Текст книги "Горячее сердце"
Автор книги: Сергей Бетев
Соавторы: Лев Сорокин,Г. Наумов,Владимир Турунтаев,Анатолий Трофимов,Юрий Корнилов,Сергей Михалёв
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 51 страниц)
31
Через два дня на Успенской горке сидели в тени кустика два пьяных полицая и, закусывая дольками репы, попеременно прикладывались к бутылке. Их можно было видеть из любой точки левобережной части Витебска. В свою очередь и они, если бы захотели, могли просматривать ту сторону Западной Двины, видеть солидные отрезки Замковой и Вокзальной улиц, соединенных Старым мостом. Но им ни до чего не было дела, все внимание – на бутылке. И все же, когда со стороны вокзала появились четыре армейских грузовика, они увидели их и обменялись быстрыми трезвыми взглядами. Не ускользнули от внимания пирующих и машины с солдатами, повернувшие в Задуновскую улицу. Сомнений никаких – готовится оцепление.
Полицейский, что постарше, поднял бутылку на вытянутую руку, потряхивая, стал рассматривать оставшееся на донышке.
– Допьем, Сенька? – спросил заплетающимся языком.
Сенька Матусевич, отогнув ладонью ухо, похоже, слушал – булькает или нет? Но услышал не это, а то, что ждал услышать в ответ на потряхивание бутылкой – свист в два пальца. Тогда уж ответил:
– Допьем.
Отмечая ногтем, кому сколько, осушили бутылку через горлышко, закинули карабины за спину, неуверенно передвигая ногами, отправились по тропе, которая уводила в прибрежный кустарник.
На топкое болотистое место вышли в сумерках.
– Тут недзе, – сказал Сенька Матусевич.
– Тут, тут, – тихо раздалось в ответ.
С хлюпом вытаскивая ноги из засосной почвы, из зарослей ивняка выбрался «Иван Иванович» – Константин Егорович Яковлев. Повстречавшимся говорить о чем-то не было надобности. Все же Сенька Матусевич сказал с ненавистью:
– Як быв гадзиной, так им и застався.
– Что ж, подпись под приговором он поставил. Пусть пеняет на себя, – ответил Константин Егорович.
32
О том, что Александра Львовича навещал чекист, Прохор Савватеевич узнает позже. Узнает и с присущей ему прямотой спросит Брандта:
– Ты хоть в уме был, Александр Львович?
– Не понимаю.
– Что там не понимать! Меня угробить захотел?
Брандт опять:
– Не понимаю…
– Зачем ты затащил его к себе в дом? В надежде на меня? Вот придет Прохор Савватеевич и арестует советского контрразведчика. Так или не так?
– Так. А что?
– Какая наивность! Ноги бы не успел занести на твое крыльцо.
Спеси у Брандта поубавилось. Глупо моргал и оправдывался:
– Нас же двое. Мы бы…
– Мы бы оба-два лежали сейчас на Семеновском кладбище рядышком с твоим папой… Меня уже раз убивали, Александр Львович, хватит с меня.
33
Не скрипнув, приоткрылась наружная дверь, в нее проскользнут человек в немецком мундире и замызганной казачьей фуражке с красным околышем. Замерев у косяка, огляделся. Лампа с привернутым фитилем едва освещала стол, за которым, уронив голову в оловянную миску, спал пьяный денщик Мидюшко. Человек неслышно приблизился к нему, ухватил в горсть волосатый загривок, приподнял голову и с силой ударил пистолетом в висок.
Соседствующая с кухней комната была жильем и кабинетом начальника штаба 624-го казачьего батальона. Как и следует входить к начальству, человек прежде постучал в дверь. В ответ услышал:
– Кто барабанит? Входи.
Странный налетчик снял фуражку, прикрыл ею сжатый в левой руке вальтер, рванув дверь, шагнул через порог.
Широкая деревянная кровать, сколоченный из досок стол на крестовинах. За столом только что усевшийся господин в очках – иконообразный, заспанный, в нижней сопревшей рубашке; на столе чернильница-непроливашка, несколько затрепанных папок для бумаг и палка с надетой на нее недозревшей тыквой. В тыкву вставлены куриные перья.
Вытянувшийся в строевой стойке, с фуражкой на согнутой руке, посетитель – будто с какой-то картинки.
– Мне господина начальника штаба! – громко сообщил он.
– Я за него, – поднимаясь, ответил очкарик.
Выстрел из-под фуражки был произведен мгновенно. В лоб. Насмерть. Ночной гость был левшой.
Неизвестный прикрыл за собой дверь, не глядя на валявшегося возле стола карателя, вышел во двор. От ворот окликнул часовой:
– Гай, казак, хто там стреляв?
– Не бойся, не партизаны, – заспанным голосом прохрипел неизвестный. – Наверно, пьяницы наши.
– Не командиры, а падлы, – заключил часовой. – Нажрутця – и за пистоль. Хушь бы перестреляли один другога…
Человек в немецком френче, сгибаясь под ветвями яблонь, миновал сад, вышел к дороге. Там ждал его парень с испуганно вытаращенными глазами. В руке у него поводья двух оседланных лошадей. Это был житель Шляговки, недавно мобилизованный карателями в свой батальон. Парень спросил:
– Ужо всё?
– Всё, царствие ему небесное.
– Як же мне зараз? Узнают – забьют.
– Поедем со мной, мы тебя там, в отряде, повесим. Лучше, когда свои, русские.
Парень со страху едва взобрался на коня.
– Да не трясись ты. Может, и не повесим. Сам-то убивал, поджогами занимался?
– Ни-и-и… Я обозник.
– Это уже лучше. С учетом, что мне помогал, живым оставим. Свою вину в бою искупишь. Будешь бить фашистов?
– Господи, да я их…
В штабе 624-го батальона было два писаря: немецкий ефрейтор Вилли Вольфарт и русский Иван Путров, пузатый, отъевшийся субъект из военнопленных. Когда Мидюшко отлучался, за себя оставлял этого тучного Путрова, сдабривая передачу власти какой-нибудь обижающей шуткой. На этот раз, отправляясь на маслозавод к Фросе Синчук, вручил Путрову украшенную перьями тыкву на палке, посмеиваясь, сказал:
– Прими пернач – символ казачей власти.
Вернулся Мидюшко от Фроси за полночь в расстроенных чувствах. Пнул валявшегося на полу холуя, припустил огня в лампе и только тогда заметил, что лицо денщика окровавлено и он мертв. Мидюшко, выхватив оружие, бросился в свои апартаменты. В комнате пахло горелым порохом. Путров, опрокинутый выстрелом, лежал в ромбе лунного света рядом с упавшим стулом. Мидюшко определенно заключил: стреляли не в писаря, а в него, начальника штаба.
Так оно, в сущности, и было. Отвечая на вопрос вошедшего в кабинет человека с гренадерской выправкой, Путров вложил в слова их прямое значение: «Я за него». Но это выражение имеет и другой, широко бытующий смысловой оборот: я есть тот, кого спрашивают. Так его и понял партизанский разведчик Алексей Корепанов.
Собственно, как бы ни понял, судьба Путрова была предрешена: уходить от мертвого легче, чем от живого.
Этот факт и имел в виду Прохор Савватеевич, когда говорил Брандту, что его уже раз убивали.
34
В тот склонявшийся к вечеру день, когда редактор фашистской газеты Брандт в своем шестикомнатном доме, изнывая от страха и боли в печени, разговаривал со старшим оперуполномоченным контрразведки 4-й ударной армии Константином Егоровичем Яковлевым, начальник штаба 624-го казачьего карательного батальона Прохор Савватеевич Мидюшко и интендант этого батальона пожилой, тщедушный развратник лейтенант Эмиль Карл Келлер возились с оформлением документов на получение обмундирования и боеприпасов с витебских интендантских складов.
Цинковые коробки с патронами для карабинов и автоматического оружия получили без особой проволочки, хуже дело двигалось на вещевом складе. Здесь недавно случился пожар. Каким-то образом подпольщики проникли ночью на охраняемую территорию и заложили взрывное устройство. Огнем охватило тюки с полушубками, байковым бельем и другой одеждой, припасенной на зиму. Все это сгореть до конца не сгорело, но было безнадежно испорчено. Уцелевшие солдатские френчи и шаровары интендантство 201-й охранной дивизии решило презентовать русским добровольцам, изрядно пообносившимся в лесных набегах на партизан. Малоценное обмундирование издавало ужасный запах паленой шерсти и тряпичной сырости. Мидюшко воротил нос и непотребно лаялся по-английски, лейтенант Келлер хохотал и говорил о казаках: «Наши козлы стерпят и не такие ароматы».
Снабженческая сторона в содержании и ведении всего хозяйства батальона, в котором более полутысячи человек, входила, конечно, в функциональные обязанности начальника штаба, но отнюдь не означала, что он должен лично трястись с накладными за десятки верст и копаться в продымленных, облитых из пожарной кишки залежах белья и солдатских штанов. На витебские дивизионные склады Мидюшко отправился по собственной охоте. Жизнь в деревенском захолустье, в среде в общем-то по-своему несчастной погани изрядно утомляла аристократа из карательного батальона, и Мидюшко использовал любую возможность наведаться в Полоцк или Витебск, где с позволения городских оккупационных администраций начали исправно работать Salondames со штатом местных и залетных потаскух.
Брезгливый в высшей степени, Мидюшко утешал себя тем, что государственные учреждения, худо-бедно, все же находились под медицинским контролем местных властей. На этот раз ни о каких смазливых блудницах не могло быть и речи. По пути в город Эмиль Карл Келлер рассказал печальную для него фронтовую историю. В расположение армии, где служил лейтенант Келлер, из столицы рейха прилетела похоронить штандартенфюрера СС его супруга – расфранченная высокопоставленная арийка. Пребывая в глубокой скорби, она нашла утешение в постели плешивенького лейтенанта Келлера, а в знак признательности подарила ему жесточайший люэс.
После такого рассказа Мидюшко с отвращением подумал о домах свиданий. Черт с ними, со смазливыми. Коньяк, изысканный стол и разговор с Брандтом о мировых и личных проблемах в какой-то степени компенсируют эту потерю. А говорить с Александром Львовичем после долгого пребывания среди безмозглого сброда стало для Мидюшко потребностью.
Повидаться друзьям не удалось. Из штаба 7-го казачьего полка передали телефонограмму о каком-то ЧП в 624-м батальоне. Обер-лейтенант Блехшмидт распорядился: начальнику штаба Мидюшко немедленно вернуться в расположение батальона и самому расхлебывать кашу, заваренную русскими дураками.
Упоминание, что кашу заварили русские, заставило спешить. Еще в Шепетовке, где под знамя казачьего полка сбивались добровольцы из галахов, босяков, зимогоров, бродяг и всяких других душепродавцев, крайне разобиженных на Советскую власть, посмевшую лишить их права жить разгульно, – еще там предупредили капитана Мидюшко: за поведение русских всецело отвечает он. Имелось в виду, конечно, не поведение в общечеловеческом понятии, но лишь покорность и рвение при исполнении долга, который возлагается великой немецкой нацией на изменивших своей стране русских. И не приведи господь, если станут задирать германских должностных лиц, проходящих службу в казачьем подразделении.
Минуло несколько месяцев, как закончилось комплектование 624-го казачьего батальона, задирать немцев русские даже не пытались. Наоборот – было. Добровольцы покорно сносили плюходействия немецких сослуживцев, утирали кровавые сопли – и на свой шесток. Но Мидюшко знал: выгадючивание над собою кое-кто может и не стерпеть.
…Мотоцикл мчался на бешеной скорости. Мотался укрепленный на турели пулемет, мотался в коляске Прохор Савватеевич, мотались внутренности в его утробе. Немец-ефрейтор поглядывал на начальника штаба с усмешкой.
– Тело ваше, господин Мидюшко, довезу, за душу – не ручаюсь.
Довез все же, подлец, то и другое.
Тревога в Шляговке, если как следует вникнуть, была напрасной. Драку, которую затеяли между собой связисты штабной роты, можно было утихомирить несколькими затрещинами, но немецким солдатам из комендантского взвода, склонным к размаху, этого показалось мало. Открыли стрельбу и двух казачков ухлопали за здорово живешь.
Связистам удалось где-то спереть кабанчика. Изготовить спиртное путем перегонки жита дело нехитрое. Первач получался отменный: помажь собаку – облезет. Инстинкты пьяной вольницы известны. Троих, спутанных веревками, обер-лейтенант Блехшмидт приказал телесно наказать. И немедленно. Мидюшко уговорил отложить лупцовку на утро. Драть отупевших от самогонки, сказал он, значит – не достигнуть нравственного эффекта. Пусть проспятся.
35
Уже ночь. В постель бы – и до третьих петухов. Но Прохор Савватеевич велел казаку Нилу Дубеню, взятому на место денщика, убитого ночным налетчиком, заняться выхлопыванием дорожной пыли из его штанов и мундира.
Нил Дубень, по разделительной системе Мидюшко, относился к категории славных парней. Услышав, как его зовут, Прохор Савватеевич насмешливо побренчал словами:
– Значит, Нил? Нил, где живет крокодил? Водятся крокодилы?
– Никак нет, мы их выжариваем! – подтянул брюхо казак.
– Это хорошо, когда нет вошей. Но я не про них, я про нильских рептилий.
Чистое, красивое лицо парня выражало первоклассную тупость. «Нил-Крокодил. Пресмыкающееся. Чем не лакей!» – заключил Мидюшко и взял Дубеня в ординарцы.
Проницательный Прохор Савватеевич на этот раз несколько заблуждался. Нил Дубень, имея за плечами десятилетку, знал не только о знаменитой реке и о рептилиях, но и еще кое-что.
Обмундирование начальника Дубень выколотил добротно, даже прошелся по нему горячим утюгом. Побрившись, Мидюшко позвал Нила:
– Пойдешь со мной, мой верный нукер.
Парень даже не заикнулся: куда, зачем, надолго ли. Сдернул с гвоздя автомат, проверил набивку магазина, поклацал затвором и уставился собачьими глазами на хозяина. Мидюшко было приятно. Разъяснил:
– Будешь охранять маслозавод. Найди укрытие – и бди в оба. Всякого, кто вздумает туда проникнуть, задерживай и вызывай караульного начальника. Караульным начальником буду я. Все понятно?
– А если не будут подчиняться?
– Это у часового на что? – показал Мидюшко на автомат.
– Тогда понятно.
Громко, конечно, – маслозавод. Но так проведено по документам районной управы и потому иначе это заведение в Шляговке не называли. Вообще же оно – обыкновенная крестьянская хата. В горнице – жилье владелицы предприятия Ефросиньи Синчук, здесь же кровать ее помощницы девчушки Пани Лебеденко, на кухне два сепаратора и маслобойка. Днями их крутят женщины из общины за ведро обрата, из которого делают дома тощий творог. Маслобойка хлюпает ночами. Этот механизм живет за счет мускульной силы Пани Лебеденко и самой хозяйки, снявшей предприятие в аренду на два года.
Претензий к Ефросинье Синчук не было. Загляни в замасленную, обтрепанную школьную тетрадку, журнал учета, все в ажуре, все – тютелька в тютельку: получено молока столько-то, выход концентрата (сливок) столько-то, жирность такая-то. Соответственно жирности концентрата – количество окончательного продукта – масла. А то, что Фросины механизмы работали с двойной нагрузкой, перерабатывая неучтенное молоко, об этом мало кто знал.
В понятии Мидюшко деревенские женщины – это средоточие всякой скверны. И грязны-то они, и сморкаются в подол нижней рубахи, и спят с клопами. Фрося Синчук – исключение. Ей двадцать два года. Недурна. Чистюля. Разборчивый Мидюшко, любезничая, интересовался: не из тех ли сливок она сбита, что сепаратор выдает? Фрося не дичилась, улыбалась шуткам, но держала ухажера на почтительном расстоянии.
Какое там расстояние! Вот он, вот – она, в двух шагах. Стиснуть – пуговки от лифчика отлетят, косточки запохрустывают. Начнет вывертываться – можно и успокоить: за нежное горлышко. Только утонченной натуре Мидюшко было противно опускаться до положения своих опричников. Он любил тех женщин, которые сами обнимают, а не тех, которые норовят царапаться и вывертываются из объятий.
Фрося не имела охоты до его объятий. Был у дивчины сердечный дружочек, за которого она – хоть на плаху и знать о котором господину Мидюшко ни в коем случае не следует.
А вот Алеша Корепанов, мил-дружок, о господине Мидюшко знал. От одной мысли, что тот бывает на маслозаводе и пялит глаза на Фросю, Алеша становился сам не свой. «Я убью его!» – горел он жуткой ревностью. Но партизанскому отряду в данный момент нужен был не труп Мидюшко, нужно было масло – лекарство из лекарств для раненых.
Не сдержался Алеша Корепанов. После очередной поездки к тайнику, куда помощница Фроси пятнадцатилетняя Паня Лебеденко относила масло, он доложил: «Был в Шляговке, ликвидировал изменника Мидюшко. За самовольство готов идти под суд».
Но Мидюшко через два дня после своего убийства, бритый, в глаженом мундире, снова был у Фроси.
Прохор Савватеевич – не мальчик, тридцать пять стукнуло.
Враз разобрался, что с Фросей. В те разы встречала с тихой вежливой улыбкой, а сегодня… Так смотрят на живого черта или вставшего из гроба покойника. Выходит, знала, кто и кого убивал.
Прохор Савватеевич слишком сильно любил себя, чтобы после этой догадки видеть во Фросе сбитые сливки. За нежное горлышко бы сейчас. Пальчиками. Покрепче. Полюбоваться, как прекрасные девичьи глазки станут вылезать из орбит.
Но он умел владеть собой. Поболтал, учтиво раскланялся. С дороги все же, пора и на покой.
…Представляющий команду тайной полевой полиции при 624-м казачьем батальоне молодой силезец – пучеглазый, с бородавкой в ноздре, Альфред Марле, отвратительно улыбаясь, сказал:
– Я подозревал, что маслобойка работает не только на благо великой Германии. Выжидал, к тебе присматривался, господин Мидюшко. Очень хотелось знать: зачем шляется туда этот русский? Ты пришел ко мне – и нет теперь подозрений. Иначе висеть бы тебе на березе вместе с девкой.
Мидюшко негодовал. Пока добрался до своего жилья, раскалился добела. Малейшее унижение для него – нож острый, а этот фельдфебелишко паршивый… «Ты, тебе, шляется…» Скотина…
Но Прохор Савватеевич и себя по головке не гладил. Чистоплюй чертов! Все чужими руками хочешь. Почему не пристрелил этих маслоделок? Не пыхтел бы сейчас.
Оглянулся. Дубень – на расстоянии вытянутой руки, шагнул пошире – и рядом. Сказал с готовностью:
– Прикажите – вернусь. Могу и фельдфебеля заодно.
«Ого, даже мысли читаешь, Нил-Крокодил? Не такой уж ты дурак, оказывается». Мидюшко хмыкнул криво и не ответил нукеру.
Вспомнит об этом Мидюшко, когда дело дойдет до казни. Предпочтет все же белые перчатки.
36
Молодой чекист Саша Ковалев знал, что такое физическая измотанность. Институт он кончал в несытые послевоенные годы, разгрузка железнодорожных платформ и вагонов была для него одним из основных источников приобретения средств на дополнительный кусок хлеба – чтобы держали, не подкашивались ноги; на починку обуви – чтобы было во что сунуть эти ноги. Ночами, до перелома спины, выгребал уголь, скидывал доски, песок и щебенку, скатывал неподъемные, пропитанные лесосплавной водой бревна.
Знал усталость и от умственного напряжения. Хотелось ясных, весомых знаний. Проникнуть в их глубину мешали «хвосты», прижатые бревнами, застрявшие в песке и гравии. Вытягивая «хвосты», набивал мозоли в извилинах.
Но, оказывается, есть еще один вид утомления. Моральное, духовное? Формулировки ему Ковалев не находил. Все дни пребывания в Минске ощущал непривычную, обжигающую изнуренность. Признаки этого явления возникли, кажется, после чтения документов тайной полевой полиции. Нет, не хлопался, как красная девица, в обморок – отдавался работе по двенадцать – четырнадцать часов в сутки, памятью и карандашом фиксировал результаты натужного труда, не терял способности разбирать, исследовать, оценивать изучаемые материалы, сводить их в своеобразные аналекты по смыслу, направлению, значимости. Но уставал и не знал названия этой усталости. Снять ее можно было только переменой труда, но его, иного труда, пока не было. А тот, что был, давил и давил.
«…Кардаш Иван Брониславович. 1919 года рождения. Белорус. Образование высшее медицинское…»
От чтения показаний только его одного никакая психика не выдержит.
«Я работал старшим государственным санитарным инспектором облздравотдела и в августе – сентябре 1944 года в составе областной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их пособников, участвовал в обследовании захоронений советских граждан, уничтоженных гитлеровцами в районе Витебска.
На окраине города, на территории бывшего 5-го железнодорожного полка, обнаружены и обследованы около 400 мест захоронения. Они ничем не выделялись на местности – распаханы, засеяны травой. Работали мы около двух месяцев. Найденные могилы представляли собой ямы размером десять на пятнадцать метров и глубиной пять метров, семь на восемь метров и глубиной до четырех метров. Были и поменьше: три на два метра. Наиболее мелкие учету не поддавались.
Для определения глубины могилы сбоку ее отрывались шахты до нижнего слоя трупов. Если осматривалась большая могила, таких шахт отрывалось две и больше – с разных сторон.
Жертвы располагались в несколько слоев, в зависимости от глубины могилы. Подсчитав их количество в верхнем слое и количество таких слоев, мы определяли общее количество трупов в захоронении.
Члены комиссии, и я в том числе, осматривали трупы верхних слоев и выборочно – расположенные ниже. В подавляющем большинстве были захоронены мужчины 20—30 лет, одетые в советскую военную форму. У многих жертв кисти рук связаны за спиной веревками, проволокой и даже колючей проволокой. Были трупы и в гражданской одежде. Установить их точное количество не было возможности, во всяком случае – несколько тысяч. В основном это женщины в возрасте до 30 лет, подростки и малолетние дети.
На трупах обнаружены повреждения костей черепа, причиненные тупыми предметами, и пулевые раны, причем входные отверстия – в спину и в затылок. У трупов отсутствовала подкожно-жировая клетчатка, что свидетельствовало о крайней степени истощения жертв. Помню, что в одной большой яме находились трупы советских военнопленных, имевших прижизненные ранения: были хорошо видны перевязки из бинтов, металлические шины на местах переломов.
Как правило, в первом-втором рядах трупы были высохшие, а глубже – покрыты плесенью, цвет мышц красно-зеленоватый. Давность захоронений от четырех месяцев до четырех лет.
Комиссия пришла к выводу, что на территории лагеря погребено не менее 80 тысяч человек…»
Ковалев достал папиросу. Покручивая ее в пальцах, он собирался встать, чтобы выйти на перекур, но следом за показаниями доктора Ивана Кардаша шли показания жителей Витебщины о бесчинствах карателей. Не записывая, пробежался по строчкам:
«Зимой сорок второго в деревне Сморгонь собрали все население и отправили в деревню Прудино Домниковского сельсовета. Четыре дня держали в холодном сарае, потом вывели к яме, где уже были трупы. Сверху я заметила детей двух и трех лет… Стали стрелять, я упала. Легко раненная, в сумерках выбралась из ямы и ушла к партизанам – в бригаду Марченко…»
«В марте 1943 года жителей деревни Щухвоста согнали в два сарая и сожгли…»
«В колхозе «Вторая пятилетка» стреляли в комсомолку Клавдию Загрещенко, семнадцати лет. Выкололи ей глаза, выломали руки… Убили ее братьев, пятнадцатилетнего Николая и четырнадцатилетнего Василия. Застрелили и двухлетнюю сестренку Марусю…»
«В колхозе «Красный двор» расстреляли 41 человека, среди них Москалевы: Марк – 81 год, Мария – 76 лет. Убита семья Грищенко: Татьяна – 35 лет, Галя – 10 лет, Миша – 8 лет, Гена – 7 лет, Леня – 6 лет, Володя – 4 года…»
«В деревне Марковичи Николаевского сельсовета начальник полиции Станкевич Адам Адамович лично расстрелял жену коммуниста Чжан-Ван фу Варвару. Всего в этом сельсовете расстреляно, сожжено и замучено 607 человек…»
Ковалев подошел к столу Новоселова, положил перед ним только что прочитанное.
– Оторвись ненадолго, познакомься вот с этим.
Юрий взял бумаги, скользнул взглядом по нескольким строчкам. Но и этого было достаточно, чтобы дочитать не отрываясь.
Александр вышагивал по комнате. Просунув руку в прутья оконной решетки, распахнул створки, сел на подоконник и прижег папиросу. Проспект застраивался, там и сям высились журавли подъемных кранов, урчали бетономешалки, сновали автомобили. Наискосок за высоким забором с колючей проволокой поверху и сторожевыми вышками по углам работали пленные немцы. Все верно, все логично… Но как же быть со слоями человеческих тел? Покосился на Новоселова. Тот сидел со сгорбленной спиной, устремив взгляд в одну, только ему видимую точку.
– Юра, ты слышал, конечно, такой термин: культурный слой земли? – обратился к нему Ковалев.
Задумавшийся Новоселов не сразу уловил суть вопроса, откликнулся через паузу:
– Слышал. У археологов, кажется.
– У них. Так именуют они пласты с остатками человеческой деятельности.
– Утиль наших предков?
– Не совсем. Развалины жилищ утилем не назовешь. Правда, мусор, кости, пепел – это так… Ну а кости вот этих? – показал жестом на лежащие перед Юрием бумаги. – Пепел сожженных в заколоченных хатах? Тоже «остатки человеческой деятельности»? Когда при раскопках наши потомки наткнутся на витебские захоронения, какое они употребят выражение? Культурный слой?
– Они скажут – садизм.
Мрачный Ковалев неожиданно чему-то криво усмехнулся.
– Что веселого услышал, начальник группы? – расширил глаза Новоселов.
– Подумалось вот… Писатели, как известно, – деятели культуры. Француз де Сад был писателем. Австриец Захер-Мазох – тоже писатель. А нарицательность их имен…
– Они же не были истязателями, они лишь писали о нечеловеческих пакостях… Кстати, где-то я вычитал, что Гитлер был мазохистом. Доставалось, наверное, бедняжке Еве.
Ковалев не посочувствовал Еве Браун, произнес задумчиво:
– Можно ли забыть все это, вытравить из памяти?
– Нет, Саша, такое у людей каленым железом не вытравишь. Еще древние говорили: когда забывают войну, начинается новая. А кому она нужна?
– Кое-кому нужна, Юра.
– О старой напоминать надо.
– Одними напоминаниями ничего не добьешься.
– Что предложишь?
– Работать надо, – со значением произнес Александр.
– По-ра-бо-таем… – отвлекаясь от всякого тяжкого, протянул Новоселов.
Опираясь на столешницу и спинку стула, сделал стойку. Из кармана посыпалась денежная мелочь. Юрий чертыхнулся, присел, устроившись на собственных пятках, стал собирать и пересчитывать медяшки. Потом объявил:
– Трех копеек не хватает – алтына. Закатился куда-то.
Ковалев, понимая намек, усмехнулся.
– Три полка перевернул, – сказал уже серьезно Новоселов, – всю двести первую дивизию. Седьмой добровольческий казачий – фон Рентеля. Четыреста шестой гренадерский – фон Папена. Шестьсот первый стрелковый – фон Мюке. Фон, фон, фон… Всякие садисты-мазохисты на этом фоне, а нашей сволоты нет! Ни Алтынова, ни Мидюшко.
Но, как говорят, накликали: в тот же день в их руки попало немецкое следственное дело: «По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только подумать, кого! Алтынова Андрона Николаевича. Не просто Алтынова, а командира роты 624-го казачьего батальона. Того самого батальона, в котором Мидюшко Прохор Савватеевич, по данным Центра, служил «на командных должностях».
Правда, обвиняемый значился уральским казаком, уроженцем станицы Павловская Оренбургской губернии, где тавдинский Алтынов никогда не был. И годков меньше на пять – с 1916 помечен. Но это, памятуя предупреждение Павла Никифоровича Дальнова, мало тревожило. Чтобы попасть в добровольческое казачье формирование, видимо, потребовалась эта фальсификация. В чудовищно недоброе совпадение верить друзьям не хотелось.
Да и о каком совпадении могла идти речь, если в деле – фотография. Алтынов в немецком френче, на груди какой-то значок с треугольной колодкой. Уж не гитлеровская ли медаль?
«По обвинению, согласно Имперского уголовного кодекса…» Только перевести это и еще несколько строк было позволено Новоселову. Саша Ковалев, отбирая у него трофейную папку, с притаенной насмешкой сказал:
– Юрий Максимович, толмач ты, конечно, непревзойденный, но этот текст поручим все же Серафиме Мартыновне.
От дальнейших притязаний на роль переводчика Юрий, никогда не сомневавшийся в своих знаниях немецкого, немедленно отказался.
В чем же обвинялся немцами их прислужник? Неужели опамятовался? О жене, о дочерях, о своем народе задумался? Почему же молчал о сем похвальном, стоя перед военным трибуналом в 1945 году? Не было даже намека на это. Видимо, по основательной причине не было… Не трудно предположить, что дело «по обвинению» не очень-то обвиняло его, поскольку позже имел чин ротного командира во власовской армии…
Ковалев и Новоселов, пряча друг от друга дьявольское нетерпение, продолжали свою муравьиную работу. Переводчицу Серафиму Мартыновну Свиридович, приставленную к ним старанием все того же Дальнова, не видели три дня и не пытались ее разыскивать, сознавая, что 112 страниц немецкого текста – не пустячок.