355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Родительский дом » Текст книги (страница 28)
Родительский дом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:00

Текст книги "Родительский дом"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

9

А Согрин, медленно шагая по скользкому большаку, с трудом добрался к домику Ксении, скинул промокший плащ и сел у открытой двери сенцев. Злило бессилие, невозможность вернуть из дома Гурлева внучку, ее явное презрение к тому, на что потрачена целая жизнь. Какой бы она ни была далекой, как бы холодно ни было их родство, но, кроме Татьяны, уже никто не мог бы ему посочувствовать и присмотреть в самый последний час. Вместе с тем нечаянная встреча с Чеканом, напомнившая день суда и высылку, показалась предвестницей неминуемой расплаты за гибель Кузьмы Холякова. «Господи, ударь по ним громом, порази их всех молнией!» – безнадежно шевелил губами Согрин, зная наперед, что ничего подобного не случится. И ни Гурлев, ни Чекан, никто из тех, кто пришел тогда в старый мир и разрушил его, не понесут наказания, А все равно, хоть так, чтобы немного ослабло отчаяние: «Будь же они прокляты трижды!»

За полночь вернулась из колхозного телятника Ксения. Громы и молнии, не тронув никого, отвалились от Малого Брода, остался мелкий, морошливый дождь. Равнодушная к отцу, усталая и промокшая Ксения включила свет и тоже присела, опустив вниз руки.

– Эк, упласталась, ударница! – грубо заметил ей Согрин. – А ведь, бывало, в своей домашности чуть не палкой на работу гнать приходилось.

– Телята грозы боялись, – будто все еще не придя в себя, ответила Ксения. – Одних их не оставишь. Ведь они, как малые дети, от страха льнут к человеку, тычутся мордами.

– Очень ты стала сознательная!

– Я уже просила тебя, отец, перестань нас строчить! Надоело выслушивать поучения. Не нравится, как живем, – не гляди!

– Теперь до тебя не дотянешься, такая стала высокая, хоть стул подставляй, – брезгливо и с явной издевкой сказал Согрин. – Ведь с Гурлевым породнилась!

– Ну и чего в том плохого? Вот взяла да своими руками и отдала Татьяну Володьке.

– Э, попусту с дуры требовать! – отвернулся Согрин. – Иная бы сама догадалась отправить вовремя девку в город, внушить ей войти к одинокому деду в доверие. А уж дед нашел бы, как устроить ее судьбу…

– Не догадалась потому, что губить дочь не хотела! Ты ведь всю жизнь для себя живешь! С твоего стола хлеб черствый и во рту горек!

– Молчи! – прикрикнул Согрин. – Слишком много себе дозволяешь! Дольше ни дня у тебя не останусь! Провалитесь вы тут! Сгиньте!

В гневе он снова вышел на улицу. Тучи над селом поредели, в разрывах проклюнулись звезды. В канавах по обе стороны большака полно воды, под ногами похрустывал промытый галечник. Остановился Согрин уже у палисадника своего бывшего дома, решив напоследок попробовать, не удастся ли самому расшатать снаружи заложенные в фундамент камни и очистить тайник. Глухая ночь, после грозы все село сковано крепким сном, а в детсадике нет сторожей, и поэтому дело опасным не кажется. Но долговековую жизнь прочил он когда-то этому дому: в раствор извести даже белков из куриных яиц добавлял. Как теперь подступиться? Вынуть камни нужно было из-под третьего окна от угла. Нащупав в кармане большой перочинный нож, Согрин обошел палисадник, намереваясь открыть воротца и добраться к фундаменту, но тут с лавочки поднялся ему навстречу Колька Саломатов:

– Явился-таки, дед Прокопий?

– Ох, господи! – оторопело промолвил Согрин. – Да разве можно этак пугать старика?

– Я намеренно не пугал, – не очень-то добро ответил Колька, – Сам лезешь без спроса! Зачем тебя сюда принесло?

– Но тебя, Николай, зачем? В сторожа, поди-ко, нанялся? – оправившись от испуга, съязвил Согрин.

– А мне, дед Прокопий, еще с вечера, как гроза началась, дурной сон приснился. Будто бы горит этот дом. Под громом, под проливным дождем горит, из всех окон огонь полыхает. Вот и вздумалось: дай-ка схожу посмотрю!

– Не в руку твой сон, Николай, – поняв намек и понуждая себя к миролюбию, вроде бы огорчился Согрин. – Какой же ты дурак, если шутки принял всерьез? Я тебе пояснял…

– Пояснял, это верно, дед Прокопий, но учти, если еще раз ночью застану здесь, по шее схлопочешь!

– И не совестно такое болтать?

Опять зашумело и зазвенело в ушах, ноги и руки отяжелели, каждая в пять пудов весом, так согнули к земле – еле удержался стоя.

– Что с тобой, дед Прокопий? – прихватив за локоть, обеспокоился Колька. – Дурно стало?

– Помоги сесть…

Сидя на лавочке и чувствуя, как снова возвращается к жизни, обидчиво упрекнул:

– Пожалел бы старость мою, Николай! Все же роднёй были когда-то! Зачем думаешь плохо обо мне? Вот ты пойдешь сейчас к себе на кровать, брякнешься на нее и уснешь, а мне сон уже давно не дается, обходит стороной. – Захотелось хоть ему, этому парню, совсем уже не родне, немного открыться. – Было время, не стану того отрицать, не я один, а и твой дед Василий, и другие мужики из богатого сословия оказывали новым порядкам сопротивление. За свой капитал цеплялись, зубами вгрызались. А велико ли оно было у каждого, если с теперешнего времени его оценить? Ведь кошачьи слезы, а не богатство! Теперь – да! Теперь я мог бы позволить себе очень многое! И опять же, выходит, оно безо всякого удовольствия. Внучке наследства не надо, Ксения прежнюю обиду не может простить. Так для чего же сгодится все, мной накопленное?

– Ничего не могу посоветовать, дед Прокопий, – равнодушно отозвался Колька. – А в одной книжке так было сказано: «Я сеял бурю, но жатва дала мне блох!»

– Да, сеял бурю… – поник головой Согрин. – Блохи покоя лишают! Ну, что же, Николай, наверно, уж не увидимся больше. Прощай! Да не сиди тут, не сторожи. Ничего не случится!

Все люди выражают свое отрицание по-своему. Однажды зашел к Согрину в дом квартирант, что жил во флигеле. Деньги за прожитое принес. Иной бы положил их на стол и дальше порога не двинулся, а этот, ушлый, насмешливый, заглянул в комнаты, увидел ковры, зарешеченные окна и прямо в лицо рассмеялся. «В персональной тюремной камере со всему удобствами, хозяин, живешь! Не наскучило в ней?» За это пришлось его из флигеля вытурить и принять на квартиру другую пару, более смирную. Но и решетки из окон пришлось убрать. Не мог смотреть на них. А вот Колька упомянул про блох. «Нет, Николай, в той книжке, где так было написано, нет настоящего горя! – снова выбравшись на большак, подумал Согрин. – Блох можно вытравить, а коли страх и мрак в душе, оттуда их ничем не добудешь! И сам ты Прокопий Екимыч, уж ни на что не годишься! Смирись и жди!..»

Сгорбившись, не соображая куда идет, он свернул с большака в переулок, оттуда на выгон, миновал ягодный сад, обнесенный высокой изгородью, прошел обочинами болота, затем полевой дорогой добрался до Чайного озерка. Начинало светать. Ветер улегся. Ясное, темно-синее небо нагоняло холод. Немного продрогнув от сырости, Согрин поднял глаза и осмотрелся вокруг. Все-таки прошлое позвало к себе. Зачем? Ведь не любоваться же теми ядреными хлебами, что вокруг пораскинулись? Своего прежнего поля уже не найти. Гурлев даже еланки все распахал и засеял. Вот лишь одна береза осталась, у которой прежде ставил Согрин свой стан. Кора на ней вся издолблена дятлами. На сухих сучках, как на ребрах скелета, висят занесенные ветром клочья полуистлевшей травы. Умерла береза. «Да ведь и мне уже пора умирать, – подумал Согрин. – Чем страх в ожидании, лучше смерть!» Это была печальная мысль, но иной теперь быть не могло.

