355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Черепанов » Родительский дом » Текст книги (страница 1)
Родительский дом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:00

Текст книги "Родительский дом"


Автор книги: Сергей Черепанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)

Родительский дом

Богатство

1

Полагалось избе Петра Кудеяра стоять на бедняцкой улице подле гумен, посреди таких же старух-развалюх, а она выперлась на Первую, между дворами Саломатова и Хорькова. У тех крыши на домах под железом, кладовухи каменные, бани и то под тесом. На Кудеяровой избе – дерн, на нем трава да полынь выше печной трубы.

Хотел Саломатов откупить это место, построить новый дом для женатого сына, но Кудеяр не уступил: оно фамильное, непродажное!

Силком выжить его никто не решался: он был портным и, как поп отец Николай, один на весь Малый Брод.

Сидячая работа сделала его сутулым.

Детей он не наплодил, хотя прожил с Надеждой в согласии много лет. Днем в избе Кудеяр голоса ее не слыхал: то она в огороде, то в поле. Он и попривык, от скуки, разговаривать с господом богом. Старый бог, бородатый, с золотым кругом над головой, в белой одежде, похожей на ночную бабью рубаху, был намалеван на иконе, а икона поставлена на божнице, в святом углу избы, над портняжным столом.

На рассвете ходил Кудеяр на Сорное болото, там у него постоянно стояли подле камышей плетенухи-ловушки. Достал из них карасей, а на обратном пути у берега нашел кем-то сваленное в воду пшеничное зерно. Вначале глазам не поверил: достал со дна горсть и такого дал матерка – табунок гагар с плеса шарахнулся, как от выстрела. Зерно, воза два или три – урожай с десятины, уже набухло и зацвело.

Днем, пыхнув табачным дымом в сторону божницы и продолжая метать петли на шубе, он выговорил всевышнему сердито:

– Вот сидишь ты на белом облаке, вроде деда Мирона на пуховой перине, и, поди-ко, не видишь-не слышишь, какая у нас в селе сотворяется безобразия! Или уж совсем отступился от земного-то миру?! Пошто над тем варнаком, коему вздумалось эвон сколь хлебушка загубить, громом не вдарил, молоньей его не пронзил? «Ах ты, мол, сукин сын! Я, мол, даю людям свой божий дар на пропитание, а ты – сам не ам и другим не дам». Да протянул бы на него свою длань, сграбастал за шиворот и отправил чертям на поджарку!

Бог и глазом не моргнул.

– Или на людей губы надул? – спросил Кудеяр. – Изобидели они тебя. Кои-то молятся для блезиру, а партейцы, те совсем отрицают. Вот и окажи себя… Помоги хоть варнака изловить. Знак подай. Надоумь! Нам, мужикам, с простым-то умом не допытаться. На Саломатова можно подумать, на Хорькова, на Согрина, на Окунева, эвон сколь их на Первой улице проживает, все лишенцы, супротивники. Им хлебушко легко достается. Батраки да должники горбы гнут. Чужой труд не жалко. А ты хоть меня надоумь: который из них виноват? Я что сделаю? Пьяный напьюсь, оглоблей у того варнака окошки в доме побью!

Чтобы бог не признал его хвастуном, Кудеяр истово перекрестился:

– Накажи, коль не сделаю! Ведь кругом такая нужда. Погляди, господи, к примеру, на семейство Добрынина: один кусок хлеба делят на семерых.

Иван Добрынин был давний друг Кудеяра, малосильный мужик, непробойный, лошаденки и то нет, а в застолье едоки мал мала меньше.

Отложив шубу на стол, разогнув усталую спину, Кудеяр обозлился:

– Молчишь? А кто ты есть, господи, на самом-то деле? Нарисовал тебя богомаз. Вся икона стоила рупь с полтиной. Хоть срамным словом тебя обнеси – с божницы не слезешь, подзатыльник не дашь.

Он уже давно сомневался, а не снимал икону с божницы: пустой угол для глаз непривычен. Да и без бога совсем было бы тяжко с раннего утра в одиночестве корпеть над портняжным столом. Со двора, к людям, выходил редко. Только в субботние дни парился в бане вместе с Добрыниным или с ним же сумерничал, отдыхая на зеленой полянке. Но от Ивана ума не набраться, весельем не разживиться.

– Неправедно живем, и оттого нету равенства, – более мирно, но огорченно произнес Кудеяр. – Врозь живем. Не душевно.

Он погасил цигарку, облокотился на стол и задумался: а может, это совсем не так? И что есть душа, где ей быть надлежит?

В оградке квохтали куры, кошка на подоконнике умывалась лапой и мурлыкала, а Кудеяр горестно повздыхал: «Надоест все-таки людям: одному все, другому ничего! Вот сосед Хорьков и вот я, мы с ним равны лишь лысыми головами, да и то его лысина на свету блестит, а моя задубелая. Году не пройдет, а он уж наперед других тащит овчины: то ему новый тулуп шей, то боркован, то еще женские лопоти́ны. Для чего столько? В кладовуху уторкает, сам ходит почти в ремках. А что у меня?»

Огляделся по сторонам: голо в избе. Ни единого половика на полу. У дверей лоханка, над ней рукомойник. У Надежды справной одежонки нет, не в чем к отцу-матери в гости сходить.

– Это ты, господи, человеков попортил, – сурово взглянул Кудеяр на божницу. – Пошто сатану от людей не изгнал? Пошто их разрознил?

Выговорив богу, он усмехнулся:

– Наверно-таки, перестану я с тобой дальше якшаться! Иную веру приму. Тебя с божницы уволю, кину в чулан, а сам определюсь к Магометам. Алла бисмилля! Аракчинку надену, пятерых жен заведу, махан и бешбармаки начну ашать.

Он живо представил себя: сидит в аракчинке на нарах. И хохотнул. Но, как раз в эту пору, с улицы подошел к раскрытому окошку Павел Иванович Гурлев и всю приятную картину порушил.

– К тебе зайти можно, Петро Федосеич?

– А пошто же нельзя? – обрадованно сказал Кудеяр. – В избе я один, да еще бог-молчун.

У порога Гурлев вытер подметки сапог об лоскут сермяги, прошел в наклон под полатями, сел на лавку.

Молод мужик и подвижной, а вот одет и обут не по званию: сапоги сильно поношенные, подпоясанная широким армейским ремнем линялая гимнастерка уже давно просится с плеч, и брюки галифе на себя не похожи. Наметанным глазом портного Кудеяр сразу приметил на правой штанине дыру.

– Видать, неминя ко мне загнала?

– Да уж неминя, – подтвердил Гурлев. – Собака порвала. Давеча к Юдину заходил. А у него волкодав бегал в ограде без привязи. Ладно, не укусил.

– Ты гость у богатых не очень желанный, – посочувствовал Кудеяр. – Собаки у них как стражники супроть партейцев. Миру нет и не будет. Вы, партейные, за свое, а богатые за свое. Им, всем лишенцам, не хлебушко жалко, а то, что воли им не даете. Утресь нашел я в Сорном болоте, как бы не соврать, наверно, тыщу пудов гнилого зерна.

Гурлев не удивился, а только заметил:

– Не многовато ли?

– Может, не тыщу, но пудов сто, не меньше, – сбавил Кудеяр. – На дне, под водой, синим-синё!

– Куда попало валят, лишь бы не сдавать в казенный амбар, – подтвердил Гурлев. – Вчерась парнишки в назьмах нашли пудов тридцать. Голимая гниль.

Гурлев говорил спокойно, хотя Кудеяр ожидал, что находкой в Сорном болоте его поразит, он тоже заматерится, спохватится и сразу побежит дознаваться.

– Но хлебушко-то при чем виноват? Как же можно на него посыкнуться?

– Тут у нас самое больное место, вот кулаки и бьют по нему, – нахмурил лоб Гурлев.

– Да, уж пожалуй! – согласился Кудеяр. – А отчего все зло происходит? Я вот нашенских мужиков знаю наперечет, старого и малого, богатого и бедного уже не раз измерял своим портняжным аршином: кто шире, кто уже, кто выше, кто ниже. Да вдобавок ко многим уж пригляделся: тот хитер, этот ничем не побрезгует, лишь бы нажиться, третий отца родного ограбит, а есть и такие – на пустом месте дыра! Эвон моему дружку Ване Добрынину я уж не раз выговаривал: «Вот преставишься ты, на тот свет прибудешь, в небесный рай. Много ты в земной жизни натерпелся, и полагается тебе, согласно святому писанию, получить белые андельские крылья, светлый круг вокруг головы. Бог тебя спросит: «Прежде доложи, чем в земной жизни отличился, что доброго сделал, какую о себе память оставил?» А тебе и слова не молвить, ни хрена не творил, окромя сопливых детишков. Тогда бог спросит другое: «Доложи и про грехи свои: где и как пакостил, кого омманул, что своровал?» И на это молчок. Тогда бог клюшкой тебе по загривку вдарит: «Ступай отсюда прочь! Нету тебе места ни в раю, ни в аду! Ты в пустом месте дыра!» Ну, зато богатый в любое место пролезет. Не силком, так в обход. Небось, за порченый хлеб от сатаны откупится!

– Славно ты толкуешь, Петро Федосеич, только сам-то не лучше Добрынина, – с улыбкой заметил Гурлев. – Хоть бы раз пришел к нам в сельсовет, чем-то помог, лишь для себя живешь. Вот и сейчас: нашел в болоте зерно, но ведь не прибежал к нам, шум не поднял, не кинулся дознаваться, чье оно? А разве мы повсюду успеем?

– Ремесло не дозволяет. Никто ведь ко мне не придет, куска хлеба не даст. Ты эвон какой огурец, молодой и удалой, а я уже весь изработан…

Он погладил ладонью лысину, примял волоски.

– Впрочем, давай-ко снимай галифе, я наведу им порядок.

– Нельзя ли зашить прямо на мне? – попросил Гурлев. – Невзначай кто в избу зайдет или в окошко заглянет.

– По твоей должности партейного секретаря, конечно, не положено находиться в исподнем, но и мне нельзя свою работу исполнять худо-плохо. Айда, лезь на полати, полежи там покуда.

Порванные галифе Кудеяр тщательно осмотрел, прищуриваясь, что-то прикинул, надел наперсток и постучал им по столу.

– Совсем уж износилися твои шаровары, Павел Иваныч! Который год носишь их не снимая?

– С той поры, как поступал в красную кавалерию, – ответил Гурлев с полатей. – Значит, уж десятый год миновал.

– Долгонько. Сукно, правда, крепкое, – как знаток определил Кудеяр, – но уже просит замены. Могу обмундировать тебя заново. Постараюсь. Все ж таки ты постоянно у людей на виду.

– Обойдусь без обновы.

– Ай, Ульяна скаредничает?

– Самому неохота. Привык.

Себя он иначе представить не мог: служба солдатская для него еще продолжалась.

– Дивлюсь я на тебя, – дружески произнес Кудеяр, приступая к ремонту. – Уроженец ты нездешний, взрос не на тутошней земле, а пуще родного для Малого Брода стараешься.

– Здесь не другая страна. Та же Рассея. А в ней вся земля одинакова: нету разницы – кто где родился и взрос. Верно, в своей-то деревне жить вроде милее, как подле материнского подола, да и просторнее. Там у нас лесов мало, больше степь и степь, конца ей не видно, а здесь леса почти сплошняком. Поначалу скучал.

Гурлев на минутку прикрыл глаза, а степь – вот она, вся открылась до горизонта, летит по ней ветер, качаются ковыли и хлеба колосистые, а выше яркое небо…

Никто ему путь в свою деревню не преграждал, Ульяна даже не знала, откуда он родом. А просто там пристанища не было. В восемнадцатом году белоказаки избу сожгли, отца и мать расстреляли. Своими глазами пришлось увидеть, как отца вывели из ревкома, как белый офицер самолично развалил ему саблей грудь, а потом, уже чуть живого, пристрелил из нагана: «Большевик, сука продажная! Вот тебе земля и свобода!» Искали они и его, младшего Гурлева. Заодно бы спровадили на тот свет. Он парень уже тогда был приметный: ростом выше отца, шире в плечах, хотя шел всего девятнадцатый год. Не нашли. Отлежался в густом коноплянике. Ночью тайком уволок отца и мать в степь, закопал в одну яму; теперь, пожалуй, не найти. Никто не видел, сколь слез пролилось на могилку. Тогда же и сердце зажглось: подался добровольцем в Красную Армию…

– Ты уснул там, что ли? – спросил Кудеяр. – Чего молчишь?

– Нечего ответить, вот и молчу, – нехотя отозвался Гурлев.

– Ну ладно! А хочешь, подремли там покуда, возьми подушку под голову. Поди шибко намаялся, хлебушко-то спать не велит.

Гурлев притворно зевнул, задвинулся на полати подальше от матицы и снова незвано-непрошено, как сон, привиделась степь, только ночная, темная, без дорог. Вся округа была тогда занята белоказаками. Почти неделю скрывался от них, оголодал, обтрепался. Красные были где-то за Чебаркульской станицей: оттуда рокотали орудия. На окраине сторожко постучался в окно одинокой избы. Старуха проживала в ней, вроде нищенка. Соврал ей, будто в поезде лихие люди ограбили, и попросил поесть и попить, да хоть на один день дать приют. Может, и догадалась старая, что обобрать молодца не так уж и просто, один пятерых переборет, а не отказала, оставила ночевать. На другой день уже в сумерках мимо избы проскакали пятеро казаков. Как тогда ударила в голову отчаянная мысль – выкрасть коня, и теперь еще не понять. Казаки остановились по соседству, у богатого двора. От старухи узнал: гостят они тут всякий день, не стерегутся, пьянствуют допоздна. На этот раз казаки, видать, не собирались загуливаться, ушли в дом и даже не разнуздали коней, поставили их у забора. Почему-то из всех коней сразу поглянулся гнедой. Очень уж статным и сильным он выглядел: не конь, а огонь! И седло на нем новое. И характер без норова: сам морду протянул, обнюхал, не шарахнулся в сторону. Конь всегда узнает седока: то ли он гож для него, то ли не гож. Сладились быстро. Как поддал Гнедку пятками по бокам, взял сразу в намет – пыль завилась под копытами. Ищи-свищи!..

– Старье, так оно и есть старье, – недовольно ворчал Кудеяр. – А были, однако, модные галифе!

Для него это просто вещь, изношенная, тертая-перетертая. А хозяину достались они не от купли-продажи, а лично от командира кавэскадрона. Геройский был командир, по фамилии Звягин. Он сам обучал новичка добровольца орудовать шашкой, а вскоре после успешного боя с белоказаками велел выдать вот эти самые галифе. «За храбрость и уменье сражаться! – сказал потом перед строем. – Красный боец Гурлев! Ты теперь солдат Революции!»

Память! Куда ни пойди, все, что делаешь, все, что мучительно терзает или приносит радость, – она вот тут…

Вспоминать, однако, приходилось не часто. Только при случае.

Гурлев спустился с полатей и сел на лавку к столу.

– Поторопись немного, Петро Федосеич.

Кудеяр от души ему посочувствовал:

– Хлопотно все же, Павел Иваныч, партейным-то быть. Эко сколь в Малом Броде народишшу. Каждого выслушай, уважь, помоги, а иной небось тебе голову вскружит. Ты ему так, а он – этак…

– Всяко бывает.

– Неужто миром нельзя обойтись?

– У нас с кулачеством линии разные…

– А я вот до конца сообразить не могу: как это вы, партейные, весь народ собираетесь уравнять? Допустим, позагоняли в кольхоз, не то в коммуну, а дальше что? Не табун ведь, на один выпас загнали – тут тебе трава и пасись! Думаю, никому еще не удавалось подергать бога за бороду. Равноправными люди только в бане бывают, когда нагишом. Да и не дано нам поверх того, что есть, переделать и заново совершить. Шибко малы мы, к тому же беспрестанно грешим. Как ты нас оттуда, от грехов-то, на свою линию уведешь?

На сугорбую спину Кудеяра через окно заскочил солнечный зайчик, высветил его оттопыренные уши и венчик редких рыжеватых волос вокруг лысины.

– Я в нашей партейной линии, Петро Федосеич, ни разу не сомневался, – сурово сказал Гурлев. – Доведется, так и жизнь за нее отдам. Но и на небо не полезу, мы с богом врозь. Твой бог нам счастья не даст. Подступит пора, ты сам увидишь. Нужду люди создали, значит, они же и покончат с ней…

На слова Гурлев был всегда скуповат, как пахарь на пашне, когда надо дело делать, класть борозды, не пялиться в небо.

Кудеяр даже не успел полюбоваться на свою работу. Гурлев надел галифе, на прощание промолвив «спасибо». Шел он по улице круто, размашисто, чуть покачиваясь, будто ехал в седле.

В сельском Совете он поручил председателю Федоту Бабкину ближе к вечеру собрать богатых хозяев, затем взял порожнее ведро и, никому слова не говоря, отправился пешком на Сорное болото.

Путь туда был не ближний, за поскотиной полевая дорога виляла между пашнями и березняками, кое-где прерываясь протоками, выбегала на бугор и оттуда скатывалась к Сорам.

Плес, на который указал Кудеяр, был с другой стороны, от тальников и желтого камыша, в стороне от проезжей дороги: место скрытое, сонное. Вода на плесе лишь слегка рябила под ветром, выводок лысых гагар даже не спрятался в зарослях, когда Гурлев зачерпнул со дна болота более половины ведра пшеницы злостно загубленной. Казалось, это вовсе не зерна, в которых еще недавно было много солнца и света, а утопленники, посинелые, скользкие, противные до дурноты.

Осмотрев берег, Гурлев ничего не упустил из внимания: вот стояли телеги, колею заполнило грязью, а вот вдавыши от конских копыт, раздавленный червивый пенек. Не торопился хозяин, свалив зерно, поскорее убраться. Аккуратно сработал!

По этой аккуратности невольно зарождалось подозрение на Согрина: уж у того-то ничего на дорогу с возу не упадет!

В сельском Совете Гурлев высыпал сгноенное зерно на стол у окна, для большей наглядности.

На улице вечерело, дневной свет становился жиже, а подле домов ложились длинные тени.

Один по одному, лениво, нехотя сходились по вызову богатые хозяева, иные закаменело угрюмые, иные в недоумении: еще что-то сельсоветчикам вздумалось? Но, переступив порог, снимали картузы, вежливо гнули спины и солидно мостились на лавку.

Гнилое зерно никого из них не смутило, ни у одного не скривило рот, не дрогнули брови, не вспыхнул в глазах испуг.

Бабкин перебирал какие-то бумаги в шкафу, тянул время, а Гурлев, опираясь плечом о косяк, сидел на подоконнике и молчал.

Крайним, ближе к дверям, нахохлившись, горбился старовер Саломатов, обросший волосьями, грузный и нелюдимый: родного отца выжил из дома, у сестры приданое отобрал. Рядом Хорьков притулился – в залатанном пиджаке. Иван Юдин: даст в долг двадцать – отдай тридцать. Казанцев: этот, пожалуй, живет поскромнее, чем Юдин, зато, если у него в сундуках покопаться, можно и золотишко найти. Уже давно люди говорят: своего богатства он не выказывает, в церкви больших свеч не ставит, свыше пятака в доход попу не дает. Схожи с ним и вот эти – Шунайлов, Щелканов, Ческидов, Чесноков – дородные мужики, до черноты загорелые. Прежде, до революции, Чесноков был целовальником, крупно взял из казны на продаже водки. А Щелканов занимался ямщиной.

Позднее всех явился Прокопий Согрин. Живет из окон в окна с сельским Советом, только через дорогу перейти, а заставил ждать явно намеренно. Он один из всей этой кулацкой верхушки уже давно уплатил все налоги, полностью вывез хлеб в казенный амбар, сколько полагалось с него по раскладке, в своем хозяйстве работает наравне с батраками.

Согрин прошел прямо к столу, взял горсть гнилого зерна, понюхал, горестно качнул головой:

– Ай, ай, что делают люди! – И, бросив зерно обратно, возмущенно добавил: – Судить надо за это! Принародно судить!

Зато глаза у него были холодные, замороженные.

Он уселся на стул впереди всех, оперся пудовыми кулаками в колени и приготовился слушать Гурлева, но тот сделал вид, будто пропустил сказанное мимо ушей, и ровным, ничуть не взволнованным голосом заговорил издалека:

– Граждане кулаки! Вы же знаете: Рассея крайне нуждается в хлебе. У нее каждый пуд на счету. Нынче мы проводим летние заготовки, приходится подбирать все излишки зерна, у кого они есть. Надо же совесть иметь, надо же понимать, что трудящие, которые в городах, для нас же стараются, чтобы мы имели товары. А что же у нас получается? Тут кое-кто желает нас убедить: дескать, излишков нету, самим нечего есть. А вот сгноено зерно, нашли его в Сорном болоте, да, окромя того, еще воз зерна вчера обнаружен в загумнах, в навозных кучах. Как все это понимать? Кому это охота трудящих людей голодом заморить? Кому приспичило Советской власти подгадить? Сейчас пока недосуг дознаваться, ни у кого на лбу метки нет, в чужую душу заглянуть невозможно, а следов даже собака никак не унюхает. И добровольно никто не сознается. Но ведь сотворил такую пакость кто-то из вас?

Он выждал, не возразит ли кто, не обидится ли, но кулаки лишь переглянулись между собой, под Согриным стул слегка скрипнул, Юдин вынул из кармана платок и утер им нос, старовер Саломатов стал еще темнее лицом.

– А теперь возьмем вопрос с другой стороны, – более внушительно произнес Гурлев. – Возмещать ведь придется! Хлебное зерно в болото не с неба свалилось, взросло на земле, выходит, оно не твое, не мое, а народное. И народ вправе стребовать его полной мерой. С кого? Тут надо по справедливости поступить. Виновника нету, пусть вину берет на себя все ваше сословие.

– Да какая же это справедливость? – вроде не понял Согрин.

– Один за всех, все за одного! По нашим прикидкам, загублено сто двадцать пудов. Вот вас тут дюжина собралась. Порешим так: с каждого, помимо раскладки плана, дополнительно по десять пудов. Хотите найти, кто напакостил, – потрудитесь, сами найдите и по-свойски с ним посчитайтесь.

– Я не согласен, – поднялся со стула Согрин. – Каждый из нас живет сам по себе. Да и нету такого закона, чтобы все за одного свой горб подставляли.

Юдин, Шунайлов, Ческидов и Чесноков тоже замахали руками, в один голос наотрез отказались:

– Не можем!

– Мы хоть и лишенцы, но зачем же нас дотла разорять и что случится в селе, заставлять отвечать, – добавил Хорьков. – То ли я виноват, коли справно живу от своего труда? То ли не такой же хлебороб, как все протчие мужики?

– Такой, да не такой, – спокойно возразил ему Гурлев. – Куда же ты излишки сбагрил? На базар! По дорогой цене. Да на самогон перегнал. А что полагалось по раскладке государству продать, тут постой-погоди.

– Нету излишков, – упрямо заявил Хорьков. – Можешь самолично мои анбары оследовать. Осталось до нового урожая только на фураж скоту да семье на пропитание.

– А сколь спрятано в тайниках?

– Пойди найди!

– Граждане кулаки! – обратился Гурлев ко всем. – Мы уже вам не раз поясняли, чтобы призвать вас к сознательности. Положение в стране с хлебом трудное. Не зря поди товарищ Сталин выступал на Пленуме ЦК нашей партии и дал указание: к тем, кто злостно противится, излишки хлеба утаивает – беспощадно применять 107-ю статью Уголовного кодекса. Так что на нее прошу не напрашиваться, дорого обойдется…

– Однако стращать нас, Павел Иваныч, никак не годится, – умеренно прервал его Согрин. – Страхом дела не сделаешь. Разумность нужна. Давай так возьмем в рассуждение: с прошлой осени, сразу после молотьбы мы по хлебу рассчитались? Я хоть сейчас могу квитки показать, сколь мной сдадено хлеба в казенный анбар. Ну, тогда с осени было легче: сколь надо себе на потребу – оставил, остальное, хоть и по дешевке, вам отдал, повинность выполнил. А откудов же теперь излишки появятся?

– Вам про то лучше знать, а понадобится, так мы вместе с вами поищем!

– А у вас на то права есть? – вспыхнул Хорьков.

– Сельсовет постановит, вот тебе и закон!

– Иного решения не будет, граждане кулаки, – подтвердил Федот Бабкин. – К казенному анбару вам показывать дорогу не потребуется. Прошу, чтобы завтра же зерно было сдано, как положено с каждого! И на том до свиданьица!

Он, как постоянный напарник Гурлева, тоже немногословный, понимающий свое назначение, в разговорах с кулачеством был более крут.

Согрин уходил из сельсовета последним, у порога задержался, деловито заметил:

– По существу, конечно, все правильно, Павел Иваныч! Хоть и обидно: где же совесть-то у людей! Выходит, никому, даже ближнему, нельзя доверять. А жить как? Вот я сегодня же соберу все излишки зерна, сдам, но вдруг снова случится оказия, опять безвинно отвечать придется и позор принимать?

– Поговори со своими, – посоветовал Гурлев.

– Я-то поговорю, но не ручаюсь, будет ли толк. Разве каждому в душу заглянешь? Попу на исповеди и то поди правду не скажут. Губить хлеб – грех великий, за то бог не простит…

Гурлев проводил его долгим взглядом.

В заозерье, за дальними лесами, большое вечернее солнце закатилось и багровым пламенем охватило край неба.

Бабкин ушел домой ужинать. Пора было и ему, Гурлеву, кончать дела, а идти домой не влекло. Он сел к окну, облокотился и глубоко задумался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю