Текст книги "Федор Алексеевич"
Автор книги: Сергей Мосияш
Соавторы: Александр Лавинцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
Глава 40
ПРИСЯГА
Бердяев с обозом и конными стрельцами долго добирался до Батурина. В Батурине пришлось задержаться, так как телеги, на которых везли свинец и порох, требовали ремонта.
Угощая Бердяева, гетман говорил:
– Хоть главный баламут в Сечи и помер, царство ему небесное, семена зловредные, посеянные им, там осталися. Но с новым кошевым, Стягайло, я думаю, можно будет кашу сварить и посев тот серковский зловредный повыдергать.
– Многое тут будет от тебя зависеть, Иван Самойлович, – заметил есаул Мазепа, сидевший за столом. – С Серко у тебя было нелюбие.
– А отчего нелюбие-то? Оттого, что Серко к хану да королю более наклонялся.
– Стягайло как на свою сторону привлечь? Пошли ему клейноды для начала.
– Э-э, нет, для начала пусть присягнёт государю, а потом уж и клейноды. За этим дело не станет. Как его хоть выбирали-то? – оборотился гетман к Быхоцкому, сидевшему в самом краю стола.
– Выбирала Рада, Иван Самойлович, выбирали, как и положено. Все хором кричали Стягайло, шапки вверх кидали.
– Ну, я «хор» ваш знаю. Поставь бочку вина, самого чёрта в кошевые выкричат.
– Нет, Иван Самойлович, было всё как надо. Да и от Серко Сечь дюже устала. Он ведь такую власть забрал, что на кругу мог любого смерти предать. Никто не смел поперёк ему слова молвить. И чем более слабел от болезни, тем злее становился.
– Ты чего? – спросил гетман явившегося в дверях слугу.
– Да там сотник Соломаха до тебя, Иван Самойлович.
– Соломаха? Вот на ловца и зверь бежит. Давай его сюда.
Сотник Соломаха, стройный черноусый молодец, явившийся в дверях, увидев застолье, было заколебался или сделал вид, что колеблется:
– Я вдругорядь, гетман.
– Нет, нет, давай к столу, Михайла, в самый раз подоспел.
Сотнику налили горилки, гетман кивнул ему:
– Догоняй нас.
Соломаха лихо вылил чарку в горло, даже не поморщась, поцеловал донце чарки, пробормотал:
– Любая моя, не избудь меня.
– Не избудет, не избудет, закусывай, – сказал гетман. – Ты, Михайла, отбери из своих дюжину добрых хлопцев, поедешь с царским обозом в Сечь.
– Я от службы не бегаю, Иван Самойлович, но вот у меня овёс съеден, а писарь – чернильная душа...
– Разберёмся, – перебил его гетман. – Закусывай и на ус мотай. В Сечи на кругу будешь от меня говорить. Ежели они присягнут государю – будет им и хлеб, и денежное довольствие и от государя, и от меня. Стягайло пообещай клейноды, что после присяги его и всей Сечи я пришлю ему и булаву, и бунчук. Но ежели почуешь, что Стягайло за Серко тянет, ничего ему не обещай. Обойдётся.
– Да нет же, – сказал Быхоцкий, – если б Стягайло тянул за Серко, его б на Раде не выбрали.
– Кто вас, сечевиков, знает. Вон доверили вам послов московских к хану провожать, так ваши им такой переполох устроили, что один посол с перепугу сбежал на Москву. Пришлось мне с другим посольством своих до самого Крыма посылать и не велеть в Сечь заезжать.
– А вести хоть есть оттуда какие? – спросил Мазепа.
– Да пока ничего хорошего. Мурад-Гирей их уж и ямой припугивал. Слово вроде за султаном теперь. Дай им Бог успеха в деле святом. Одна надёжа на Тяпкина, сей муж с Польшей мир уладил, может, и с султаном договорится.
От Батурина обоз сопровождали уже казаки. Стрельцы были отпущены на Москву в обратный путь.
Сечь не скрывала своей радости, встречая московских посланцев, хотя многие, ощупав возы, сбавляли свой пыл:
– То запасы ружейные, не хлеб.
Кошевой Стягайло, приняв товары и деньги, созвал старшину и, как поделила подарки Москва, раздал каждому, взяв и свою долю. Увы, новому молодому писарю Петру Гуку ничего не было прислано. И когда все разобрали свои доли, он не выдержал:
– А мне что?
Стягайло вопросительно взглянул на Бердяева, тот, смутившись, сказал:
– Но государю доложили, что войсковой писарь у вас Быхоцкий, государь лично вручил ему деньги и подарок.
– Но Быхоцкий у нас старый писарь, а Гука только что выбрали.
– Почему же Быхоцкий не сказал о том государю?
– Быхоцкий? Где Быхоцкий? – крикнул кошевой. – Найдите Быхоцкого.
Старый писарь, видимо поняв свою промашку, случайную или умышленную, потихоньку исчез сразу по приезде в Сечь, спрятался где-то в курене.
Войсковой писарь Пётр Гук не на шутку был оскорблён. И когда начался делёж сукна между сотнями, он отказался в этом участвовать, хотя был обязан это делать.
– Обиделся Пётр! – Скрёб потылицу кошевой.
– Ворочусь в Москву, поправим ошибку, – обещал Бердяев.
– Дорого яичко ко Христову дню. У Петра в куренях много друзей, на кругу будет несладко нам.
– Всё уладится, – крутил ус гетманский посланец Соломаха. – Я казаков знаю: поорут, покричат, да на то же и сядут.
Круг собрали лишь на третий день, когда было всё поделено. Деньги не раздавали, их бы всё равно на всех не хватило, а оставили в кассе для покупки хлеба и съестного для всей Сечи и конских кормов.
На степень взобрались кошевой, Бердяев и Соломаха. Иван Стягайло, поздравив атаманов-молодцов с царскими гостинцами, предоставил слово посланцу государя.
– Государь велел передать вам, казаки, что отныне вы не станете творить противных его воле дел и поступков, как это было при кошевом Серко Иване, что будете верны его царскому величеству. А для того вы должны дать присягу на верность ему и целовать крест.
– А для чего нам присяга? – закричал кто-то в толпе, и сразу посыпалось со всех сторон:
– Мы государю никогда не изменяли!
– То всё Серко крутил.
– Почему нам сукон мало прислано, по пол-аршина досталось?
– На Дон так шлют и денег, и сукон, и хлебных запасов. Мы против донцов оскорблены.
Соломаха тронул за плечо кошевого:
– Дай-ка мне словцо, Иван.
– Вот послухайте, что скажет вам гетманский посланец Михайло Соломаха, – крикнул Стягайло.
– Атаманы-молодцы, – подкрутив ус и подмигнув весело толпе, начал Соломаха. – Гетман мой забрался на самую высокую башню дворца своего, приложил ладонь вот так...
Соломаха показал, как гетман козырьком прикладывает ко лбу ладонь и смотрит вдаль. Толпа стихла, заинтересованная.
– ...Глядит гетман в сторону Сечи, считает вас, считает, да всё со счёту сбивается...
В толпе кто-то захихикал, кто-то засмеялся, а один и гы-гыкать начал. А Соломаха лицедействовал:
– ...Досчитает до ста, собьётся, опять считает гетман, а потом плюнул, позвал меня да говорит, езжай, Михайла, узнай, сколько там хлопцев, на сколько надо хлеба слать да грошей.
Толпа и не заметила, как Соломаха заговорил вполне серьёзно:
– Так вот, атаманы-молодцы, гетман обещает присылать вам хлебные запасы, только надо написать ему точно, сколько вам в год чего надобно. И деньги будет высылать, которые собирает с аренд. Но только надо вам, казаки, присягнуть государю на верность.
– Что вы все заладили: присяга, присяга, – закричал какой-то рыжий казак. – Мы вольница, а государю никогда не изменяли.
Но тут выступил кошевой Иван Стягайло:
– Если кто не хочет давать присягу великому государю, того не неволю. Но я присягу его царскому величеству дам. Потому что у прежнего кошевого Ивана Серко с гетманом Иваном Самойловичем была недружба и непослушание. А было ль оттого хорошо войску нашему? Было хуже некуда. Государева жалованья и хлебных запасов не приходило много лет. А ныне государь зовёт нас под свою высокую руку, обещает содержание. Я присягаю, – повторил кошевой. – И вас зову, коль вы меня выбрали.
Тут к степени выскочил войсковой писарь Пётр Гук и закричал:
– Старшине вольно присягать. Они ездили на Москву, себе челом жалованье выбили, а войску, чтоб было жалованье, челом не били. За что же нам присягать?
– Верна-а-а, Петро-о-о, – вопила толпа.
Вдохновлённый этим криком, Гук кинул клич:
– Не дадим и кошевому идти к присяге!
– Не дадим, не дади-им! – прокатилось по толпе.
– Вы что, белены объелись, – пытался уговорить казаков кошевой, но ему в ответ неслось: «Не дади-им, не дади-им!»
Стягайло обернулся к Бердяеву:
– Серко на них нет, сволочей. Чем к ним добрее, тем они хуже.
– Не лезь на рожон, Иван, – посоветовал Соломаха. – Им вожжа под хвост попала. Пусть побрыкаются, а писаря в канцелярии поперчить треба.
До самой темноты шумела взбунтовавшаяся толпа, решительно не давая кошевому идти в церковь для присяга.
Они вернулись в канцелярию, там уже горели свечи. Стягайло приказал служке.
– Нечипор, иди и позови сюда Гука. Да принеси нам чего перекусить.
– Рыба, чего ж ещё, – отвечал тот.
Гук явился не один, с ним пришёл и Быхоцкий.
– Ты где ж это был, пропавшая душа? – спросил его Стягайло.
– В курене первой сотни, – пожал плечами Быхоцкий.
– Тебя днём с огнём найти не могли. Видел, что отчебучил твой восприемник?
– Знаю. Я уж ему пенял за это.
– Ты что ж, Петро, али забыл, как нас тиранил Серко?
– А при чём тут Серко, – огрызнулся Гук.
– А при том, что он великому государю всегда козни строил и вас, дураков, за нос водил.
– А тебя не водил?
– И мной помыкал, я того не таю.
– Так ты что, о том времени заскучал? Да? Кто тебя в войсковые писари затащил?
– Ну ты. Ну и что?
– Я. Я, дурень, за тебя старался, и Раду уговорил: помощник мне добрый будет. А ты? Впоперёк пошёл. Я завтра сложу с себя атаманство, ты где окажешься? Опять в курене, на своём аршине, блох кормить и вшей давить.
Гук замолчал, видно, угроза кошевого не шутейная была.
– То, что тебе от государя не было подарка, вон с Быхоцкого спрос. Да и не было, так будет, как Бердяев на Москву воротится. Но чтоб из-за этого бунтовать казаков.
– Я не бунтовал, – промямлил Гук.
– А я что, слепой? Твой курень более всех и мутил воду. Мало мы из-за Серко годами на одной рыбе сидели. Ты что, того же хочешь войску?
– Но присланы же деньги на хлеб.
– Присланы. А кем? Великим государем, дурак. Он о Сечи печётся, он наш христианский государь. Не хан, не король, а великий государь наш. А ты зовёшь ему не присягать. Кто ты есть после этого? Кто?
Гук молчал, переминаясь с ноги на ногу.
– Так вот, Петро, ежели завтра ты сызнова затеешь бунт, ей-ей ворочу тебя в прежнее твоё состояние, а там велю войсковому судье судить тебя за неповиновение кошевому атаману.
Меж тем пока Стягайло «перчил» войскового писаря, Нечипор принёс свежежареную рыбу, поставил на стол огромную сковородку.
– Братцы, – не выдержал искуса Соломаха, – давайте поснедаемо, бо кишки слиплись.
– Да, да, да, – спохватился Стягайло. – Худой я хозяин, гостей заморил. Сидайте, сидайте, господа. Нечипор, принеси горилки, чарки.
Все уселись вкруг сковороды, один Гук оставался стоять у двери.
– А ты чего, Петро, – крикнул Соломаха. – Чи, у Бога теля зьив?
– Иди, сидай, бунтовщик, – молвил миролюбиво кошевой.
Гук сел на краю лавки. Стягайло сам разлил горилку по чаркам.
– Ну, за что выпьем?
– Дозволь мне, Иван, – поднялся Соломаха.
– Дозволяю, – усмехнулся кошевой. – Говори.
– Я предлагаю выпить, кошевой Стягайло, за твои клейноды. За твою счастливую булаву.
– Но...
– Погодь, погодь, Иван, дай кончить Гетман Иван Самойлович велел передать, что как только Сечь присягнёт царскому величеству, так и будет там и булава, и бунчук у кошевого.
Стягайло побледнел, столь неожиданно-нежданно свалилась эта весть на него. Весть, которую до конца жизни ждал Серко, да так и не дождался. А он? Только вчера стал кошевым – и вот уже клейноды, символы его настоящей власти и высокой чести, обещаны.
– Ну, Михайло, – наконец вымолвил он взволнованно, – да за это, да за такую весть... Дай я тебя поцелую.
Кошевой потянулся к Соломахе, обнял его, расцеловал, расплескав из чарки горилку.
– Э-э, где пьют, там и льют, – сказал весело, снова наполняя её. – Пьём, братцы.
После второй чарки кошевой поднялся, прошёл к Гуку, полуобнял его.
– Эх, Петро. Нам ворочают клейноды Ты хоть понимаешь, что это значит?
– Понимаю, атаман, понимаю.
– А коль понимаешь, зачем же мне палки в колеса? Петь? А?
– Прости, Иван, бес попугал.
– Крестом его, окаянного, крестом гони прочь от себя, Петя. Я прощаю тебя, но и ты ж на меня сердце не держи.
Назавтра дивились казаки, как войсковой писарь, взобравшись на степень, стал звать казаков к присяге. И сам вместе с кошевым и есаулом пошёл первым целовать крест великому государю на верность. А за ним и его курень.
Сечевому попу отцу Арсению в тот день подвалило работы, ибо крест, который целовали казаки, держал в руках ор и каждому, осеняя крестом, говорил нравоучительно:
– Не порушь креста, сын мой, не бери греха. Где крест, там сила, где грех, там нечистый.
К вечеру крестоцелование окончилось и кошевой распорядился выдать каждому присягнувшему по доброй чарке горилки. Атаманы-молодцы пили, а выпив, пеняли:
– Ось с цего треба було и починаты. Га-а!
Глава 41
ИВАН ВЕЛИКИЙ И ЦАРЁВ НАКАЗ СОБОРУ
Кремлёвский Иван Великий – самый высокий в Москве, главу его золотую отовсюду видно, и москвич мигом находит его взором, когда вспоминает о Всевышнем и когда хочет попросить у него чего-нибудь: доброго дня, удачи в покупке или продаже, счастливой дороги, верного товарища, дармовой чарки или денежки, которую какой-нибудь разиня обронил для него. Хошь не хошь, и Ивану Великому поклонишься.
В Крещение в Москве было хоть и холодно, но солнечно Снег под ногами поскрипывал, на реке проруби парили; на площадях толпился народишко, кто с делом, а кто и так просто, любопытства ради. На Ивановской площади закричал кто-то:
– Еля, снег!
Все головы задрали. И впрямь, какие-то белые хлопья вкруг Ивана Великого трепыхаются в воздухе.
– Какой же снег с ясного неба?
– То не снег, братцы!
– А шо ж?
– То листы.
Все стадом бараньим кинулись к Ивану Великому хватать листки, летящие с неба: уж не Всевышний ли рассыпал их москвичам в назидание?
– Кто грамотей? Что в листках-то?
– В них молитвы.
– Вот то-то. Он напоминат нам.
– Кто – он-то?
– Дурак, забыл, кто на небе-то.
И вдруг словно из-под земли стрельцы явились. Несколько побежало к Ивану Великому, другие принялись отнимать листки.
– Не читать? Не читать! Как так – не отдашь? Кнута захотел?
А кому ж кнута хочется: «Бери уж, всё едино я неграмотный» Но некоторые, самые ушлые, совали листки за пазуху или в рукав: «А у меня нет, не досталось» Не станешь же всякого обшаривать, да ещё и найди его, листок-то. Но большинство отдавали без прекословия: «Бери от греха».
А бегавшие к колокольне стрельцы волокли уже мужика оттуда.
– Пымали голубя. Ишь, стервец, вздумал народ мутить!
– Кого пымали-то?
– Да Гераську Шапошника.
– За что?
– Как «за что»? Это ить он с колокольни те листки кидал.
– А я думал...
– В это время ветер дунул.
– Куда ж его?
– Известно куда, к Сытою в подвал спину причёсывать. Молитовки-то старого письма, раскольничьи. За это, брат...
– «...А под кнутом тот Герасим Шапошник оговорил Антошку Хворого, с которым они переписывали те листки запретные», – читал дьяк монотонно опросные листы, присланные с Разбойного приказа из застенка.
Читал-то монотонно, несколько даже усыпительно, но в Думе в этот раз никто не засыпал. Уж больно событие-то ошеломительное. Всегда думалось, что раскольники где-то далеко в Сибири, на Дону ли народишко мутят. А тут на вот те, в самой столице у государя под боком, у патриарха под носом вынырнули.
– «...А Антошка Хворый на дыбе оговорил Осипа Сальникова, у которого на дому пели часы по старым книгам[45]45
...пели часы по старым книгам. – Часы – богослужение 1, 3, 6. 9 часов дня.
[Закрыть], пекли просфоры и после часов раздавали людям, которые их ели и вменяли в святость. А Сабельников, узнав о случившемся, ударился в бега, и пока в нетях числится».
После зачтения опросных листов, царь, да и вся Дума на патриарха воззрилась, ожидая слова его, дело-то веры касаемо, и ему как местоблюстителю святого престола решать надлежит.
Иоаким во всё чтение сидел туча тучей и заговорил не сразу, несколько помедлив:
– Это всё семя аввакумово, хоша и в яме в Пустозерске сидит, а рассеивает по всей державе плевела сии зловредные.
– Не понятно, чё мы с ним вожжаемся, – заговорил Хованский. – Он из священства извержен. Извержен, отец святой?
– Давно уж, – отвечал Иоаким.
– Так на плаху его, а ещё лучше – на костёр, да и вся недолга.
Теперь все на государя смотрели, ему ведь решать: смерти или живота первеющему раскольнику. В таком деле государь волен. Но Фёдору Алексеевичу не хочется нарушать отцову волю. Как он решил, пусть так и будет. Воля покойного – закон для живущего наследника.
– Я думаю, патриарху надо Собор сзывать, – заговорил царь. – А Собору крепко думать о делах церковных, об укреплении веры. Перед святыми отцами я и скажу наше слово.
Государь поднялся с престола, что означало окончание сидения, но Хованский в нарушение этикета всё ж спросил:
– А что ж с Гераськой и его поспешителем делать?
– Судить градским судом.
Патриарх в неком удивлении взметнул вверх брови, но смолчал, ему ли в его сане за Тараруем следовать. Хотя ждал он от государя решения отдать возмутителей церковному суду. Но Фёдор знал, что церковный суд постановит: «Виновны в неправоспавии» и пошлёт всех на костёр, а народ скажет: «Так царь велел». Ох, как не хотелось Фёдору Алексеевичу убивцем слыть.
И уж на следующий день были разосланы патриарший грамоты во все митрополии и епархии с требованиями владыкам торопиться в столицу на Вселенский Собор Русской земли. Съезжались митрополиты, архиепископы, епископы да архимандриты с игумнами. За дальностью не мог прибыть в срок лишь митрополит Сибирский Павел.
Фёдор Алексеевич обстоятельно готовился к Собору, на котором решил выступить. Каждый вечер садился к столу и писал. В верхней горнице не стал появляться, не до того было. Но когда в кабинет приходила жена, читал ей написанное, спрашивал:
– Ну как, Агаша?
–По-моему, хорошо, – улыбалась Агаша. – Сочинитель ты, Федя, изрядный.
– Ну а чтоб ты советовала ещё добавить?
– Надо бы где-то вписать про нищих, что по улицам кишат.
– Это уже решено, Агашенька, всех приберём, для них специальные дома строятся.
– И ещё, очень нехорошо, когда сами иереи пьянствуют и, того хуже же, валяются в луже рядом со свиньями. Представляешь?
– Вот это ты верно заметила, – засмеялся Фёдор. – Спасибо, милая, обязательно про это впишу. Действительно, какое будет у верующего радение при виде попа в луже?
Государь доволен, когда жена подаёт дельный совет, искренне радуется этому и нередко именно по её подсказке пишет указ, который выносит на Думу, а уж там-то приговорят без всякого прекословия. Именно по жениной подсказке он издал указ, запрещавший одевать для позора ратных людей, бежавших с поля боя, в женские охабни.
– Феденька, человек и так уже унижен этим бегством, а ты его ещё и платьем позоришь.
– Правильно, Агашенька. Умница.
И назавтра, почти слово в слово повторив в Думе её слова, царь получил полную поддержку в отмене позорящего ратных людей обычая.
И опять же, когда все записи были готовы, Фёдор прочёл их жене. Она, подумав, сказала:
– Хорошо, Федя, но у тебя всё в куче, оттого теряется главное, для чего сие говорится.
– Поясни, Агашенька, что ты имеешь в виду?
– Надо главные мысли отделить одну от другой. А как? А очень просто, нумерацией. Во-первых, во-вторых и так далее.
– А ведь, сдаётся, ты права, милая.
И Фёдор сидел весь вечер при свечах, выделяя основные мысли из своего предстоящего выступления перед отцами Церкви. Выделяя и нумеруя их, как советовала жена. Набралось их пятнадцать, главных, и государь был доволен, что приведено всё в точную систему и порядок. Предстояло переписать набело, для чего можно было вызвать подьячего, но Фёдор решил сам всё переписать, разумно рассудив: «Перебеляя сам, текст хорошо запомню и тогда не придётся в бумагу заглядывать».
Для того на следующий день послал Языкова в Думу сказать, что ныне «сидеть в ней не будет, ради завтрашней речи на Вселенском Соборе».
И на следующий день в сопровождении ближних бояр и стрелецкой охраны отправился царь на патриарший двор, где ещё при входе был встречен самим Иоакимом. Сбросив бобровую шубу на руки Лихачёву и отдав ему же шапку, государь прошёл в зал, где за длинным столом сидела вся церковная верхушка Руси. Седовласые владыки приветствовали молодого царя стоя, и, пожалуй, не в одной убелённой голове шевелилось потаённое: «Молод, вельми молод самодержец и чему он может научить нас, умудрённых жизнью и святыми книгами? Чему?»
Однако после благословения патриарха московского и всея Руси и освящения предстоящего великого собрания слово было предоставлено Великому государю Великия, Малые и Белыя Руси самодержцу и великому князю Фёдору Алексеевичу.
Государь вышел к кафедре, разложил листы бумаги, но заглядывать в оные не стал, заговорил негромко, изредка покашливая от внутреннего волнения:
– Святые отцы, вы собраны здесь, дабы решить важнейшие дела веры нашей, которая в последнее время подвергается тяжелейшему испытанию. Вы должны изыскать пути ограждения Святой Церкви от умножающихся её противников и шатания в вере Ибо шатание в вере расшатывает и основы державы нашей. Посему я возлагаю на Собор обсудить следующее Первое, увеличение числа епископий при митрополитах и дабы не было меж ними церковного разгласия, что ведёт к усилению влияния раскола.
Второе, многие неразумные люди, оставя святые церкви, поделали в домах своих мольбища, где совершают противное христианству действие. Это ваша, святые отцы, задача воротить их в лоно Святой Церкви. Третье, привести в надлежащий порядок дела монастырские, где монашество зачастую вместо душевного спасения ударилось в пьянство и другие прегрешения, чем нимало отвращает верующих от Себя и веры христианской. Надо воротить монастырям их святое дело – прибежище больным и немощным старцам.
В-четвёртых, по требованию православных замежных жителей надо посвящать христианских священников и в этих местах. Не бросать единоверцев на волю случая.
В-пятых, подумайте, отцы святые, о наказаниях за нарушение иереем долга службы, а сие, увы, происходит сплошь и рядом даже и в Москве.
Переглядывались митрополиты, слушая царя, не смея перебивать его, обменивались лишь выразительными взглядами: «Смыслен государь, смыслен, слава Богу, и очень разумное молвит».
– ...И наконец, девятое, пора во всех городах устраивать пристанища для нищих, как это делается ныне в Москве, где строятся две богадельни: одна в Знаменском монастыре, а другая за Никитскими воротами. Увечных, старых, больных помещать туда, ленивым изыскивать работу, отвращая от нищенства.
Десятое проистекает из предыдущего: надо запретить сбирать нищим милостыню в церкви во время службы, что мешает молящимся общаться с Богом. Если решится на местах вопрос с нашим девятым предложением, то с ним отпадёт и десятое наше пожелание.
По одиннадцатому нашему предложению, святые отцы, подумайте над тем, чтоб на кладбищах при храмах изб и амбаров не ставить бы, ибо кости предков в покое пребывать должны По двенадцатому – я бы запретил в храмовые праздники пропускать в монастыри людей со всякими харчами, и особенно с хмельным питьём.
Пятнадцать предложений высказал государь перед Собором, призывая подумать святых отцов и принять решения, которые бы носили обязательный характер не только для служителей Церкви, но и для всех христиан Руси.
– ...Пятнадцатым моим советом будет для вас, святые отцы, пожелание: для изъятия старопечатных книг, сеющих смуту в сердцах верующих, изыскать возможность заменять их бесплатно новыми при добровольной сдаче старых. Конечно, не все сдадут, но многие, если замена сия будет проводиться с доброжелательством, а не со злыми попрёками. Будьте, святые отцы, строги к себе и добры к пастве вашей, даже если она заблудшая и ослеплена лжеучением. Снимайте пелену с их глаз не бранью и злопыхательством, но лишь добросеяньем. Любите людей искренно, как заповедовал это нам Христос, и не только по долгу, а и по сердцу вашему умудрённому.
Окончив речь, государь удалился Собор продолжал свою работу…
А в сие время в застенке помощники Сысоя отливали холодной водой Осипа Сабельникова, потерявшего на дыбе сознание. Попался-таки беглый, аж под Костромой.
Дьяк выговаривал Сысою:
– Дубина стоеросовая, я ж просил не до смерти. С кого я буду дознание сымать? С тебя?
– Так он вроде дыхает, – оправдывался кнутобоец.
– А что толку что дыхает? Мне разговор нужен, а не дых.
Но нынче для разговору несчастный Осип уж негож был и потому дьяк расстраивался, а ну запросит завтра Дума опросный лист, а в нём пусто. Изругав ещё Сысоя как следует, дьяк сел к столу и ваялся за сочинительство. На вопросы уж наторён был, с ответами труднее получалось, но всё ж со скрипом пошло-поехало, поначалу тихо, а посля и дюжей. И это обнадёживало.