Все безнадежно…

Путаясь ногами в траве, он прошел дальше по берегу озерка. Еще тихо и сумрачно в камышах, а уже вспыхивают на гладкой воде зоревые румяна. У водопоя, утоптанного копытами лошадей, догнивают столбы давно разрушенной полевой избушки. За ней неоглядное хлебное поле. «Хорошо бы вот здесь умереть, – остановившись на бугорке, подумал Согрин. – Все же были родные места!» Мысль эта показалась желанной. Смерть все закроет и ничего не останется – ни солнца, восходящего над землей, ни холодящего неба, ни полей, ни бога, ни черта, как у комара, попавшего под колесо телеги. А рядом, на тонкую вершинку березки взлетела ворона и громко закаркала, будто уже почуяла и обрадовалась, как начнет выклевывать глаза у мертвого.

– Нет, не выйдет по-твоему, – озлобленно сказал ей Согрин и, наклонившись, схватил с берега крупную гальку. – Сначала умри ты…

Сбитая с вершинки ворона упала в траву, а Согрин прямо по хлебному полю, подминая сапогами густую пшеницу, твердым шагом пошел обратно в село. Там он взял в домике дочери свой чемоданчик, ни слова ей не сказав на прощанье, часа через три рейсовым автобусом покинул Малый Брод, как заклятое место.

Две недели спустя, которые Согрин провел почти без сна, в непроходящей тревоге, вздрагивая и холодея при всяком звонке у ворот, наступила наконец какая-то необыкновенная легкость. Дышалось просторнее, перестало шуметь в ушах, и все тело чувствовало себя взбодренным. Рано утром встал без натуги, хорошо поел, собрал в саду остатки смородины и малины. С двумя ведрами ягод сходил на базар, выстоял цену и продал по своему запросу, без всяких уступок. Потом еще успел получить с квартирантов во флигеле плату за месяц вперед, закрыл дверь в дом на задвижку и от безделья решил проверить, сколько же тысяч набралось в шкатулке. Для порядка. Еще было от вида денег сознание богатства, но и нападала тоска: бесцельный, омертвленный капитал! В старое время пустил бы его в оборот, удвоил и утроил бы, а теперь только одно занятие: раскинул на столе по купюрам и смотрел, как на игральные карты. Но и поиграть-то даже в простого дурачка не с кем. Посидел у стола, поперебирал эти бумажки, потасовал, повздыхал над ними. И вдруг навалилась усталость, словно невмоготу наработался, вместо бумажек ворочал чугунные плиты. Хотел встать, оперся локтями об стол, а голова закружилась, и глаза сразу застлало туманом…

Ничего не осталось в памяти, как долго продолжался тяжелый обморок или же смерть, приходившая на короткое время. Очнулся на полу, без сил. За окном виднелись в ярком свете вершинки яблонь, а в комнате прежний полумрак и запах какой-то плесени. Попытался встать. Не удалось. Стол был опрокинут. Деньги рассыпались по ковру. Потом из подлечи, где черной дыркой зияла отдушина, выбежали три крысы и, не опасаясь хозяина, принялись, хватая зубами, таскать денежные купюры в подполье. «Вот зря кошку-то не завел, – безразлично наблюдая за ними, подумал Согрин. – Расплодил нечистую тварь…»

А в селе Малый Брод в это утро строители ломали остатки бывшего согринского двора. Такой прочный на вид, фундамент дома сразу рассыпался под напором бульдозера. Обломками и глыбами камня заполнили ямы и погреба, заровняли их, остатки хлама сбросили в промытую дождями и вешними водами канаву из улицы под угор. Даже Ксения, проходившая мимо по своим делам в правление колхоза, не остановилась тут, чтобы последний раз взглянуть на былое богатство отца.

В конце сентября, по первым заморозкам, когда с хлебных полей весь урожай был собран и вывезен в закрома, а на полях зазеленели посевы озимых, побывал Гурлев на своем опытном участке, где посеял зерна «снежного колоса». Крепкие стебли уже созревшей пшеницы все еще стояли на ветру, выносливые, как пришедший к ним с любовью хозяин.

Родительский дом

В поселок Боровое, в ста километрах от города, Павел Андреевич Гужавин приехал уже поздней ночью последним автобусом.

К родительскому дому он прошел от площади ближним переулком, где было совсем темно и глухо.

Малые ворота открыла ему Дарья Антоновна. Она еще спать не ложилась, в кухонном окне горел свет.

Павел Андреевич поздоровался, но протянутой руки она не приняла, о здоровье промолчала и голосом ледяным, чуть не враждебным, спросила:

– Где тебе постелить? В горнице отцову кровать занял Терентий.

– Когда он успел появиться? – подивился Павел Андреевич. – А я думал, придется ждать!

– На такси прикатил. Четвертной расплатился.

– Спьяну, наверно?

– Трезвехонек! Сразу-то я еле признала: телом справный и одет-обут, как с заграницы вернулся.

– Даже не верится, – усмехнулся Павел Андреевич.

– Сам завтра увидишь, – слегка подобрела Дарья Антоновна. – Меня никаким разговором не удостоил. Так что дальше я о нем знать не знаю…

Павел Андреевич взял в амбаре раскладушку, сделал себе постель в огороде возле огуречной гряды. Свежо. Просторно. И небо над головой. Много раз когда-то загуливался почти до рассвета. Вот и осталась привычка к этому месту, обжитому, памятному. Но на этот раз долго лежал с открытыми глазами, бессонница не давала уснуть. Во мраке, в безмолвии все здесь казалось осиротелым, жестоко страдающим.

И проснулся он рано. Во дворах горланили петухи. В большом пожарище солнечного восхода пылало полнеба. В загоне замычала корова, и послышался ласковый говорок Дарьи Антоновны: «Сегодня нам с тобой расставаться, Буренушка! Давай-ка, напоследок теплой водичкой умоемся».

Корова опять замычала, но уже не призывно, а тихо и благодарно. «Все теперь здесь прахом пойдет, – добавила Дарья Антоновна. – Огнем двор спалит, так хоть место останется, можно построиться заново, а как продадут да новый хозяин вселится, то никто и не вспомнит, кто этот двор когда-то поставил. Дележ-то, милая, – это одинаково, что разбой».

Она высказала то же самое опасение, которое одолевало всю ночь и Павла Андреевича. Не хотел он ехать сюда для раздела, но Терентий прислал телеграмму:

«Не явишься в срок, сам распоряжусь».

С высокого нагорья открывалась равнина, над ней еще плавал туман, а дальний лес, зубчатый, с золочеными солнцем вершинами, как горный хребет, подпирал уходящую за горизонт черную тучу.

Отец всегда выходил рано утром в огород встречать восход. Он был уверен, что все живое на земле порождено светом и теплом. Павел Андреевич усвоил его правило, но ни в какие стариковские премудрости не вдавался, а просто в эту пору на чистом, свежем, вкусном воздухе ему становилось легко, радостно жить, милее, чем днем.

В ограде он умылся из рукомойника, подвешенного на крюк у крылечка, и с сожалением подумал, что вот сейчас уже не откроется дверь из сеней, не выйдет отец в нательной рубахе, на босу ногу в галошах, не улыбнется, не скажет: «Со свиданьицем, сын Павел! Заскучал, небось, о родимой сторонке?»

В дом Павел Андреевич не пошел, Терентий еще спал там, на отцовой кровати, хотя мог бы соблюсти приличие и ночевать на полу.

Дарья Антоновна выглядела усталой, даже потемнела лицом. Печь она не топила, самовар не ставила и ничего не готовила к завтраку.

– Ты на меня, Дарена, не сердись, – сказал ей Павел Андреевич. – Затея не моя. Неприятно. Скверно.

– Разлучаться тяжко. Свыклась тут. Ведь сколь годов провела. Приросла сердцем-то! И как его теперь оторвать? – тоскливо ответила Дарья Антоновна.

– А я покуда еще ничего не решил. Вот соберемся все вместе, обдумаем.

Он хотел подать ей надежду, но она не поверила.

– О чем без толку думать? Я в вашем деле не участница. Отца-то ведь не успели спросить, как поделиться? Оба, ни ты, ни Терентий, даже не попрощались с ним. Телеграммы я вам сразу отбила. Терентий не явился. Не полинял бы и тогда взять такси. Отмолчался. Ну, да бог с ним, он ведь таковский, а тебе вроде бы не к лицу нарушать старый обычай. Со дня на день ждал тебя отец, когда почуял свой последний срок, нет-нет, да и выглядывал в окошко…

– В отъезде был. Далеко в Сибири. Завод посылал.

– Ну, ладно, на этот раз причина нашлась, а пошто же раньше не удосужился? Два года отцу только письма писал, но то ли ты дорогу к нам в Боровое забыл, то ли тоже, как и Терентий, от родной семьи отошел? А у старика одна радость была: с тобой повидаться.

Павел Андреевич густо покраснел.

– Не хочу врать, но почему-то всегда недосуг. Спасибо, хоть ты возле него погодилась.

– От маеты и хлопот все Гужавины-родственники меня избавили полностью. Да и невелики были хлопоты. Старик выбыл из жизни, будто в поле уехал.

Она присела на сходцы рядом с Павлом Андреевичем, положила руки на колени. И в тридцать пять лет ее былая красота еще не повяла. Она не полнела и не худела. Сочные губы, тонкий, слегка вздернутый нос, темные глаза с яркой живинкой, честная, прямодушная – любому мужику она пришлась бы по душе, но ни к кому ее не влекло. Верность Афоне так и осталась при ней, да и к старику привязалась, не оставила его доживать свой век в одиночестве.

– Неужели он ни дня не болел?

– Может, и болел, но на вид не оказывал, – спокойно ответила Дарья Антоновна. – Никого не хотел беспокоить. Это уж я сама приметила: шутить перестал, озаботился чем-то. А весной выписал в лесхозе полкубометра досок и занялся домовину сколачивать. Мне сначала показалось, будто он лодку мастерит, потом испугалась. «Что же такое, – говорю, – Андрей Кондратьич, ты, похоже, в дальний путь собираешься? Не рановато ли?» Он от меня ничего не таил. «Да, – говорит, – изжил я, Даренушка, свою жизнь, пора на вечный покой».

– Тебя он больше всех уважал, – похвалил Павел Андреевич.

– Справедливый он был и понятливый. Иной бы свекор за снохой-вдовой стал подглядывать: не гуляет ли, не тащит ли чего-то из дому? А мы жили на полном доверии. Пыталась я отговаривать: «Придет пора, честь по чести тебя упокоим». Не повлияла. Смастерил он себе домовину с резными узорами, с полировкой. Сам знаешь, никакое дело у него не падало с рук. Да, как на грех, черти занесли к нам во двор Сему Сентеляпа. Андрей Кондратьич хотел уж готовую домовину до времени в амбарушку поставить, а Сема был выпимши, ну и пристал к старику: «Дозволь, сусед, твою домовину опробовать. Мы с тобой одногодки и фигурами схожие. Я полежу, а ты погляди, вроде сам на себя». Андрей Кондратьич турнул его за вороты, потом всего-то на десяток минут в огород отлучился, не доглядел, как Сема все же в домовину залег. Вдобавок еще и грязными сапогами запачкал. Ну, старик и побрезговал, домовину сломал и сжег, сделал вторую. С той поры стал часто задумываться. Ведь плохо ли, хорошо ли живется на белом свете, своей волей в иной мир уходить никому неохота. Я старалась ему не мешать и Женьку предупредила: пусть-де лишний раз к деду не лезет. А вот в тот день, как этому совершиться, встал Андрей Кондратьич с постели рано, за оградкой метелкой подмел, сходил к реке, постоял там у обрыва, потом позвал меня в горницу. «Ты, Даренушка, давай-ка сегодня налевошных шанежек испеки да баню истопи». Я было сразу не поняла: «Не суббота сегодня, чтобы баню топить. Шанежек напеку, поешь на здоровье, а с баней недосуг, надо мне во вторую смену на производство идти». Он-таки настоял: «Нет, Даренушка, просьбу исполни! С производства на день-два отпросись да Женьку к тетке отправь. До завтра мне не дожить». Вымылся он в бане, чистое белье надел, поверх белую рубаху и выходной костюм, шанег отведал, лег в горнице в домовину и велел мне тоже уйти. Часа три не прошло, заглянула я в горницу, а он уж почил…

Она произнесла это возвышенно, с гордостью за старика и вдруг зарыдала, опустив голову на колени.

Прослезился и Павел Андреевич, долго не мог слова сказать – так взволновался, а когда успокоился, сказал душевно и тихо:

– Горюй не горюй, отца уж не воротить.

– Значит, разорять станете осиротелое место? – вытерев ладонью лицо, сурово спросила Дарья Антоновна.

Павел Андреевич промолчал. Тягостно было даже подумать, что вот проживали тут Гужавины из рода в род с прошлого века, и вдруг разметало их в разные стороны, а обжитое место, где осталась дорогая память о детстве, надо губить. Нет, отец так не поступил бы. Он говорил: «Земля велика, удобна, красива по всей стране. Объездить ее, оглядеть я не прочь, но здесь мне милее. Пошто птицы из дальних краев прилетают обратно в свои старые гнезда? А пото, что они тут родились и тут же взросли. Вот увези меня за моря, все равно, хоть рай там, я обратно вернусь. Посели во дворце – крышу сломаю и убегу».

Издавна у Гужавиных было правило: младший в роду оставался с родителями, все хозяйство наследовал. Полагалось ему не только довершать начатое отцом, но и держать связи со всей родней. Любой из старших братьев или сестер мог приехать сюда погостить, отдохнуть, свой труд положить.

После Андрея Кондратьевича родительский дом достался бы в наследство Афоне. Он и столяр, он и плотник, он и кузнец. Веселый был, добродушный. Недаром так крепко и преданно любила его Дарья. Но не посчастливилось парню: рано погиб.

– Нету у меня денег, не то купила бы я ваш дом на себя, – нарушила молчание Дарья Антоновна. – Если позанимать у родни, то много надо, долго не расплачусь. Или хотя бы в рассрочку взять. Ты как думаешь?

– Не знаю… – С тобой мы договорились бы, а Терентий не согласится.

– Тебе тоже доля причтется.

– Ничего я не собираюсь выпрашивать. Поклонюсь этому месту, помяну добрым словом моего Афоню и Андрея Кондратьича, вот и все! Трудно уходить, но уйду! Пуще всего за Женьку сердце болит. Куда ему, в десять-то лет, несмышленышу, экие переживания. Он без деда шибко тоскует.

– Да, с Женькой непросто, – согласился Павел Андреевич.

Дележ между братьями и снохой мог бы решиться без особых осложнений, а из-за Женьки дело заходило в тупик. Афоня и Дарья взяли его из детского дома почти ползунком и усыновили, а теперь не выбрасывать же его, как щенка, за ворота.

– Хоть бы дозволили мне с Женькой еще пожить в доме, покуда я другое жилье найду, – попросила Дарья Антоновна. – А Терентий не успел у порога опнуться, сразу принялся выгонять.

– Не прогонит!

– Да он уж и покупателя за собой приволок. Допоздна оба ходили по дому и по двору, все описывали, оценивали.

– Пусть! Но без меня у него ничего не получится.

Терентий все еще спал в горнице. Не отвык прохлаждаться. Смолоду был к труду непривычен. Пробовал отец пристроить его в лесхоз – оттуда через неделю уволили. На шофера учился – ни разу за баранку не сел. Зато пристрастился к гульбе. По всем ночам, бывало, с такими же лоботрясами шлялся, бренчал на гитаре, глохтал дешевую бормотуху и хулиганил.

Отец не вытерпел: «Ты выродок, что ли? Поглядись-ко в зеркало на свою образину. Всю нашу породу Гужавиных испозорил. Никто – человек. Дыра!»

Дважды попадал Тереха в милицию на пятнадцать суток. На третий раз попал бы под суд, похлебал бы тюремной похлебки, но успел в город смотаться.

С той поры домой уже не вернулся. Знакомые люди рассказывали: трезвым его не видали. Пропойцей стал. Босяком. Павел Андреевич еще сомневался, слишком велико было падение брата, пока не встретился с ним: одежонка обтрепанная, стоптанные грязные ботинки, не брит, не стрижен, насквозь водкой пропитан. Продавал он за бесценок чью-то собаку.

Дал ему тогда Павел Андреевич десятку, чтобы хоть в бане помылся, а Тереха сбегал к ларьку, опохмелился, пришел в хорошее настроение и начал уверять: «Обожди, братуха, я себя еще покажу. Лишь бы сильная рука меня поддержала».

Отцу он писал, что живет нормально, как все люди, но пока что нуждается. Выпрашивал деньги. Отец посылал. И вдруг Тереха оборвал с ним связь, притом очень жестоко. В последнем письме, присланном три года назад, возможно, с отчаяния написанном злобно и коротко, он бранными словами отчестил старика да еще в конце приписал:

«Все равно ведь подохнешь и ничего после тебя не останется!»

Сколько же надо было иметь в душе пакости, чтобы пророчить родительскому дому погибель!

С большим трудом перенес отец это кощунство. Опозорена была не только его святая любовь к сыну, но и вся вековая привязанность к родимому месту.

Первые строения начинал здесь прадед Матвей. Дед Кондрат, его наследник, сделал пристройки. Андрей Кондратьевич дом и амбар обил фигурно мелкой дощечкой, по карнизам навесил резные узоры, столбики у крыльца выточил на станке, а на гребень крыши тесовых ворот посадил деревянного петуха. Выстругал он его из комля березы, потратив на этот труд множество длинных зимних вечеров. Петух получился горделиво-осанистый, разноцветно расписной. Даже глаза, сделанные из стеклянных пуговиц, казались вполне натуральными. «Но это вам не игрушка, и не простая поделка, – предупреждал семейство отец. – Петух – птица домовитая, его в чужой двор не заманишь, и занятия у него не пустые, кукарекает не от скуки, а объявляет людям побудку: айдате, мол, робить собирайтесь, да веселее, проворнее!»

Один лишь Тереха не понимал великого смысла петуха на воротах, кривил рот в усмешке: «Деревяшку воткнули и рады!»

Теперь вот захотелось поскорее поглядеть: неужели он так изменился, что и Дарье Антоновне показался на диво?

Из горницы доносился мощный храп, словно Тереха не спал, а репетировал на медной трубе.

Павел Андреевич вышел на улицу, немного постоял у ворот, затем направился угором к реке.

Под крутым обрывом зеркальная вода катилась к излучине. Там она мелко дробилась на каменистом порожке, обдавая брызгами прибрежный тальник.

Вдоль по нагорью – широкая немощеная улица. Почти наполовину заселена она ближней и дальней родней семейства Гужавиных. Прежде Андрей Кондратьевич был здесь за старшо́го. К нему ходили советоваться. Теперь право старшо́го перешло к Никите Петровичу, женатому на сестре Андрея Кондратьевича.

У его двора древний тополь вымахал чуть не до небес. Дом, как и у Гужавиных, стоит с прошлого века и тоже еще бодрячок: не подгнил, не пошатнулся, смотрит в улицу весело.

Никита Петрович всегда числился в лесхозе ударником, хотя никогда не гордился своим портретом на Доске почета. «Работа есть работа, – говаривал он. – Суть дела не в заработке, тем более не в славе. Живой интерес, удовольствие – вот это поважнее всего. На большее я не замахиваюсь, на то не учен и способностей невпрохват, зато что умею, то умею, теплой душой обогрею!»

Ел он много и сытно, а телом не поправлялся, но тетка Александра к старости располнела и округлилась. Идут рядом, в точности как палочка и кругляш.

Судьбу осиротелого дома нельзя было решить без них.

– А, вот и ты тоже явился! – сердито заворчала тетка Александра, выходя навстречу Павлу Андреевичу. – Слетелись братовья, как вороны, добычу делить! Унюхали! Проводить отца и помянуть его по обычаю не нашлись, а к дележу и звать не пришлось.

– Слетелись! – не стал отпираться Павел Андреевич. – Только вот не знаю, что же получится?

– Ну, хороши сынки, ну, хороши! – не унялась Александра. – Вы с Терехой поделитесь и улетучитесь, а весь позор достанется нам: «Гужавины-то. Гужавины до чего докатились: ни стыда, ни совести».

– А с каких это пор ты меня с Терехой равняешь? – не обижаясь на упреки, спросил Павел Андреевич. – И почему?

– Ты тоже шибко-то не хвались, – смягчилась Александра. – Не в частом бывании, реденько кажешь глаза в Боровое. Не изломался бы лишний раз отца попроведать или у нас погостить. С чего бы нос задирать перед нами? Ай, мы хуже вас, городских? Эвон вечор Тереха мимо окошек прошел и, право слово, хуже чужого, в нашу сторону даже не покачнулся. Да, батюшки мои, сколь же он на себя форсу нагнал: в новом кустюме, при галстуке, в шляпе, в золотых очках.

– Дарена мне уже сказывала про него, – снова удивился преображению брата Павел Андреевич. – Сам я с ним давно не встречался. Но ведь не по внешности надо судить. Одни блестят мишурой, иначе нечем похвалиться и выделиться, другие нахапают богатства и тешат себя. Знавал я одного: на правой руке – часы золотые, на левой – из платины, да еще карманные – с бриллиантом.

– Перещеголял братец тебя, Павел, – с усмешкой произнес Никита Петрович, выходя из спальни и здороваясь. – Подфартило ему. Вот, к примеру, бродит старатель по тайге, всякие клады и залежи ищет, и вдруг попадает ему серебряная струя, а в ней, посередке, золотой самородок. Так же случилось и у Терехи. Ты, мать, расскажи-ка, чего тебе про него Федора Мелентьевна сообщила, – обратился он к Александре и засмеялся. – Нарочно не придумать такое!

– Ты, Паша, поди, еще помнишь Феньку Клещиху, Ивана Парамоныча дочь? – спросила Александра у Павла Андреевича. – Этакая носатая, губастая, на обе ноги вихлястая.

– Помню ее хорошо.

– Так она и прибрала Тереху. Федора Мелентьевна сама, своими ушами от Феньки слышала. Фенька, хоть и уродка, не шибко грамотная, зато головастая. Баба – ух! И еще сто рублей на придачу! Повстречала его где-то пьяного, обнищалого, приволокла к себе на квартеру, раздела, разула, в постель уложила. До утра он пробыгался, продрал глаза, узнал Феньку и хотел убежать, а та его штаны спрятала и объявила: «Теперь ты мой! Никуда не пущу! Вот тебе поллитра, вот закуска, какой в ресторане не сыщешь. Пей, ешь до отвалу, только не отлучайся!» Обзарился Тереха, остался. Две недели не просыхал. Фенька поила его вином. Всего-то ходу было Терехе: кровать, застолье да тувалет. Потом зачала она его водкой пополам с пивом глушить. Ершом. И получилось у него отравление. Рвотой чуть не изошел. На том кончилась пьянка.

– И вправду, не придумать такое, – невольно улыбнулся Павел Андреевич.

– Всякому мужику надо давать умную бабу, – убедительно произнес Никита Петрович. – С недоумками и раструсами жить намного опаснее.

– Фенька с Терехой даже в церкве венчались, – добавила Александра. – Так она его обуздала.

Могла бы возникнуть надежда, что преображение Терехи как-то и к его душе прикоснулось, сделало ее более чуткой, но, судя по поведению здесь, загнуло далеко не к добру.

– Зря вы с Терехой дележ затеваете, – сказал Никита Петрович. – Любому дозволено права качать, а выставлять личный интерес превыше всего на свете, хоть и охраняет закон, считаю зазорно. Родительское место нельзя губить, будь оно по цене дорогое или дешевое. Покуда оно есть, значит, и ты не блуждающий по земле, а и у тебя есть свой корень и приют, коли понадобится. Сейчас под горячку сотворите безобразие, потом не однажды покаетесь и поплачетесь. Боль сердца никакими деньгами не окупишь.

– Помогите уговорить, – предложил Павел Андреевич. – Со мной он может не посчитаться.

– Взять бы ухват да припереть в угол! Вот как надо Тереху-то поучить, а не словами улещивать, – топнула ногой Александра. – Я еще припомню ему, как он покойного отца изобидел.

– Расплеваться с братом не мудрено: он туда, я сюда – и конец! – заметил Павел Андреевич. – Только и это не по-Гужавински!

В палисаднике шумно чирикали воробьи. Желторотые птенцы обучались летать, а в траве затаилась кошка, и родители подняли тревогу. Александра вышла проводить Павла Андреевича и попутно прогнала ее палкой.

– Ишь, проклятущая! Своих дитенков беспрестанно облизывает, а чужих-то не жалко. Мало, поди-ко, ей дома еды, так нет же, охота еще поживиться. Тоже ведь как у людей: я страшнее, я сильнее, и рот у меня шире намного, значит, захочу – проглочу и не подавлюсь!

Большое солнце уже вставало над крышами домов, на теневой стороне улицы свет, приглушенный сумраком, был жиже, окна темнее, зато ярко освещенная сторона, блистающая, слепила глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю