну да. Узнать насчёт Пыжова, верно ли, что жалованье стрелецкое воровал?

   – С Пыжовым разбираться надо. Но я мню, этим полком не кончится. Не сегодня-завтра другие подымутся, и тому споспешествовали мои дураки, поволокшие челобитчика стрелецкого на правёж.

   – Так и передать государю?

   – Не стоит его волновать. Скажи, я сам разберусь с Пыжовым. И доложу государю. Как он хоть там?

   – Ну как. Болен. В постели лежит.

Ввечеру, явившись в опочивальню к государю, Языков успокоил царя:

   – Всё в порядке. На Пыжова возвели напраслину, Хованский разбирается.

Однако Фёдор долго не мог уснуть, впервые усомнившись в словах постельника: видимо, Языков неубедительно утаивал от царя неприятные вести. Фёдор был не на шутку встревожен и не смог скрыть этого от жены, пришедшей к нему перед сном пожелать доброй ночи и выпить вместе с ним лекарство.

   – Что с тобой, государь мой? – спросила Марфинька.

   – Да ничего, милая.

   – Но я вижу, что ты чем-то озабочен. Скажи, пожалуйста.

   – В стрелецких полках что-то происходит. Но я чувствую, от меня скрывают: что?

   – Может, тебе кажется.

   – Нет, нет. Я же по Языкову вижу, мнётся, мямлит, и как я понял, даже в полку пыжовском не был. Ежели узнаю, что лукавит, прогоню от себя.

   – Ну что уж ты так, государь? Если что и скрывает, то твоей же пользы ради.

   – Не нужна мне такая польза. Я один за державу ответствен и должен знать всё. Пожалуйста, милая, пошли утром пораньше своего брата Фёдора за князем Василием Васильевичем, пусть придёт. Этот не станет скрывать.

Голицын пришёл утром и на вопрос Фёдора: «Что в стрелецких полках?» – отвечал прямо:

   – Плохо, государь. Полк Грибоедова взбунтовался.

   – А Пыжовский?

   – В Пыжовском со вчерашнего дня волнения. И Долгорукий ещё подлил масла в огонь, велел высечь полкового челобитчика.

   – Старик выжил из ума.

   – Надо было давно убрать его из Стрелецкого приказа, государь.

   – Жалко было. Воин заслуженный. А грибоедовцы что требуют?

   – И в этом полку командир неугоден. Грибоедов жестоко избивал своих стрельцов батогами, мало того, захватил их огороды под свои овощи, заставлял работать на себя, строить ему хоромы, вычитал у них деньги из жалованья и много других злых дел творил в полку, государь.

   – Это что ж творится-то, Василий Васильевич? Помню, и после Чигиринского похода ему указывалось на злоупотребления. Я же тогда дал ему два поместья в кормление. Почему же он ещё и у стрельцов землю отбирает?

   – От жадности, государь.

   – Не припомню, где я ему выделил-то, – спросил царь, мрачнея от гневных мыслей. – Я запамятовал.

   – В Вяземском и Рязанском уездах, государь.

   – Соответствует ли всё, что ты сказал, действительности, князь?

   – Да, государь. Всё это указано в челобитной, которая подписана не только рядовыми стрельцами, но и сотниками, пятидесятниками и десятниками. Грибоедов обнаглел, государь.

   – Так, Василий Васильевич, мой указ по Грибоедову: звания полковника лишить, поместья отобрать, сослать в Тотьму. Но пред тем вывести с полком к Лобному месту, зачитать вины и бить в присутствии стрельцов кнутом до тех пор, пока они, рядовые, не скажут: довольно. А что с Пыжовым? Языков сказал, что его оклеветали.

   – Нет, государь, Пыжов воровал из жалованья стрельцов.

   – Ему то же самое от меня – кнут, пока стрельцы не попросят: довольно. Всё!

Фёдор Алексеевич откинулся в изнеможении на подушку, прикрыл глаза, видимо, такое жестокое решение не легко далось ему, отняло много сил. Голицын постоял, ожидая пока Фёдор отдышится, потом, помедлив, спросил негромко:

   – А кого приказать на место Грибоедова, государь?

   – А есть у тебя кто? – спросил, не открывая глаз, Фёдор.

   – Есть, государь.

   – Кто?

   – Василий Пушешников, сын Лаврентия.

   – Назначай его. А Грибоедову составь скаску, где все вины, отмеченные в челобитной, перечисли, и не забудь, пред тем как наказывать, зачесть громко с Лобного места.

   – Хорошо, государь. Можно идти?

   – Ступай, князь. Скажи там, что я на Языкова, лжи его ради, опалу положил, дабы пред очи мои не являлся. Пусть вместо его будет спальник Фёдор Апраксин.

   – Хорошо, государь.

Голицын, увидев в переходе Языкова, остановил его.

   – Иван Максимович, государь лишил тебя постельничества. Не велел пред очи являться.

   – За что, князь? – вытаращил глаза Языков.

   – Сказал, из-за лжи, ты обманул его.

   – Но, князь... Я же, как мне Долгорукий сказал... Разве я...

   – Ничего не могу поделать, Иван Максимович, – пожал плечами Голицын. – Скажи спасибо, кнут миновал тебя. Грибоедову с Пыжовым выше макушки грядёт.

И пошёл дальше. Надо было написать скаску о винах обвиняемых и скорей, скорей привести в исполнение приказ царя, пока не взбунтовался ещё какой полк. Сие заразительно.

К обеду Красная площадь была заполнена стрельцами. К Лобному месту привели под караулом Семёна Грибоедова и Богдана Пыжова. Явился туда же и Сысой со своим длинным, плетёным из сыромятины кнутом, и всем стало ясно, что ждёт арестованных. Бирюч Стенька Гром, взобравшись на Лобное место, во всё горло, за которое и имел своё прозвище, орал скаску о винах Грибоедова;

   – Ты, Грибоедов Семён сын Фёдоров, чинил стрельцам своим налоги и всякие тесноты, для взяток и работ бил их жестоким боем батогами, на всякие работы посылал их, стрельцов и детей их, и заставлял их шить себе цветные платья, бархатные шапки, жёлтые сапоги, из государского жалованья вычитал у них деньги, и всякие запасы на своё дворовое строение, к себе на двор брал из них денщиков помногу и заставлял их работать всяку работу и отходы чистить. А тебе ещё ранее сам великий государь Фёдор Алексеевич указывал стрельцов работать на себя не заставлять и земли у них не отбирать, для того ради и жаловал он тебя поместьями. Но ты забыл милость государя, стрельцов по-прежнему обижал и утеснял напрасно. И потому звания полковника ты отныне лишён государевым повелением, лишён и поместий всех и ссылаешься на жительство в Тотьму и подлежишь кнутобиению, сколь полку желательно будет.

Стенька Гром кончил чтение, стал сворачивать в трубку грамоту. К Грибоедову подошёл помощник Сысоя, сорвал с него сорочку, обнажив спину. Затем встал к нему спиной почти вплотную, коротко приказал:

   – Руки.

Грибоедов положил ему на плечи руки, тот схватил за запястья, вытянул вперёд и свёл на своей груди, крепко, как клещами, зажав в своих ладонях. Теперь Грибоедов висел у него на спине, как бы обняв его.

   – Место, – прохрипел Сысой, и толпа стрельцов отхлынула от палача, давая простор для его кнута.

Сысой небрежно, как бы играя, откинул длинный кнут за спину, прищурился и резким рывком кинул эту сыромятную «змею» вперёд, угадав точно по спине Грибоедова. Тот дёрнулся. В толпе в несколько голосов сказали весело: «P-раз!» А кто-то злорадно крикнул:

   – Эт тебе за нас, Семён Фёдорович.

И счёт пошёл: «Два!»

   – Не сладко, полковничек? А?

«Три!»

   – Терпи, Грибоед, мы терпели.

«Четыре!»

   – А это за деток наших!

«Пять!»

Спина Грибоедова покрывалась синими рубцами, готовыми брызнуть кровью. Он сперва молчал, но потом стал вскрикивать после каждого удара. И где-то после пятнадцатого стрельцы уже перестали торжествовать. Замолкли острословы. Только кнут Сысоя свистел в тишине, черня спину несчастного Семёна. Счёт уже вёл кто-то один.

Зол русич, жесток, но сердцем не злопамятен, а к униженному и обиженному даже жалостлив.

   – Двадцать, – сказал добровольный счётчик.

И в толпе раздалось сразу несколько голосов:

   – Довольно, довольно.

Сысой опустил кнут, помощник его разжал свои руки, отпуская наказанного, и, пожелав здоровья ему, попросил:

   – Не серчай, Семён Фёдорович.

Ничего не ответил Грибоедов, пошатываясь, отошёл в сторону, где ему подали кафтан.

К кнуту готовился полковник Пыжов, дрожащими пальцами расстёгивал пуговицы кафтана.

Голицын не стал ждать окончания экзекуции, пошёл в Кремль, за Спасскими воротами встретил Хованского, тот, хохотнув, сказал ему:

   – А государь-то хитро сотворил, ох хитро. В самом зародыше пресёк бунт-то.

   – Не знаю, не уверен, – ответил Голицын.

   – Почему? Разве для полковников это не наука?

   – Для полковников, может, и наука, но не для стрельцов. Для черни наказание начальства лишь потворство. Я от этого добра не жду. Сегодня полковников бьют, а завтра могут и за нас взяться, Иван Андреевич. Так-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю