355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Родительский дом » Текст книги (страница 18)
Родительский дом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:00

Текст книги "Родительский дом"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

– Не сумлевайся, – подтвердил Бубенцов, – у меня тут и мыша не пикнет в норе!

– Значит, дорвался-таки Гурлев до меня, – принуждая себя к спокойствию, выдержке и покорности, произнес Согрин. – Давно грозился и все же дорвался!

– А не лез бы сам на рожон, – запетушился при этом Аким Окурыш. – Зачем пашню спортил? Она тебе не девка, небось, что спортил, надсмеялся над ней и тем остался доволен!

– Молчи! – бросил Согрин.

Суд над ним назначили под открытым небом, чтобы не тесниться в клубе. По селу известие уже разнеслось; отовсюду к площади у сельсовета стекались люди. Жутко стало Согрину, когда, опустившись на поставленную для него скамью близ накрытого красным ситцем стола, увидел он себя, окруженным сотнями лиц, не выражавших сочувствия. Бывшему царю, уличенному вдруг в конокрадстве, не досталось бы, наверно, столько презрения…

Продолжался суд мучительно долго. Приходилось не раз вставать и отвечать на вопросы судьи Кривоногова, сгорбившись, терпеливо слушать показания свидетелей – Гурлева, Бабкина, Савела Половнина и Михайлы Суркова о том, как был испорчен посев пшеницы, как была затеяна драка на пашне у Чайного озерка, а потом нашлись еще и добровольные свидетели из числа других мужиков, рассказывали суду, как драл с них Согрин самую высокую плату, если приходилось пользоваться его маслобойней и молотилкой, или занимать у него деньги под будущий урожай. Все припомнили, ничего не забыли. Оказывается, зря выставлял он себя благодетелем, прикидывался всегда искренним перед обществом и советской властью. Люди видели его таким, каким был он на самом деле. Только не говорили до времени. И напрасно думал он, будто навсегда останется в стороне от гибели Кузьмы Холякова. Бродили в людях сомнения. Прямо на него никто не указал, доказать было нечем, но, вспоминая Кузьму, и фамилию Согрина не обходили молчанием. Особенно резко говорил об этом избач Чекан, назначенный в суде общественным обвинителем. «Да, такова психология кулака, что не остановится перед любым преступлением ради частной собственности, интересов своего класса!»

Согрин томился от ярой злобы. Гнул голову. Но не от позора. Не такой мерой измерял издавна свое место в селе. Стыд его никогда не тревожил. Миновал. В богатом дворе ему не было места. Он, Согрин, всегда чувствовал себя выше всех, сильнее всех. Богатство его возвеличивало, давало незримую власть, избавляло от понятий о совести, честности, дружелюбии и добре. Ведь оно не могло бы существовать и накапливаться, если бы хозяин стал брезговать наживой, спекуляцией, чужим трудом, не был бы изворотливым и ловким. «Трудом праведным не наживешь палат каменных». Таков неписаный древний закон. Только его признавал Согрин, его исповедовал, ему следовал и соответственно ему же во все годы советской власти вел жизнь двойную, двуликую, стараясь сохранить нажитое. Мстил за порухи. Да, это было. И, может, будет еще. Кто кого – вопрос еще не решен. А так ли? Чем кончится суд? Ведь в этот черный час рушится все, погибает безвозвратно, словно дом и двор сгорают дотла, а душа вывернута наизнанку и мается в горячем ознобе. Она мается и страдает невыносимо. Ее, привыкшую существовать в темноте и одиночестве, вдруг обнажили, расковыряли, и вот она, как опаленная светом вечереющего солнца, вся наполнилась тяжким желанием не покаяться, не поклониться людям, а сейчас же совершить что-нибудь жестокое, отчего обвинители и вся эта осуждающая толпа шарахнулись бы в стороны и диким воплем огласилась бы улица. А сделать уже ничего невозможно. Сломлена сила. И потому, от этой бессильной злобы тискал Согрин руками колени, с трудом улавливая, что говорил Чекан.

– А не нарушаем ли мы справедливость? – в конце спросил тот, обращаясь к суду. – И не следует ли оказать подсудимому снисхождение, как человеку, который, может быть, заблуждался?..

Крохотная искра надежды промелькнула перед Согриным, он приподнял голову, но тут же опустил ее и еще сильнее стиснул колени: народ зашумел, заволновался, раздались крики, не обещавшие хотя бы малых уступок.

– Наоборот, только ради справедливости Согрин должен понести наказание, – подчеркнуто и громко сказал Чекан дальше. – Ведь зло, совершенное им, было направлено не только против Павла Иваныча Гурлева, не только против партийцев, но против всего нашего трудового общества. Нам не по пути. Мы стремимся к большому будущему, к богатству для всех, к обилию хлеба, и тот, кто решается губить хлеб, должен быть изгнан…

«Будьте вы прокляты! – стиснул зубы Согрин. – Не было меж нами мира и не станет его во веки веков!»

С трудом осилив себя, чтобы в отчаянии не зареветь во весь голос, он встал потом и выслушал приговор суда о выселении из Малого Брода с конфискацией всего движимого и недвижимого имущества. Даже в глазах померкло. Руки и ноги охолодели, а голову жгла неразрешимая мысль: «Неужто полное разорение? Что же впереди ожидает?»

Уже вечерело, когда из ворот его двора выехали две подводы: на передней сам с женой и дочерью, а на второй сопровождающие – милиционер Уфимцев и Фома Бубенцов. На подоконнике замяукала оставленная в доме кошка. А дом, как сирота с омертвелыми глазами. Хоть бы скрипнуло, хоть бы брякнуло что-нибудь в нем на прощание. Но не от жалости к нему, покинутому, накатило еще раз удушье, затем тяжкая тоска и страх. На крыльце сельсовета стоял Гурлев, а в фундаменте дома, в замурованном револьвере Холякова осталась пуля, что должна была поставить последнюю точку…

За выгоном, перед въездом в Межевую дубраву, Аграфена Митревна сквозь слезы спросила:

– Как же станем жить теперич, Прокопий Екимыч?

– Молчи! – оттолкнул ее Согрин. – Они думают, поди, кончили Согрина насовсем! Сничтожили. Растоптали. А еще посмотрим: так ли? Дай бог, только до нового места доехать. Осмотримся. Обживемся. Приладимся…

34

Безлюдный двор Прокопия Согрина отпугивал одичалым видом, как покинутое волчье логово, где остались недоглоданные кости, клочки шерсти и дурной запах тления. Прежде это не замечалось, а когда открыли настежь ворота, сквозняком вынесло его из конюшни, кладовой и погребов.

Дед Савел Половнин брезгливо поморщился:

– Нечистое место!

Вид одичалости придавал двору и кем-то сбитый с козырька крыши железный петух, много лет оберегавший владения хозяина. Петух свешивался оттуда вниз головой, его качало порывами ветра, стукало о кирпичную стену. На другом конце стены горбилась голодная кошка, изредка истошно мяукала, не понимая, откуда взялось в доме столько чужих людей. Фома Бубенцов, поставленный сторожить двор, пробовал кышкать на нее, даже кидал камушки, но кошка-только ощеривалась, а не убегала.

Весь день заседал сельский Совет. Два десятка депутатов изнывали от тяжкой духоты и табачного дыма. Всем хотелось совершить доброе дело, поселить в дом Согрина какого-нибудь многосемейного вековечного бедняка, пусть-де воспрянет, из больших окон на солнышко поглядит, а кому ни предложат – отказ! Даже Иван Добрынин не согласился:

– Это самого-то себя на позор выставлять! Спаси Христос! Чужое ведь, не мной нажитое. Любой осудит: вот-де дорвался! Да и как же в таких хоромах жить без привычки? У себя-то в избе хоть тесно, зато все семейство у меня на виду, а тута разбредутся по комнатам и углам – бегай, ищи! Не-е, граждане, дозвольте на своем обжитом месте остаться.

Дошел черед до Петра Кудеяра, тот поскреб в бороде, пригладил на лысине волоски и рассудил:

– Воопче, я не прочь. Лестно в большом доме пожить. Чем в избе, для моего ремесла намного способнее. Ну, зато боюсь, покоя лишуся. Не воровал, не омманывал, даровых подачек не принимал, а тут, нате-ко, возьму и обзарюсь!.. Чужое добро…

– Кабы ты самовольно занял, – хотел убедить его Гурлев. – Но мы тебе на владение особую бумагу подпишем.

– Куда ее потом подевать? На вороты, что ли, прибить? Так сорвут ведь прохожие на раскурку, не станут читать. Да и много нам с Надежой, двоим-то.

– Мы к вам еще кого-нибудь подселим. Ты половину дома займешь, на вторую въедет, к примеру, Аким Лукояныч. Всего-то дел еще входную дверь прорубить и второе крылечко поставить. Под одной крышей дружнее станете, может, в складчину почнете робить. Ведь рано ли, поздно ли, все соберемся в одну семью.

– А как двор поделить? – тоже не желая давать согласия, нашел довод Аким Окурыш. – Кому анбар, кому кладовуху, кому завозню или, допустим, нужник? Твое-мое! Так получится. Кому больше, кому меньше достанется. При таких случаях могу я стыд потерять. Надо будет печку топить, так свои-то дрова поберегу, неприметно почну таскать из суседской поленницы. Упаси бог!

– Не дозволяй! – строго предупредил Гурлев.

– Рад бы не дозволить, ноги сами пойдут, руки сами сграбастают.

Гурлев не расположен был спорить.

– Что же, граждане мужики, какая картина вырисовывается у нас в данный момент? – обратился он к заседающим. – От кого прежде народ страдал? От кулачества! Оно доводило людей до бедности и нищеты. Вот теперь царя нету, Колчак и генералы сничтожены, вся власть у народа. И настала пора жить хорошо! Это как понимать? То ли только для брюха, то ли для ума и души? Любая животная нажрется и дрыхнет. Ей ничего больше не надо. У человека круг шире намного. Было бы тепло, светло, покойно, сытно и не бездельно, да робилось всласть. К этому идем! Так нам в будущем положено жить. По-теперешнему ежели сказать, то каждый станет богатым. Ну, однако, не кулаком. Вот уже который год мы тягаемся с кулачеством насчет хлеба, но вскоре предстоит кулачеству полная ликвидация. Прокопий Согрин уже уволен, пусть другим дорогу торит. А тем временем мы вроде как зайцы: уши прижимаем и убегаем в кусты, или же вроде воробьев: пырх-пырх – и на дерево! Отлепиться от старой жизни не можем. Верно, я признаю, непривычно, даже совестно поживиться от чужого достатка. Своим трудом нажитое завсегда чистое. Нельзя грех брать на совесть. Ну тут надо еще посмотреть: какой это грех? Давайте выйдем из темноты, протрем глаза. Нет, это не грех, коли тебе сама советская власть благо навеливает, прямо на ладони кладет: это твоим трудом кулак наживал, стало быть, по справедливости оно твое, бери, обвыкай, и никто не вправе тебя попрекать…

Ему самому все сказанное казалось яснее ясного, но и такие слова на мужиков не действовали. Дед Савел снова заметил:

– Нечистое место!

Согринских коров и овец все-таки удалось передать многосемейным беднякам и вдовам красноармейцев, погибших на гражданской войне, а коней, упряжь, телеги и кошевые определили в сельпо для поездок за товарами в город.

Зато дележ домашнего имущества Согрина непредвиденно распалил алчность к легкой поживе. Только бы крикнуть: «Берите, кому что поглянется!» – враз сломали бы сундуки, расхватали тулупы, шубы, сарафаны, посуду, ухваты, ложки и чашки. Это Гурлев грустно отметил, взглянув на вдруг ожившие лица мужиков, когда смирняга Добрынин высказал предложение:

– Прокопий-то Екимыч теперича, можно считать, вроде как упокойный. Сгинул. А коли так, по обычаю, опосля него все имущество полагается раздать на поминки. Вот и с богом бы! Кому желательно, тот пусть примет, упокойнику молитву воздаст, а кому не к душе, пусть по-своему поступает.

– Так и надо решить! – сразу подняли руки несколько мужиков.

– А что дальше случится? – снова поднялся Гурлев. – Спробуем, представим себе: накинулись, похватали, а под конец драка случится! Вот тебе, Иван, попадет, к примеру, тулуп из волчатины, тебе, Петро, – половик, тебе, дед Савел, – горшевик не то сковорода. Так и далее. Всем желающим предметов не хватит, многим ничего не достанется. Споры. Раздоры. И почнете друг дружке кровя пускать.

– Можно список составить и утвердить, – подсказал Кудеяр.

– Тогда обиды начнутся…

Трудно было предвидеть, чем мог закончиться спор о дележе, алчность – баба зловредная! Но кстати дед Савел нашел выход:

– Согрин никаких поминков, окромы что вослед ему плюнуть, не заслужил. Далее, возьмем во внимание: способно ли пользоваться вещами, взятыми с дележа? Нет, не способно! Сколь ты ее ни проветривай, а все же станет она беспрестанно напоминать о прежнем хозяине. С того рассуждения я полагаю: сделать всему имуществу опись, каждой вещи цену назначить и препоручить в магазин сельпо на продажу. Кому что поглянется – покупай, пользуйся. Это на совесть не повлияет, с продажи вещи утратят хозяина. Выручку сдать в казну, не то сирот одеть и обуть.

– А где на то деньги взять? – снова подал голос Добрынин. – У меня вот сроду их не бывало. Тараканы есть, деньгов нет.

– Опять же, раскупят богатые, – вставил Петро Кудеяр.

Федот Бабкин, видя, что Гурлев смутился, ответил сразу:

– Богатым не продавать, а кои мужики неимущие, тем дать рассрочку на год.

Для переписи и оценки имущества Согрина избрали комиссию. Деда Савела Половнина, старика рассудительного и с незапятнанной совестью, утвердили председателем. Дарью – от комитета бедняцкой взаимопомощи, она-де, как бывшая стряпуха Согрина, вернее всех доглядит, Михайлу Суркова – более всех наторевшего в грамоте.

Уже в сумерках, кончив заседание в сельском Совете, дед Савел сходил во двор Согрина, проверил охрану. Фома Бубенцов неотлучно сидел на крыльце, входные двери в дом, в амбары и кладовую были заперты на замки.

– Жутковато все же здесь одному-то, – пожалобился Фома. – На поле один ночую, филин ухает, сова плачет, иной раз волки воют, а мне ничего – не боязно. Здесь же мертво. Наверно, за вороты выйду, на улицу.

– Нельзя! – запретил дед Савел. – Велено на крылечке дежурить, значит, терпи и сиди!

Позднее сюда же наведался Гурлев, но постоял в проеме малых ворот и ушел. Какая-то непонятная тяжесть его давила, как перед ненастьем. И старая рана побаливала.

Федор Чекан увез свою Аганю в Челябинск, к родителям. Горница в доме старухи Лукерьи, устланная чистыми половиками, могла бы сгодиться для Гурлева, а он все-таки после ужина залез на полати.

Лукерья прибрала со стола и помыла посуду, затем села на лавку к раскрытой створке окна, зевнув, перекрестила рот.

– Что за оказия опять приключилась, Павел Иваныч?

– Устал да за день накурился шибко, – сказал он, укладываясь.

– Ну, и кому же согринские хоромы достались?

– Моргуют люди.

– Я бы тоже поморговала. Не знаю, ты слышал, нет ли, но люди бают, скоро и на других кулаков, вслед за Согриным, такая же резолюция выйдет. Куда потом их дома и дворы подевать?

– Подступит время, тогда все увидим и проясним.

– Лучше пожечь дотла, – твердо произнесла Лукерья, – а не то из памяти они не уйдут и к себе своим видом будут приманивать, соблазн наводить. Я много на свете прожила, нагляделась да натерпелась и знаю: хорошему нету предела, но и худое живуче. Изжить-то супротивников долго ли? Как навоз из конюшни в короба погрузить и в загумны свалить. А вот то, глазу невидимое, кое в башке у человека скопилось, – попробуй почистить. Тут одной жизни не хватит. Сколь еще впереди предстоит всяких страданий, не раз, может, придется слезами умыться.

– Не страшно, – убежденно ответил Гурлев. – Была война, сколь нашей кровушки пролилось, а стерпели. Голодные годы пережили. Или вот теперешние заготовки хлеба: хоть и без пушек, а ведь тоже война. Выбора нет: кто кого? Не всем же погибать, как Кузьма Холяков!..

– Ой, вот ладно, напомнил, – спохватилась Лукерья. – Совсем забыла сказать: давеча приходила к тебе вдова Кузьмы, чего-то ей крайне надо увидеться.

– Не говорила зачем? – забеспокоился Гурлев.

– Да я толком не поняла. Кажись, Антоха Белов начал ей досаждать. Выбился из грязи-то в князи, так свихнулся с ума.

Прежде Антон от пьянки воздерживался, если случалось выпить самогонки или браги – не вылезал из своей избы, старался не порочить партийное звание, а заменив Кузьму Холякова на должности председателя сельпо, вдруг сорвался. Жалование было у него невелико, зато в магазине водка не переводилась. Слабый оказался мужик. Не устоял. Шапка набекрень, грудь нараспашку! На собраниях партячейки уже предупреждали его: прекрати, мол, Антон, иначе вылетишь с должности, а, видно, как следует не вразумили.

Вдова Холякова стояла на улице. Ее парнишки, Колька и Митька, как испуганные воробьи, сидели на прясле. В жидком свете сумерек эта исхудалая, горемычная безотцовщина, а также их мать выглядели столь беззащитными и несчастными, что Гурлеву пришлось сначала подавить в себе гнев и только потом спросить:

– Где он?

Вдова показала пальцем на дверь в сенцы.

Белов дрыхнул там на полу, лицом вверх. От запаха водочного перегара брезгливого Гурлева чуть не стошнило. Он взял пьяного за ноги, вытащил волоком в огород и там бросил.

– Завтра мы его из сельпо турнем. Приставал он, что ли, к тебе?

– Вина требовал. Давай, говорит, помянем Кузьму. А я где возьму?

– А ты взяла бы полено, да надавала бы ему по загривку, – уже ровнее сказал Гурлев. – Если еще раз явится, будь смелее, у тебя защита найдется.

35

Обычно охочий до разговоров Фома Бубенцов заскучал в одиночестве. Коротая время, он начал думать: дескать, правильно и справедливо выпнули Прокопия Согрина из Малого Брода. Этакий козырный туз! Доигрался! Слинял. Куда важность девалась.

В молодости, всего с весны до покрова, пожил у него в батраках, а натерпелся, как за много лет. «Фомка лентяй! Фомка дармоед! Фомка, поди туда, Фомка, поди сюда!» Бывало, поминутно в упряжке. А то и кнутом по спине. За свой стол не пускал. Даже в его нужник ходить не велел.

В памяти оживало много обидного, что невозможно было простить.

В том, что Согрина осудили и выселили из Малого Брода, было что-то новое, значительное, хотя по малограмотности Фома еще не умел правильно оценить и понять.

Он приладился на сходцах крыльца поудобнее и попытался живее представить, что теперь станут делать богатые мужики, какая судьба им предстоит, кому достанутся их пашни, леса и покосы. А главная загвоздка была даже не в этом: без богатых хозяев станет просторнее, но и мужикам неминуемо придется жить как-то иначе.

Мыслей столпилось много, ночь длинная, успел бы Фома в них разобраться, и вдруг их как ветром сдуло: кто-то пробрался в дом. В горнице скрипнули половицы, отчетливо послышался певучий звук: у Согрина сундуки были старинные, с музыкой. Фома насторожился: «Не дай бог, если сам хозяин с дороги вернулся, сбежал от конвоя, может, оружие ищет. Убьет ведь, не пощадит!»

Тайком, согнувшись пополам, Фома пробрался на улицу; прижимаясь к фундаменту дома, осмотрел все наружные окна. Одно из них со стороны переулка оказалось наполовину открытым. «Ну, так и есть, – окончательно убедился Фома. – Даже если не хозяин, то все равно вор в доме».

В сельском Совете в эту ночь дежурил, согласно подворной очереди, Никифор Шишкин, мужик горячий, бедовый. Вместе с ним Фома и накрыл охотника до чужого добра. Они немало удивились, когда им оказался Егор Горбунов. Вор успел заграбастать из согринских сундуков две кашемировых шали, праздничный сарафан, янтарные бусы, лакированные сапоги и плисовые шаровары и еще разную мелочь, что попалась под руку, уторкал все это в мешок, а когда его накрыли с поличным, упал на колени:

– За ради бога простите! На меня затмение нашло. Бес попутал!

Не стерпел Никифор, ударил его по скуле, да и Фома по загривку добавил:

– Чума ты проклятая! От Евтея нажился, эвон какое богатство прихапал, так еще тебе мало! Вот завтра навесим на тебя все, что здесь своровал, да проведем по Первой улице людям напоказ. И будет тебе всенародный суд.

Привели его в сельский Совет, пинками загнали под замок в каталажку и оставили там до утра. А перед утром Горбунов снял с себя поясок и повесился.

– Прожил, зар-раза, на подлостях, на подачках скверно, нечисто, и подохнуть по-людски не нашелся, – обозлился Никифор, когда вынули Егора из петли. – Видно, позор-то потяжельче, чем любая пожива.

Малый Брод потрясло это событие. Сама по себе кончина Егора Горбунова ничего бы не значила: был и нет! Толки, догадки, споры между бабами и мужиками вызывало непонятное, немыслимое: как же от такого богатства, каким завладел Горбунов по наследству от родственника, мог он решиться на воровство?

Большая толпа людей спозаранок собралась у сельского Совета. Ни одного доброго слова Егору не выпало, но и Никифора и Фому Бубенцова никто не осудил.

Опись имущества Согрина Федот Бабкин временно отложил, пока не проведет следствие участковый Уфимцев.

Гурлев, накануне расстроенный пьянкой Белова, остро переживал и эту беду. Значит, именно он что-то недомыслил, недоделал, не довел до конца. «На лиху беду собаки не лают. Наперед ее надо угадывать! – думал он. – Не стукнуло же в башку наружную охрану поставить». И острым ножом резала душу жалость к Бубенцову и Шишкину: оба теперь пострадают, окажутся под судом.

Посреди дня приехал в Малый Брод на пароконной подводе новый секретарь Калмацкого райкома Авдеин.

Перемены в райкоме произошли без партконференции. Окружком направил Антропова в город на строительство электростанции, а вместо него прислал Авдеина, никем не виданного в здешних местах.

Сразу пошли о нем недобрые слухи.

Гурлев после вёшны в Калмацкое не ездил, но уже заранее знал: Авдеин, не в пример Антропову, шибко ретивый, повелительный и крутой. Поэтому, со дня на день ожидая его, тревожился, опасаясь раздора. «Дело его такое, пусть нажимает, пусть, ежели найдет непорядок, мне выговаривает, но лишь бы по-нашему, по-партейному, без презрения». Самому богу не простил бы он унижения достоинства своего.

В сером костюме, в белой рубахе, при галстуке, на носу очки позолоченные, под ними глаза-бурава, во всю голову лысина, да как у девки – алые губы, щеки румяные. С этакой внешностью сидеть бы Авдеину в канцелярии, шуршать бумагами. Еще и по рукам, вернее других примет, можно судить без ошибки: за рогаль не брался, молотком не стучал, топором жердей не тесал, ладони без единой мозолинки, пальцы холеные.

«Ни раньше ни позже припер к нам, – неприязненно подумал Гурлев. – Тут такая оказия. Что он может спросить?»

Авдеин при входе ни с кем не поздоровался, встал посреди комнаты, мельком оглядел Гурлева, Бабкина, братьев Томиных и Бубенцова.

– Что у вас здесь происходит? Почему на улице народ?

– Вора ночью поймали, – вставая из-за стола, вежливо сказал Бабкин. – А он в каталажке себя порешил.

– Били, наверно?

– Да так, для порядку. Мужики малость погорячились…

– В милицию заявили?

– Нарочного уже послали верхом. Вот дожидаемся…

Авдеин не дослушал.

– Среди вас партийные есть?

– Почти все партейные, – сдержанно произнес Гурлев. – Я секретарь ячейки.

– Выйдем поговорим!

Гурлев провел его в читальню, запер дверь. Разговор, вероятно, предстоял недобрый, коль без партийцев, один на один.

Сели за стол избача, лицо в лицо. Гурлев достал из кармана кисет с табаком, хотел закурить и сократить волнение, но Авдеин скривил губы, отмахнулся рукой.

– Обойдешься без курева! – И сдвинул брови: – Ничего мне не нужно докладывать. Я все про вас знаю. Перед поездкой сюда ознакомился с протоколами ваших партийных собраний, читал сводки и донесения. Страшно подумать, сколько за прошедший год происшествий: зимой разгромлен хлебный обоз, бандитизм, убийство активного коммуниста Холякова, слухи о пришествии антихриста, цацкание с кулачеством, наконец, сегодняшнее самоубийство какого-то вора. Кто позволил убеждать, а не крушить наших классовых врагов?

Гурлев молчал, плотно сжимал губы, понимая, что Авдеин говорит не без умысла, но грубый тон все же не выдержал:

– Прошу вас, товарищ, не знаю, как звать-величать, говорить не так громко. И не тыкать мне! Мы с вами впервые увиделись…

– А меня это мало тревожит, – не сбавляя тона, оборвал Авдеин. – Или ты глуп и не понимаешь, какая в стране сложная обстановка. Не без причины же проводится партийная чистка, наряду с чисткой советских органов, от примазавшихся и чуждых элементов. Партия решительно переходит к индустриализации страны, к коллективизации сельского хозяйства, к полной ликвидации кулачества… Мы стоим перед фактом обострения международной обстановки…

– Нам это известно!

– Значит, ты сознательно не туда, куда надо, свою линию гнешь!

– Стоп! Не заговаривайтесь! – пристукнул Гурлев ладонью по столу. – Я уже партейную чистку прошел, считаюсь проверенным, никаких шатаний у меня не было. Худо ли, плохо ли, а Малый Брод перед государством не оставался в долгу. План по заготовкам хлеба исполнен, по налогам и сборам уплачено до копейки. Что касается погибели Кузьмы Холякова, я с себя вины не снимаю. Оплошал. За то и понес наказание. Мало? Давайте еще!

– Тебя следовало из партии выгнать поганой метлой. Теперь, пожалуй, мы вернемся к этому делу.

– Ваше право!

– Поаккуратнее проверим, кто ты.

– Мне тоже гребтится узнать: всамделишный вы партеец или снаружи такой…

Было бы промолчать, но слова сами с языка сорвались: поторопился, разгневался, не сообразил, в какую точку попал.

– Да ты, и верно, вражина! – яро, но приглушенно выругался Авдеин. – Я тебе покажу!

– Эк напугал!

– Подай сюда свой партийный билет!

– Для чего?

– Под суд пойдешь! За соучастие в гибели Холякова и как предатель. От людей правду не скрыть. Вот что они о тебе нам написали. – Авдеин достал из бокового кармана пиджака сложенную бумагу, развернул, ткнул пальцем:

«Гурлев загубил Кузьму. Взял у него из казенных денег пять сотен рублей, а потом, чтобы долг не отдавать, сманил к бандиту Барышеву, тот его убил в полевой избушке…»

Хуже чем обухом по голове! У Гурлева дыхание оборвалось и в глазах потемнело. Он покачнулся на стуле, с трудом поправился:

– Разрешите взглянуть, кто писал?

– У прокурора узнаешь, – победно сказал Авдеин. – Ему же и станешь доказывать. А пока что с должности секретаря партячейки я тебя отстраняю. Партбилет сейчас заберу. Подавай!

– Не отдам! – твердо отказал ему Гурлев. – Ты, Авдеин, сначала святую веру из меня изгони, а покудова я коммунист, не смей прикасаться. Давай призовем всех наших партейцев: что они скажут?

– Разводить дискуссии я не намерен. А вот завтра соберу бюро, и тебя исключим. Вы срослись тут, спелись…

– Очень ты далеко заехал, Авдеин! – высказал Гурлев. – Думаешь, я простой мужик, так можно из меня веревки вить не то смолой обмарать. Это очень даже напрасно! Ты сначала с мое пострадай, с мое для партии и Советской власти сил положи, но и то я тебе не дозволю надо мной измываться! Хочешь меня проверить? Могу ли я умереть за свою правоту?

Никогда еще не бывало в нем столько отчаянности и обиды, не рвалось так сердце на части. Он вынул из кармана наган и положил его перед Авдеиным.

– На! Застрели меня! За то застрели, что не отдаю партбилета в твои поганые руки! Струсишь? Так я расписку напишу тебе в оправдание… Кулаку не дозволил бы, но тебе…

Авдеин выскочил из-за стола, побледнел, одичало сверкнул глазами из-под очков, затем выбежал из читальни и тотчас уехал.

Гурлев окаменело посмотрел ему вслед. Когда Федот Бабкин и братья Томины захотели узнать, что же такое тут приключилось, он даже не повернул к ним головы.

Так он сидел еще долго, без мыслей, почти что не видя света. Его знобило. Тяжко заныла рана на теле.

Позднее он признался Бабкину в своей слабости и горько осознал, что сорвался.

– Кулак обрезом, а такой Авдеин словами навек может душу убить.

– У него сила, а у тебя что? – упрекнул его Бабкин. – Тот чихнет и – тебя уже нет. Мы можем всей ячейкой поехать в райком, да будет ли толк? Думаю, миром не обойтись. Для сохранности поезжай в город, там обоснуйся. Там Авдеин тебя не достанет.

– Уехать – значит признать себя виноватым, – не согласился Гурлев. – А я не привычен уходить с поля боя. К тому же хочется вместе со всеми мужиками до настоящей жизни дойти. С должности секретаря ячейки сойду, рядовым партейцем стану работать. Авдеин из партии исключит – пойду выше, не отступлюсь.

Федот посоветовал сейчас же, не медля ни часа, поехать в Калмацкое, еще раз повидаться с Авдеиным, авось отмякнет. Ведь любое наказание партийцу, тем более по ложному доносу, – на пользу только кулачеству. Гурлев не согласился.

Вечером он запряг своего боевого коня в телегу, сказал старухе Лукерье: дескать, содержится Гнедко в конюшне без надобности и пусть покуда другим людям послужит. Вдовой жене Кузьмы Холякова второй конь не понадобился, с одним-то еле справлялась. Привел его Гурлев к Дарье, которая по проворству трем бабам равнялась.

– Ты, Дарена, ни о чем не допытывайся, но прошу мою просьбу уважить, – здороваясь, предупредил он заранее. – У меня один непорядок случился, возможно, отлучусь ненадолго. Гнедко пусть у тебя временно поживет, в домашности пригодится. Да еще: у меня на поле одна десятина пшеницы посеяна. Убери урожай. Пудов двадцать с урожая у себя оставь, потом поделимся, остальное отдай Холяковым. Им своего хлеба не хватит.

Не тому Дарья обрадовалась, что вот и у нее во дворе конь появился, а приходу Гурлева, как к близкому человеку. Бабье чутье вернее глаз. Сразу угадала: к мужику беда подступила.

– А что же, давай! Не мне от добра-то отказываться. Будет Гнедко сыт и ухожен. Урожай не оставлю на поле. Вывезу.

Дородная, сильная, прямодушная, она не умела прикидываться, а если уж дала обещание, то как топором отрубила.

– Вот и партбилет мой припрячь понадежнее…

У Дарьи слезы сверкнули.

– Совсем худо тебе, Павел Иваныч?

– Еще не знаю, но опасаюсь…

Свой партбилет он всегда хранил вместе с партбилетом отца в отдельном бумажнике. Дарья бережно завернула бумажник в чистый платок, расстегнула кофту и спрятала его на груди.

– Не повреди!

– Скорее, сама сломаюсь! Через тебя, Павел Иваныч, я увидела свет. Полюбила! Ну, только моя любовь не такая, в полюбовницы не навелюсь. Зато вернее собаки стану служить.

Гурлева удивило и смутило ее признание.

– Не к месту теперь про любовь.

Дарья утешила:

– Кабы не твоя беда, не стала бы раскрываться. Так будешь знать: не чужому доверился!

В багровом закате догорали прозрачные тучки, остывая, темнело небо. В простенке Дарьиной избы тикали ходики, и казалось, истекает время, кончается пройденный путь, а впереди, в завтрашнем дне только последние версты, закрытые мраком…

Ночь выдалась тихая, прохладная, а в избе Лукерьи стойко держалось тепло, пахло хлебом утренней выпечки.

Гурлев лег спать на полатях, но все равно было зябко. Тревога рассыпала мурашки по телу. Ведь сколь уже пережито, сколь жестокости и несправедливости видано за прошедшие годы, не в новинку и окрики сверху, пора бы привыкнуть, а вот, оказалось, еще не привык. И себя лишь унизил: «На, Авдеин, стреляй!»

А можно ли было сдержаться? Можно ли было позволить Авдеину учинять такую расправу, не считаться с партийной ячейкой, изымать самовольно партийный билет? Для коммуниста партбилет – это судьба! Жизнь! Вера! Наконец, кому и почему поверил Авдеин? Ложному доносу и клевете? При теперешней жизни в деревне все с бою берется. Кулаки, подкулачники, скрытые остатки белогвардейщины и прочие чуждые элементы, вон их сколько, как сорной травы на чистых посевах. Они же в открытую теперь себя не показывают: стреляют из-за угла, из ночной темноты, а где пуля не достанет – клеветой. Очень сомнительно, чтобы Авдеин был таким простачком, не видел и не слышал, как местным партийцам трудно, и если дозволяет себе подобное, непартийное обращение, значит, у него на уме что-то…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю