Текст книги "Книга бытия (с иллюстрациями)"
Автор книги: Сергей Снегов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 59 страниц)
– Чем же ты заслужил такую индульгенцию?
– Чего-чего?
– Индульгенцию. В смысле: освобождение от наказания за любое прегрешение.
– Не за любое. Подними я восстание против советской власти – защита не сработает. Но восстания не моя стихия, я больше по экономике.
– И по красивым девочкам. Сам говорил, что они тоже твоя стихия. Семья исключена?
– Исключена. Не женился и не женюсь. Зачем? Юбками меня господь не обделил – этого добра хватит.
– Какие же у тебя немыслимые заслуги? Он хитро улыбнулся.
– Вот чего захотелось! А слышал о такой вещи, как подписка о неразглашении?
– Всякое неразглашение имеет свой срок. По истечении времени секреты рассекречиваются.
– Мой секрет не рассекретят, пока существует советская власть. Ибо он касается принципиальных ее основ. Понял? Принципиальных!
– Понял только то, что ничего не понимаю.
– А больше тебе и не надо. Теперь понимаешь? Так как же насчет девочек? Позвонить, что ли? Одна шатенка, другая черней нашей южной ночи. Тебе обе понравятся. Но выбирай только одну, другая будет моей.
– Пошел ты со своими девочками! Так не расскажешь о своих принципиальных тайнах?
Аркадий совсем захмелел – у меня в голове тоже зашумело. Я становился все настойчивей – он слабел. И наконец раскололся, взяв с меня слово, что даже после смерти, на адском суде, на строгом допросе у верховного Сатаны, я и намеком не проговорюсь о том, что он, Аркадий, считал своим величайшим подвигом.
Я постараюсь передать его пьяный и несвязный рассказ своими словами.
Я уже говорил, что когда-то Аркадия послали усмирять восставших немцев-колонистов – начальником красного бронепоезда. На заводе Гена снаряды начинили не взрывчаткой, а поваренной солью. Нужно было немедленно возвращаться обратно для перезарядки, но Аркадий задержал бронепоезд, чтобы вдоволь поспекулировать дефицитным для села товаром. В ЧК, предвидя расстрел, он заявил, что дружит с левым эсером Муравьевым (еще недавно тот командовал Черноморским флотом, а теперь стал одним из руководителей Восточного фронта, который сражается с Колчаком). Вряд ли его другу понравится, доказывал Аркадий чекистам, что они так жестоко расправились с боевым товарищем. Муравьев был капризен и политически непредсказуем (все-таки не большевик), но воинская его слава гремела по всей стране. С ним приходилось считаться. И одесские чекисты, чтобы не попасть впросак со своей самодеятельностью, отправили Аркадия в Москву, рассчитав, что там либо утвердят их расстрельный приговор, либо заменят провинциальный гнев на столичную милость. Пока Аркадия этапировали, много чего произошло. Муравьева назначили командующим Восточным фронтом – и он принял под свою руку все части Красной армии, находившиеся на Волге. Против советской власти подняли восстание пленные чехословаки – они, вместе с Колчаком, готовились к наступлению на Москву. Ленин объявил, что самое главное – это Восточный фронт и что речь идет о полной гибели или об окончательной победе советской власти.
Именно тогда, в конце июня 1918 года, левые эсеры подняли в Москве восстание и убили немецкого посла Мирбаха, чтобы спровоцировать возобновление войны с Германией. Мятеж поддержала московская ЧК, в которой служили много социал-революционеров, восстали войска и в других городах. Троцкий с помощью верных ему латышей Данишевского быстро подавил московские беспорядки и направил отряды на ликвидацию волнений в Ярославле и других северных городах.
Но позиция волжских эсеров оставалась неясной. И это было самым тревожным. Если бы новый командующий Восточным фронтом поддержал мятеж и направил войска на Москву, Красная армия не вынесла бы соединенного удара своих восставших дивизий, поддержанных чехами и Колчаком. Муравьев колебался весь конец июня и начало июля. Судьба большевистской власти воистину висела на волоске – и волоском этим был характер нового командующего советскими восточными армиями.
В эти дни Аркадия привезли в Москву. Его принял важный государственный чин из руководителей ЧК. «Даже сверхважный!» – довольно объяснил Аркадий, не назвав, впрочем, фамилии.
– Вы товарищ Михаила Артемьевича Муравьева? – спросил «высокий» чекист.
– Даже друг, – ответил Аркадий. Он надеялся, что близость к знаменитому военачальнику существенно облегчит его положение.
– За одно то, что вы друг Муравьева, вас следует расстрелять не один, а два раза, – мрачно сказал чекист. – У нас есть точные данные, что он готовит измену.
Аркадий, хоть и ошеломленный неожиданным известием, все-таки был из людей, которые в самых неблагоприятных ситуациях не теряют ни сообразительности, ни присутствия духа.
– Я же не собираюсь изменять советской власти – зачем меня расстреливать, да еще дважды? Вы ликвидируйте Муравьева – это будет справедливей.
– А как его ликвидировать?
– Это в ЧК не знают, как это сделать? Что-то не верится.
– Муравьев не в наших руках. Он на Волге, командует фронтом, вокруг него верные ему солдаты…
– Подошлите к нему хорошего человека, лучше из его знакомых, чтобы он сразу не заподозрил. Неужели не найдете?
– Вы не только знакомый, но и друг. Возьмете на себя такое поручение?
– А зачем мне убивать Муравьева? Я террором не занимаюсь.
– Вы приговорены к расстрелу. Разве вас не прельщает перспектива, что приговор будет отменен?
– А вы дадите гарантию, что со мной не расправятся охранники Муравьева? Я свое дело, может быть, и сделаю, но и они не из калек. Я многих его телохранителей знаю – отчаянный народ.
– Вы тоже из отчаянных, нам это известно.
– Нет, я не буду менять смерть на гибель. Выгоды не вижу.
– Есть выгода, – сказал чекист. – Слушайте меня внимательно, Малый. Мы, большевики, принципиально против индивидуального террора. И никогда на него не идем. Наш метод – террор массовый, класс против класса. А если вынуждены идти против отдельного человека, то под давлением чрезвычайных обстоятельств и в большой тайне. Сегодня создались такие чрезвычайные обстоятельства. Нужно убрать Муравьева – чтобы он не убрал нас. И сделать это до того, как он объявит нам открытую войну и двинет на Москву войска Восточного фронта. А вам, как исполнителю тайного теракта, принесем нашу особую благодарность за великую услугу советской власти!
– Благодарность, равную возможной потере головы?
– Она будет выше! Не забывайте, что, отказываясь от нашего поручения, вы потеряете голову реально.
– Маловато, согласитесь… Шило на швайку.
– Я сказал: получите особую благодарность. Если выполните задание и спасетесь, мы дадим вам привилегию, которая освободит вас от судебного наказания за любые преступления, кроме восстания против советской власти и убийств. Это письменное обязательство будет храниться в нашем тайном архиве – и оно освободит вас от вынесенных уголовными судами приговоров. Разве мало?
В общем, сказал Аркадий, он согласился рискнуть головой, чтобы сохранить ее и обеспечить себе неслыханную независимость от судебных преследований. В помощь ему дали здоровилу моряка, тоже из прошлых муравьевских товарищей (он, как и Аркадий, за какие-то грехи попал под «размен» в ЧК). Их быстренько доставили в Симбирск, куда приехал Муравьев. В день их приезда он объявил о разрыве с большевиками, приказал Восточному фронту повернуть армии на Москву, от имени всей России отменил Брестский мир и самолично возобновил войну с Германией.
Аркадий и матрос явились в ставку и попросили охрану пропустить к Михаилу Артемьевичу двух его старых черноморских друзей. Их обыскали и забрали оружие.
Муравьев сидел за столом – спиной к открытому окну. Стоял жаркий июль, с Волги в окно тянуло прохладой. На столе перед Муравьевым лежал маузер. У противоположной стены сидели охранники, зорко следившие за поведением гостей. Аркадий и матрос сели к ним спиной.
– Рад вас видеть, старые товарищи! – сказал Муравьев. – С чем пожаловали?
– Душевный привет Михаил Артемьевич! – ответил Аркадий. – Явились под твою защиту. Немного поссорились с советской властью, пришлось подорвать когти.
– А насколько поссорились?
– Да нас решили пустить на распыл за некоторые прегрешения. Только мы тоже не промах – сбежали. А я случайно узнал, что против тебя тайно готовят большое дело, и пустился на Волгу, чтобы предупредить.
– Большое дело и тайно? Еще до того, как я объявил большевикам войну? Так что они надумали?
– Приговорили тебя к смерти: уже давно внушаешь недоверие. И подобрали исполнителей.
Муравьев весело захохотал.
– Казнить меня? Среди моих людей? Да кто эти сумасшедшие?
– Мы! – крикнул Аркадий и схватил со стола маузер.
В эту секунду матрос опрокинул на Муравьева массивный стол и быстро повернулся к ринувшимся на них телохранителям. Аркадий пускал пулю за пулей в прижатого к стене Муравьева, а матрос, схватив стул, отбивался от охраны, которая не стреляла, боясь попасть в своего шатавшегося командира.
Потом Аркадий вскочил на подоконник и выпрыгнул в окно. Он услышал за собой выстрелы: телохранители наконец применили оружие. Поняв, что товарищ наверняка погиб, Аркадий припустил в береговые кусты. Он свободно мог бегать на рекорд и в спокойное время, а тут смерть гналась по пятам. Ему помогло и то, что в городе началась перестрелка между солдатами, верными погибшему вождю, и большевиками.
В тот же день в Москве Совнарком объявил Муравьева вне закона – это придало убийству видимость законности.
– Так в чем особая секретность твоего поступка? – допытывался я у Аркадия. – Почему прямо не объявили, что Муравьева ухлопал ты и потому тебе вся честь и заслуга?
– Чудак, неужели не понимаешь? – удивился Аркадий. – Да именно потому, что партия в принципе против индивидуального террора, а убийство Муравьева было совершено еще до того, как он официально порвал с большевиками. Арестовать его и законно судить было невозможно, оставался индивидуальный теракт, совершенный тайно. Вот это и надо скрывать, чтобы не позорить коммунистические идеи.
Рассказ Аркадия противоречил всему, что я знал о гибели Муравьева. Шумное заседание Симбирского совета, проходившее под руководством старого большевика Иосифа Михайловича Варейкиса, вызов на него мятежного полководца, возникшая в ходе политического спора перестрелка и гибель Муравьева на глазах у всех присутствующих… Привычные картины подавления мятежей при помощи мудрого большевистского руководства и при всенародной поддержке советской власти так крепко засели в моей голове, что поначалу я усомнился. Но в словах Аркадия было одно преимущество: они хорошо объясняли необъяснимую его защиту от любых судебных кар. И наоборот: если их отвергнуть, то на первый план выходила все та же непостижимая загадка – что же такого удивительного он совершил, что удостоился стоять вне закона?
Только когда настал зловещий 1937-й, защита Аркадия не сработала. Его арестовали за очередное наплевательство на экономические интересы государства, некоторое время продержали в тюрьме и наконец привели в исполнение смертный приговор – пятый или шестой в его жизни.
Следующим важным событием стала встреча с Сусанной Згут, сменившей свою фамилию. Собственно, с Санной как с обычным человеком (в смысле: совершенно, до полной экстравагантности необычным) я познакомился пять лет назад. Но сейчас я узнал новую сторону ее личности – и в некоторой степени это коснулось и меня.
Санна влюбилась в нового своего поклонника, архитектора Георгиевского (и, кажется, в первый и в последний раз в жизни – по-настоящему, как обыкновенная женщина: беззаветно, покорно и без измены). Она вышла замуж, сменила фамилию (чего не делала, когда была замужем за Глушко), взвалила на свои непривычные плечи обязанность домашней хозяйки и – в довершение перемен – надумала стать писательницей. И вполне разумно решила Сусанна Георгиевская начать не с самостоятельных сочинений (тем более что с темами была напряженка, как сейчас модно выражаться), а с переводов хороших иностранных романов – для выработки стиля. И немедленно объявила мне, что я должен ей стилистически помогать.
Сусанна Георгиевская
Я, естественно, выразил полную готовность.
Трудность состояла в том, что она была совершенно свободна, а я по восемь часов проводил на заводе. И в немалярийные дни еще час или два бродил по городу, все больше им проникаясь. Дома я появлялся только поздним вечером. Правда, когда случались приступы, я приходил рано – но зато непрерывно боролся с помутневшим сознанием, пока оно бесцеремонно не валило меня в постель. Именно эти ранневечерние часы были удобны Санне – поздние вечера истово отдавались мужу.
Вскоре наша совместная работа наладилась. Когда я появлялся дома, меня обычно уже ждала Санна. Наскоро перехватив что-нибудь ужинное, я ложился на диван – она читала мне свои записи или вручала рукописи (если, конечно, они были разборчиво написаны – я всегда плохо понимал почерки, включая и свой собственный). Слушая или читая, я предлагал поправки. Редактором я был плохим, в чужой стиль входил с трудом – и зачастую совместная наша работа сводилась к тому, что я начисто перечеркивал ее текст и диктовал свой. Впрочем, это случалось только по первости – и лишь с переводами. Когда она начала приносить свои собственные вещи, я стал осторожней. Я изначально уважал чужое творчество и никогда не делал того, что называется «лезть с суконным рылом в калашный ряд». И я не терпел гладкописи – впрочем, в этом у нас было полное единение.
Так рождалась писательница Сусанна Михайловна Георгиевская.
Ее маленький сын Петя умер. С мужем она развелась в самом начале войны – и отправилась на фронт, на передовую. Она занималась агитацией – вела передачи на немецкие окопы (для этого были предусмотрены специальные громкоговорители). Накопив впечатлений и тем и выпустив ряд книг, она стала очень известной – и у читателей, и в литературном кругу. У нее было свое писательское лицо.
А наши отношения были сложными. Мы никогда не ссорились, нас ничто не разделяло – даже мой разрыв с Фирой (которого мне не простили очень многие родственники). Но и дружбы не получилось.
Не только по литературным симпатиям, но и по характеру мы были очень разными людьми.
– Познакомьтесь с моим первым литературным учителем! – говорила она после моего возвращения из лагеря, когда представляла меня своим друзьям-писателям. Эти же слова она повторяла и в редакциях, где нам приходилось встречаться.
Но наедине со мной она часто вела себя по-другому.
– Ты поступал со мной очень плохо, – сказала она мне однажды. – Помню, я принесла тебе очень важный перевод – я так надеялась на эту работу. Я ждала тебя больше часа. А ты сразу завалился на диван, велел Марусе положить тебе на голову мокрое полотенце – и только после этого взял мою рукопись. И читал ее без особого внимания – я это сразу увидела.
– Саннушка, я был очень болен.
– Я говорю не о твоей болезни, а о твоем отношении ко мне. Ты никогда не воспринимал всерьез моего писательства!
Мои запоздалые оправдания не действовали. Она публично и неизменно твердила, что я был ее наставником, – а про себя так же упорно считала, что я мог бы делать это и получше. Возможно, она была права. Все-таки она была слишком красива, чтобы вот так, сразу, признать за ней еще и серьезность.
Итак, из человека, воображавшего, что он – ученый, я стал производственником.
И вот что меня поразило. В пропуске, который я получил, была вклеена моя фотография и обозначена должность: «инженер лаборатории». И мне понравилось мое новое звание! Это было тем более удивительно, что в душе я всегда был принципиальным гуманитарием. Но я вынимал пропуск и любовался надписью. Я вдруг почувствовал почтение к профессии, которую мне навязал Саша.
И это не могло не сказаться на моей работе.
Завод первым в стране начал производство радиационных и оптических пирометров – аппаратов, измеряющих температуру от 700 до 2000 градусов. И производство это не пошло: ни один из приборов, скопированных с иностранных образцов, в серию не годился. В заводской лаборатории мне отвели специальный стол (практически у меня была отдельная комната). На столе лежали и западные прототипы, и наши копии, и я старался разобраться, почему одни работают, а другие (по виду – двойники) – нет.
Здесь я должен сделать несколько технических пояснений – постараюсь не выходить за рамки школьного курса физики.
Оба типа приборов (и радиационные, и оптические) представляли собой простые визирные телескопические трубки, в которые были вмонтированы устройства, принимающие жар раскаленного тела и выражающие его световое излучение в электрической величине, измеряемой обычным, но очень точным гальванометром. Но в одном приборе, радиационном, приемником служила термопара, а в другом (оптическом) – небольшая лампочка накаливания.
Что касается термопары, то она состояла из двух тонких разнородных проводников, двух проволочек, с одной стороны спаянных в узелок, а с другой – подключенных к гальванометру. Если спай нагревали, то на свободных концах появлялась разность электрических потенциалов (величина ее определялась степенью нагрева).
Собственно, на «Пирометре» создавали большие термопары и точные гальванометры, измеряющие разность потенциалов и вызываемый ею электрический ток.
Термопары были разные. Платино-платинорадиевые (один проводник – платиновая проволока длиной от одного до двух метров, другой – такая же проволока, но из сплава платины и радия), более дешевые хромоникелевые, из других сплавов. Все они заключались в стальные трубки, которые погружались в печь или расплав, температуру которых нужно было измерить.
С радиационным пирометром было проще. Он закреплялся перед раскаленным предметом, тепловая радиация нагревала крохотную термопару в оптической трубке, гальванометр показывал, какая появляется разность потенциалов (или, как ее называли, термоэлектродвижущая сила, ТЭДС), а гальванометр демонстрировал градусы, в которые она пересчитывалась.
Неполадки были связаны с плохим качеством термопар: неоднородные проволочки развивали разную ТЭДС при одной и той же температуре. Когда требования ужесточили, производство пирометров пошло – и завод стал выпускать серийную продукцию. Впрочем, большим успехом в стране эти приборы не пользовались, да и за рубежом ходовыми не стали.
Значительно сложней обстояло дело с оптическими аппаратами. Прежде всего, они были переносными. Пирометрист таскал на себе и трубу, и гальванометр. Принцип действия этих приборов был основан на сравнении яркостей лампочки и раскаленного объекта. Считалось, что когда накаленная ламповая нить пропадает на фоне светящегося объекта, температуры их одинаковы (поскольку совпадают яркости). А температуру нити определяли по величине пропускаемого через нее тока – лампочка то разгоралась, то притухала.
Тут были свои сложности. Дело в том, что суммарное излучение состоит из лучей разного цвета, иными словами – с разной длиной волны. И каждая световая волна обладает определенной энергией. У тел, нагретых до нескольких тысяч градусов, самой интенсивной является зеленая (ее длина примерно 500–580 миллимикрон). Недаром земные растения зеленого цвета – они приспособились к восприятию самой эффективной части солнечного излучения.
И в оптическом пирометре все сравнения удобней было вести не по суммарному излучению, а в определенной волне (и лучше всего самой эффективной – зеленой). Для этого в визирную трубку монтировался стеклянный светофильтр, выделявший в излучениях и тела, и лампочки эту самую эффективную волну.
Пока светофильтры покупали у знаменитой на весь мир немецкой фирмы Шотта (она поставляла свою продукцию еще более прославленному Карлу Цейсу), никаких осложнений не было: немцы двести лет производили оптические стекла и здорово в этом насобачились (так с уважением говорил мой начальник Георгий Кёниг, тоже, по всему, из русских немцев). Но индустриальная революция первых пятилеток внесла в это дело свои коррективы. Иностранная продукция стала очень дорогой, к тому же оптическое стекло было стратегическим товаром – а стране нужна была гарантия полной военной автаркии.[166]166
Автаркия (греч. «самодостаточность»), здесь – политика хозяйственного обособления страны, создание замкнутой экономики, основанной на самообеспечении.
[Закрыть]
Короче, это стратегическое стекло стали варить на своих заводах: прозрачное – на «Дружной Горке» под Ленинградом, цветное – в Изюме на Украине (вероятно, были и другие). Нашим главным поставщиком был завод в Изюме, военное, уже и тогда номерное предприятие, производившее, в частности, дорогие красные стекла – «золотой рубин» (в их состав входило золото и еще один «рубин», «медный», – собственно, чистая медь). Сколько я знаю, из «медного рубина» были изготовлены кремлевские звезды, поражающие специалистов своим глубоким красным сиянием.
Весной 1936-го мне пришлось отправиться в командировку на Изюмский завод (нужно было согласовать технические условия на светофильтры). Я еще расскажу об этой поездке – в моей дальнейшей судьбе она сыграла, возможно, решающую роль.
Оптические пирометры поставили передо мной ряд проблем, которые требовали немедленного решения: задержка с их серийным выпуском сказывалась на всем заводе. И весь тот год (с небольшим), что я провел на «Пирометре», я был занят распутыванием этого клубка.
И первое, что я должен был сделать, – это установить, что же представляют собой дорогие, фиолетовых оттенков стеклянные пластинки, обильно поступающие с Украины. Сложность была в том, что у нас не было прибора, позволявшего определять реальную «эффективную волну света», которую они пропускали. И на других ленинградских заводах его не было. Мне сообщили, что такой аппарат (немецкий спектрофотометр Кёнига-Мартенса) есть в цветовой лаборатории Государственного оптического института – ГОИ, но институтские оптики вовсе не расположены подпускать к нему посторонних.
Мы с Кёнигом пошли к Кульбушу.
– Буду звонить директору ГОИ Вавилову, – сказал Кульбуш. – Сергей Иванович, конечно, прижимист, но ему не может не понравиться, что промышленное производство нуждается в помощи его института. Попытаюсь сыграть на этом.
Спустя короткое время Кульбуш вручил мне и Кёнигу письменное ходатайство завода «Пирометр» о разрешении поработать на спектрофотометре Кёнига-Мартенса.
– С Сергеем Ивановичем согласовано, – сказал он. – Не просто разрешил, даже обрадовался: «Наконец-то производственники стали понимать, что без настоящей науки им далеко не уйти!» И совсем развеселился, когда узнал, что его прибор и наш начальник лаборатории носят одинаковые королевские фамилии – Кёниг.
Мы немедленно поехали на Васильевский остров.
Нас приняла заведующая цветовой лабораторией ГОИ – мощная мужеподобная дама, она была на голову выше меня. Кёниг потом клялся, что завлабша (его глазомеру можно верить!) носит обувь 46-го размера. Лицо у нее, впрочем, было милое, и разговаривала она вполне по-женски – сопрано. И ученым была серьезным: впоследствии стала членкором Академии наук, даже Сталинскую премию получила.
– Даю спектрофотометр только раз в неделю и не больше чем на час, – категорически постановила она. И отвергла наши робкие попытки выпросить побольше.
Всю зиму я строго придерживался этой квоты: еженедельно приходил в ГОИ (уже без Кёнига, он ограничился одним посещением) с набором светофильтров, которые нужно было проверить. Я всегда брал их больше, чем нужно. В лаборатории работали преимущественно женщины, недавние выпускницы ленинградского университета. Я хорошо знал, что они генетически обречены сердобольствовать молодому мужчине, оказавшемуся в трудной ситуации. «Не тащить же эти штуки обратно непроверенными», – грустно говорил я, показывая на оставшиеся светофильтры. И всегда находил понимание и сочувствие.
Одну из «цветолаборанток» я даже пригласил в кино, но какую картину мы смотрели – решительно не помню.
Весной 1936 года заведующая объявила, что прекращает помогать «Пирометру» (именно в это время, если не ошибаюсь, Вавилов переехал в Москву). Впрочем, причина, по ее словам, была не в отъезде директора: Кёниг-Мартенс донельзя перегружен институтской работой – посторонним нельзя выделить и минутки.
Это был тяжелым ударом. Как раз тогда я привез с Украины партию новых светофильтров. Их необходимо было проверить, потому что в Изюме тоже не было спектрофотометра. Мы кинулись на поиски. Результат оказался неожиданным: в Ленинграде был еще один аппарат Кёнига-Мартенса. Он находился в лаборатории Всесоюзного электротехнического института. Директорствовал (или, во всяком случае, технически руководительствовал) в ВЭИ профессор Александр Антонович Смуров, видный электротехник, в прошлом – член ГОЭЛРО,[167]167
Государственной комиссии по электрификации России.
[Закрыть] автор знаменитого учебника «Техника высоких напряжений».
Я запасся нужными бумагами и отправился к нему на прием. Он быстро решил мои затруднения – правда, совершенно непредвиденным способом.
– Раз «Пирометру» надо – значит, надо, – сказал он, даже не поинтересовавшись моими ходатайствами. – Можете поработать на нашем аппарате. Но есть одно условие. Спектрофильтром заведует хороший человек и прекрасный физик – моя аспирантка Елизавета Ивановна. Нагружать ее дополнительно я не могу, а вам без нее не обойтись. Посторонние не могут оставаться в одиночестве в лаборатории высоких напряжений – слишком опасно.
– Александр Антонович! Неужели нет выхода? – взмолился я.
– Конечно, есть, молодой человек. Аспирантская зарплата – мизер, даже на паек по карточке – и то еле хватает. А «Пирометр» – завод богатый. Платина, например, сегодня чуть не вдесятеро дороже золота, а у вас она едва ли не в каждом приборе. Заключите с Елизаветой Ивановной соглашение, заплатите за помощь вашему заводу в сверхурочное время. И пусть договор подпишет ваш директор Чеботарев. Или Кульбуш – я его лучше знаю. А я поставлю на вашей просьбе решающее «Согласен» и посмотрю сквозь пальцы, если Елизавета Ивановна решит помогать вам не сверхурочно, а в рабочие часы. И последнее: особенно ухаживать за ней не рекомендую. У нее полно поклонников и в нашем институте.
Я и понятия не имел, что сотрудникам институтов разрешено заключать трудовые соглашения на производство особых работ. Но сделал все от меня зависящее – и вскоре появился в лаборатории, где начальствовала аспирантка Смурова Елизавета Ивановна (фамилии ее не помню, потому что, подозреваю, никогда и не знал).
Лаборатория была как лаборатория: большая комната, уставленная силовыми и измерительными стендами, трансформаторами и моторами. Наличествовал здесь и спектрофотометр Кёнига-Мартенса. И командовала всем этим молодая женщина (на год или на два младше меня), невысокая, стройная и до того быстрая, что мне казалось, будто она непрестанно бегает. Хотя она всего лишь ходила – но уж больно стремительно…
Меня поразили ее изысканные светлые туфельки на таких высоких остроконечных каблучках, каких я еще не видел. Когда мы немного подружились, она позволила мне измерить каблук – в нем оказалось одиннадцать сантиметров. Для того времени – воистину рекорд!
Первый мой день в световой лаборатории ВЭИ чуть не закончился трагически. Впрочем, начиналось все обычно.
– Осветителями для спектрофотометров будут обычные электрические лампы мощностью от 100 до 1000 ватт, – сказала Лизавета Ивановна, – напряжение – от 127 до 1000 вольт. Какие выберете?
– Неплохо бы 500 ватт при напряжении в 500 вольт, – сказал я, прикинув, что крупная лампа даст вполне достаточную яркость. Кстати, в цветовой лаборатории ГОИ такой выбор отсутствовал.
– Какой нужен ток – переменный или постоянный?
– Лучше постоянный – яркость будет без колебаний.
– Проверим, есть ли сейчас постоянный ток.
И Лизавета Ивановна направилась к силовому щиту, смонтированному на торцевой стене. Я пошел за ней.
Щит этот был довольно-таки устаревшим сооружением. Здесь не было кнопочных магнитных пускателей – только медные рубильники с деревянными ручками. На одной из его половинок красовалась надпись «Постоянный ток», а пониже – четыре деления: 127, 220, 500 и 1000 вольт. Лизавета Ивановна подошла к пятисотвольтовому рубильнику, я стал рядом.
Я думал, что она возьмется за деревянную ручку и вонзит оба ножа в щелевые клеммы – но, к моему ужасу она вдруг протянула к клеммам руку, явно собираясь замкнуть напряжение в 500 вольт на свое тело.
Ее пальцы не успели коснуться щита – я с воплем вцепился ей в плечо, чтобы отшвырнуть куда-нибудь подальше. Отшатнувшись от рубильника, она вытянула руки перед собой – словно пытаясь меня остановить.
Не знаю, как выглядел в эту секунду я, но она стала белым-бела.
– Сумасшедший! – крикнула она. – Если бы я не отвела от рубильника рук, вы были бы убиты!
Я тоже сорвался на крик.
– Это вы должны были быть убиты! И я совершенно не понимаю, почему этого не произошло!
– Этого не могло произойти. Отойдите от меня на пять шагов! – скомандовала она. – Нет, еще дальше. Теперь спокойно смотрите и не делайте никаких судорожных движений. Я покажу вам нечто удивительное.
Это было воистину чудо! Обычное заводское напряжение в 380 вольт смертельно для человека. В детстве я видел, как мужчина случайно замкнул на себя трамвайную линию (500 вольт) – и не только мгновенно умер, но и обуглился. А Лизавета Ивановна, убедившись, что я не сумею допрыгнуть до нее одним прыжком, мирно держала руку на клеммах под напряжением в полтысячи вольт, – и ничего не случилось! Она должна была уже валяться мертвой или биться в предсмертных судорогах – а она весело хохотала! И зорко следила, чтобы я к ней не рванулся.
Я сделал какое-то движение – она мгновенно сняла руку с рубильника.
– Но ведь это невероятно! – потрясенно сказал я, когда она отошла от щита. – Вижу – и не могу поверить! Или щит не под напряжением?
– Все как надо – напряжение ровно 500 вольт, – спокойно сказала она. – Но для меня это неопасно. А вот вы уже лежали бы мертвым, если бы успели меня коснуться…
– Все-таки не понимаю… Почему напряжение, смертельное для меня, для вас – что слону дробина?
– Это разъясняет теория Александра Антоновича.
И Лизавета Ивановна достала книгу Смурова «Техника высоких напряжений». Профессор установил, что для человека губителен ток силой от 0,01 до 0,1 ампера. Если он больше 0,1 – сгорают внутренности. Если меньше – обгорает тело. А если ниже 0,01 – он просто вызывает судороги (или дрожь). Обычно электрическое сопротивление человеческого тела колеблется между 30 тысячами и 100 тысячами ом (впрочем, последнее встречается реже). Сила тока определяется делением напряжения (в вольтах) на сопротивление (в омах). Поэтому человеку с сопротивлением в 30 тысяч опасно напряжение в 300 вольт, ибо оно порождает силу тока в 0,01 ампера; 3000 вольт дают 0,1 ампера. Для обыкновенных людей напряжение в 500 вольт смертельно!
– Но вы же не погибли! – возразил я.