Текст книги "Книга бытия (с иллюстрациями)"
Автор книги: Сергей Снегов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 59 страниц)
– А я в Одессе живу на Молдаванке, – сообщил я. – Молдаванские хулиганы славны по всей Украине. Куда вашим журавлевским!
– Хорошо, идемте! – согласилась она.
Когда мы выходили, нас задержал Лымарев. Он кое-что слышал о Журавлевке – там посторонним лучше и днем не появляться, а сейчас ночь. Он пойдет со мной. Я сообщил: когда я с девушкой, то смерть не терплю, если между нами появляется чужая рожа. Третий недопустим, согласился Лымарев. Они с приятелем будут далеко позади. Поцелуям, если мне повезет, это не помешает, а в случае опасности – подмога!
Журавлевка была местечко как местечко – одно– и двухэтажные (редко – повыше) домики. В каждом не двери, а ворота – и все закрытые. На широких и немощеных – в густой пыли – улицах ни одного человека, окна темные: здесь, в отличие от шумной и сияющей Сумской, ночь начиналась рано. Я украдкой оглянулся. Лымарев с другом шествовали метрах в двухстах.
– Я живу здесь, – сказала девушка и громко постучала в ворота.
– Не торопитесь, поговорим, – попросил я.
Она не успела ответить. Из пустоты внезапно материализовались два парня. Один скорбно произнес:
– С чужими гуляешь?
Ворота открылись. Девушка проворно юркнула в дом. Я запоздало крикнул «До свиданья!» Мои приятели были еще очень далеко. Скорбящий предложил – вежливо и недобро:
– Поговорить надо, парень.
– Лучше в другой раз. – Я попытался отойти.
Второй, молчавший, жестоко ударил меня. Я упал. Из носа на белую рубашку хлынула кровь. Говорливый наклонился надо мной.
– Не будем отлеживаться, хлопче. У нас принцип: лежачего не бьем, а вдавливаем ногами в землю.
Друзья уже бежали к нам, но были еще далеко – журавлевцы вполне успевали обрушить каблуки на мое лицо. Нужно было подниматься. На этот раз меня не удалось свалить с одного удара. Но противников было двое – и я снова упал. Упал – и схватил за ногу одного из нападавших, чтобы он не удрал: помощь была уже близко.
Мой пленник отчаянно вырывался – ему это не помогло: спасители звезданули его по «кумполу» – и журавлевец притих и смирился с неизбежностью. Обездвижили и второго. Лымарев посмотрел на меня (рядом, на столбе, болталась одинокая лампочка) и расхохотался.
– Вся твоя рубашка – пыль пополам с кровью!
Я поднялся и, с трудом выдавливая слова, хрипло сказал:
– Жгучий вопрос современности: что делать с этими неудачниками?
Лымарев всегда находил быстрые решения. Он обратился к побежденным.
– Ребята, мы, одесситы, народ культурный – и поступим с вами по-культурному. На Сумской я видел отделение милиции. Вот туда вас и сдадим – пусть разбираются.
Один из пленников чуть не взвыл.
– Будьте людьми! Делайте, что хотите, но не в милицию! Там же Беломор, лесоповал… Не губите!
Озадаченный Лымарев поинтересовался:
– А что предлагаешь? Отпустить?
– Зачем отпускать? Нет, я по-честному. Мы ему юшку пустили? Бейте и нас до крови, слова не скажем. Чтобы полная отместка. – И журавлевец коварно добавил: – Еще неизвестно, как в милиции к вам отнесутся. Чужие в городе, ночная драка – могут и прихватить.
Первым ударил я. Видно, от пережитого кулак мой «перегорел» – парни поочередно охнули, но крови не было. Зато дюжий Лымарев выбил юшку из обоих – не то из носа, не то из зубов (впрочем, ее было поменьше, чем на моей рубашке). Третий наш приятель добавил, а Лымарев расщедрился на поучение:
– Значит, так, ребята. Вы с Журавлевки, мы с Молдаванки. У нас мостовые мощеные, а не земляные, как у вас. И лупят у нас чужаков покрепче – потому что кулаки посильнее и света на улицах больше. Совет: будете в Одессе, обходите Молдаванку. Признают – бока намнут, а не признают – ноги повыдергают, чтобы не шлялись в заповедном нашем раю.
Один журавлевец, прощаясь, поблагодарил:
– Спасибо, ребята, что по-человечески. Мы – ему, вы – нам. Жуткое дело – попасть к этим гадам в милицию!
Мы, остыв, тоже порадовались, что обошлись без нее.
Так вот, общий дух распущенности коснулся и школ (правда, дуновение это было из легчайших). Мы не резвились, как обычные дети в обычные времена, – мы куролесили, а иногда опасно буйствовали.
В свободное время я приходил к Генке (он учился в Металлшколе № 3 на Старопортофранковской). Являлись и Фима, и Моня Гиворшнер, и Моня Гайсин. Разговаривали, спорили, ели фрукты из Гениного сада, а под вечер ходили «проветриваться».
Когда проветривались на окраине Молдаванки, свободы было больше. Где-нибудь заводилась свара – мы встревали, попадалась чужая драка – лезли в нее, не разбираясь, почему машут кулаками. Потом хвастались: «Знаешь, меня тот носатый чудак так тяпнул по шее! Ну, я ему тоже навернул под дых – аж завизжал».
Если гуляли в городе, приходилось смиряться – здесь драчунов не жаловали. Зато развлечений на этих нарядных, хорошо освещенных улицах было побольше. Иногда мы покупали билеты в кино, затем прятали их и пытались всем скопом проникнуть в зал – якобы на халяву. Порой это удавалось – и мы, разочарованные, садились на свои законные места. Чаще в дело вступали общественные охранники – и тогда разыгрывался спектакль: мы вырывались и кричали, нас тащили и выгоняли, иногда смазывали по шее – и мы вдохновенно отвечали ударами на удары.
Обычно кончалось тем, что нас силой доставляли в дежурку – и там мы возмущенно предъявляли билеты ошарашенным конвоирам и администратору.
– Вот же хулиганье! Хватают, ничего не спрашивая. Мы говорим: билеты есть, все честь по чести, а они – за шиворот! Будем жаловаться в милицию.
Администратор извинялся и разрешал с теми же билетами идти на следующий сеанс (наш-то уже давно шел), смущенные контролеры все же находили в себе мужество грозить, что в другой раз подобные шутки нам выйдут боком. Впрочем, два раза подряд в один кинотеатр мы не лезли – нас быстро запоминали.
Мы буйствовали коллективно. Женя Бугаевский, рьяный индивидуалист, устраивал развлечения не так индивидуальные (они тоже требовали соучастия), как типично индивидуалистические. Некоторые из них приобретали известность и прибавляли ему популярности.
Однажды дома, в компании приятелей, Женька громко скандировал нашего с ним любимого поэта – Бориса Пастернака и смертно всем надоел. Я злился: Пастернак не Кирсанов и не Маяковский, его стихи нельзя кричать. Но Женя мало считался с чужими мнениями. Он продолжал вопить – это было безвкусно и почти непристойно. Владимир, который часто и охотно дрался с братом, попытался его усмирить: «Иди на улицу и кричи!». Вмешались и гости – но вышвырнуть Женю не удалось.
Тогда Володя (ему помогали приятели) связал поэтического охальника, пропустил веревку у него под мышками и вывесил на улицу. Женя болтался между двумя этажами и, неусмиренный, орал Пастернака. Соседи высовывались из окон, дабы прекратить шум, но – истинные одесситы! – принимались хохотать и аплодировать. Женя, воодушевленный успехом, надсаживался изо всех сил. И когда уставший брат вместе с гостями втаскивал его назад в комнату, он отбрыкивался и вырывался, но уже не кричал – голоса не было.
Вслед за этой выходкой последовала другая. Старец Пересветов, платный руководитель молодогвардейского кружка, объявил о грядущем обсуждении стихов Бугаевского. Женя долго готовился к своему творческому вечеру: достал (кажется, у тетки) женскую ночную сорочку, украсил голову чепцом, раздобыл длинную, выше головы, суковатую палку – и в таком не то покойницком, не то библейски-патриархальном облике явился в зал. Он стоял на возвышении и, стуча посохом, пытался перекричать хохот, свист и топот. Вызванный милиционер (в редакции «Черноморской коммуны» всегда дежурили стражи порядка) вместе с чуть не плачущим Пересветовым разогнали неудавшееся заседание.
Облаченный в ночную сорочку Женя, постукивая посохом, удалился в свой Покровский переулок. Мы провожали его и хохотали. Он был каменно серьезен.
Потом я спросил, зачем ему понадобилось это шутовство.
– Не шутовство, а разъяснение, – парировал он. – Мои стихи настолько необычны, что даже знаток не всегда разберется. Особая одежда подготавливала слушателей к особости произведений.
Примерно в то же время в кружке произошел еще один скандал. Некто Яша Щур, скорей журналист, чем поэт, вежливо попросил у Пересветова слово – и прокричал несколько лозунгов и воззваний в честь оппозиционных «истинных ленинцев».[45]45
«Союз марксистов-ленинцев». Один из его организаторов, Мартемьян Никитич Рютин (1890–1937), в рукописном обращении «Ко всем членам ВКП(б)» обвинил И.В. Сталина в извращении ленинизма, узурпации власти.
[Закрыть] Перепуганный Пересветов снова вызвал милиционера.
Дело было посерьезней Жениных выбрыков. Руководителю кружка, беспартийному старому учителю, строго попеняли: на занятия часто приходят посторонние люди, устраивают антисоветские митинги – не пора ли немного прикрутить гайки? И Пересветов спешно их прикрутил. Отныне вольное хождение воспрещалось, каждый должен был заносить свою фамилию в специальный лист, лежащий на столике у входа, перед занятиями зачитывали все имена, чтобы выяснить, не пробрались ли на идейно выдержанное собрание одиозные фигуры или чужаки.
Настал мой черед хулиганить.
У меня имелся забавный сборничек «Русские остряки и остроты их», начинавшийся издевками Балакирева, шута Петра Великого, и кончавшийся анекдотами об остроумных людях прошлого века. Среди них был и рассказ о лицеисте Пушкине. Француз Трико, лицейский воспитатель, строго-настрого запретил своим подшефным покидать Царское Село (сторож должен был записывать отлучившихся). Однако Пушкин с Пущиным нашли способ обойти этот запрет. Пушкин подъехал к вахте и, не сходя с коня, крикнул: «Однако!» – вахтер внес фамилию в свой кондуит. Вторым появился Пущин и представился: «Двако». Сторож засомневался и покачал головой, однако записал и это имя. В это время француз узнал о бегстве учеников, вскочил на коня и помчался в погоню. Когда он крикнул: «Трико!», охранник рассвирепел:
– Однако, Двако, Трико! Вот я покажу вам, как озорничать!
И посадил бедного воспитателя в кутузку – там его и нашло прибывшее на выручку начальство. А Пушкин с Пущиным славно погуляли в Питере.
Я полностью передрал этот сценарий.
В нашем классе учился Кучер, отличный паренек (именно он вскоре уехал с родителями во Францию и впоследствии стал профессором Сорбонны). Нужна была еще одна подобная фамилия. Она нашлась – Телега. Все остальное было просто. Мы с приятелем записались под соответствующими именами. Пересветов, начиная занятие, зачитал список присутствующих: Кучер, Телега, Колесо, Дышло… Зал взорвался хохотом. Потребовали закрыть двери и проверить документы. Проверка показала наличие и Кучера, и Телеги, – дальше допытываться не стали: люди входили и выходили – поди разберись, были среди них Колеса с Дышлами или нет…
Занятие было сорвано – чего мы и добивались.
Время было странное – и мы были странные.
Возможно, никогда раньше не воздвигали такого множества ветряных мельниц и не появлялось такого количества фанатиков, кидавшихся на героическую борьбу с ними. Кинотеатры перестали называться иллюзионами – но в иллюзион превратилось само общество. Головы кружились от бредовых идей и галлюцинаций, людей сводили судороги пламенной борьбы с тенями. Правительственные идеологи объявили себя материалистами, но, пренебрегая материальным миром, энергично боролись за призрачное господство в царстве фантомов. И никогда еще так мощно, как дикая зелень из плодородной земли, не перли из народных недр таланты и дарования. Недавняя революция обернулась двуликим Янусом – щедро культивировала человеческие способности, которые потом душила.
Одно из таких горячих сражений с идеологическими ветряными мельницами близко коснулось и меня – и в немалой степени определило мою реальную жизнь. В философии разгорелась дискуссия – и я не смог остаться в стороне. Конфликтовали механисты и диалектики. Жестокий этот спор и яйца выеденного не стоил – так показало неотвергаемое будущее. Но в двадцатые годы философская полемика казалась не иллюзией, захватывавшей ум и терзающей душу, а вполне реальным делом – той самой идеей, которая, по гениальному определению Маркса, умевшего под идеологический сумбур и неразбериху подводить убедительные основания, превратилась в материальную силу. Гегель когда-то пошутил, что можно доказательно обосновать любое утверждение – и потому все, что в мире есть испорченного, испорчено с добрыми намерениями. Именно это и оправдывалось в яростной схватке механистов и диалектиков. О чем они спорили? Это трудно четко обозначить – в принципе, речь шла об очередной фата-моргане.[46]46
Фата-моргана (фея Моргана, по преданию – живущая на морском дне и обманывающая путешественников призрачными видениями) – редко встречающееся сложное оптическое явление в атмосфере, состоящее из нескольких форм миражей, при котором отдаленные объекты видны многократно и с разнообразными искажениями.
[Закрыть] И те, и другие соглашались, что они материалисты и даже воинствующие атеисты. Но материализм одних (механистов), опиравшийся на законы естественных наук, был примитивен – и эту их слабую сторону соперники хорошо разглядели и ловко раскритиковали. Вторые верно служили новой доктрине – материалистической диалектике. Беда в том, что она тоже была фикцией. Несколько здравых идей о противоречиях в любом развитии, о соотношениях количества и качества – и все… Слишком мало для настоящей науки!
Зато в дискуссии непрерывно поминались великие имена: Декарт и Спиноза, Кант и Гегель, Фихте и Шопенгауэр, Шеллинг и Ницше… В тяжеловесной книге лидера диалектиков Абрама Деборина «Введение в философию диалектического материализма» (среди адептов она стала библией) трактовались важные вопросы – меня это привлекало. Я увлекся – на всю жизнь – пантеизмом Спинозы, читал и перечитывал Гегеля, даже его труднейшую до невразумительности «Феноменологию духа», задумал соединить с материалистической диалектикой некоторые идеи Лейбница. А поскольку я к тому же самостоятельно изучал анализ бесконечно малых величин (дифференциальное и интегральное исчисление) и продолжал увлекаться физикой, то в моем несозревшем мозгу родилась грандиозная и, мягко скажем, самонадеянная идея: я решил создать новую науку, соединяющую материалистическую диалектику, математику и физику. Я назвал ее «Системой исследования» и стал усердно заполнять тетрадь новыми законами мироздания – скоро выпочковалась целая карандашная книга.
Достоевский как-то сказал: «Покажите вы русскому школьнику карту звездного неба… о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». Я, вероятно, был похож на этого самонадеянного мальчишку.
Впоследствии я писал о тогдашних своих увлечениях:
Когда все спят, я погружаюсь в том Спинозы…
Сейчас передо мной вся мудрость мира.
Все цели жизни на краю стола
В зеленой книге. Строгий, ясный голос,
Не заглушённый сплетнями веков,
Звучит в моей душе. О, как все голо,
Каким сплетеньем дрязг и пустяков
Мне кажется весь мир мой в этот миг!
Я принял бы все казни, все страданья,
Когда б принятье их дало созданье
Одной из этих вечно юных книг.
Мне казалось, что я окончательно определил свою ближайшую задачу: сделать из схематичной материалистической диалектики настоящую науку, для чего добавить к старым ее законам (отрицания отрицания, перехода количества в качество и единства противоположностей) законы новые (предварительно, разумеется, оные разработав).
Осуществление этого фантастического плана не мешало другим, более реальным делам. Среди них было много насущных – например, заставить Генку Вульфсона заняться изобретениями по-взрослому серьезно (себя самого я, конечно, считал очень серьезным).
В то время Генка интересовался проблемой реактивной отдачи. Может быть, определенную роль в этом сыграл его соученик по профшколе № 3 Валентин Глушко,[47]47
Глушко Валентин Петрович (1908–1989) – крупнейший ученый в области ракетно-космической техники; основоположник отечественного жидкостного ракетного двигателестроения.
[Закрыть] а может, это была собственная Генкина идея, но он принялся разрабатывать снаряд, снабженный дополнительным ракетным ускорителем.
– Все дело, Серега, в скорости, с какой бронебойный снаряд ударяет в цель, – объяснял он. – Ее можно усилить за счет отдачи, если в снаряд встроить небольшой запал, который взрывается в момент попадания или за микросекунды до того. Все расчеты я сделал, конструкцию прочертил – надо построить модель.
Я предложил пойти в Одесскую артиллерийскую школу (еще до революции она разместилась в нескольких больших зданиях на третьей станции загородного трамвая) – там наверняка найдется нужное оборудование. Гена колебался, я настоял. Он перенес чертеж на ватман, приложил расчеты – и мы отправились. В школе у нас забрали бумаги, пообещали рассмотреть и попросили прийти через неделю.
Спустя неделю нас принял сам помощник начальника по политчасти. Этого человека, подпольщика-большевика, героя гражданской (два или три ордена Красного Знамени всегда красовались на его гимнастерке) хорошо знали в Одессе. Он поражал сразу – особенно копной вьющихся, черных с сединой волос (рядовые партийцы себе такого не позволяли). Даже знаменитые шевелюры Троцкого и Зиновьева, еще недавно председателя Коминтерна, не могли соперничать с волосяным шатром политрука артшколы. У него было широкое красное лицо («Очень просторная физиономия», – заметил потом Гена, не отличавшийся остроумием), и говорил он с таким жутким местечковым акцентом, какого не услышишь и в самых патриархальных еврейских семьях.
В школе его любили – он был строг, но добр, страсть к воинской дисциплине сочеталась у него с человеческой снисходительностью. Только ко всяким там оппозиционерам замполит был беспощаден!
– Слушай, Гена, знаешь, что я тебе скажу? – проговорил он со своим немыслимым акцентом. – Ты начертил – таки да – хорошую вещь. Я сам смотрел, ничего вредного, все на пользу нашей родной партии и советского государства. И тебе спасибо, что заботишься о боеспособности нашей победоносной Красной Армии. Продолжай дальше!
– А как насчет модели? – заикнулся Гена. – Мне бы построить опытную конструкцию.
– Это другое дело. Надо бы допустить тебя в наши военные мастерские – но ты же штатский, еще не призывался. Ты умница, Гена, ты понимаешь: как можно раскрывать военные секреты? Это же преступление перед любимой партией и воинской присягой. Но не огорчайся: мы отправим твои бумаги в Москву – там рассмотрят и решат, а мы тебе сообщим. Ты оставил адрес?
– Да, написал на ватмане.
– Умница, что я тебе говорил! Это же самое главное – оставить адрес, чтобы тебя всегда нашли. Ну, до свиданья, мальчики. Работайте дальше на благо нашей родной партии.
Все дорогу домой мы смеялись: очень уж колоритен был славный политрук артшколы, созданной еще при царском режиме. О деле говорить было нечего – оно решалось в Москве. Надо было ждать.
Ответа Гена так и не дождался. Москва промолчала – вероятно, не посчитала изобретение важным. Уже после трагической Генкиной гибели я где-то прочитал, что модель бронебойного снаряда с реактивным ускорителем удара испытывали на каком-то полигоне. Понятия не имею, было ли это связано с вульфсоновской конструкцией.
Шла весна, последние месяцы второго курса, – нужно было готовиться к переходным экзаменам. Не было случая, чтобы школяры пустили это дело на самотек. Я с энтузиазмом включился в страду. Задача формулировалась просто: помочь всем, то есть сделать так, чтобы плохой ученик получил хорошую оценку. Мысль о том, что каждый зарабатывает баллы собственным усердием, отвергли сразу: экзамены – творчество коллективное. Мы создали сложную систему, призванную обеспечить незаслуженные результаты. Выделили пятерку лучших учеников, распределили их по предметам и обязали: никто в нашем классе не должен получить плохую отметку!
Сферами моей ответственности были русский язык и литература, математика, частично – физика. Михаил Павлович ушел из школы – это осложняло задачу (я уже рассказывал, как легко было его обмануть – он не придирался даже на устных экзаменах). Как-то он сказал всему классу:
– Вбитые в голову знания держатся недолго. Их надо не вбивать, а выращивать. А что до правил русской грамматики, то их надо знать, пока вы полностью не овладели языком. Потом можно забывать – все будет выполняться автоматически.
Однако и в отсутствие Михаила Павловича подсказки (даже грубые), что называется, катили. Физика тоже не ставила нерешимых проблем. Иное дело – математика.
Семен Васильевич Воля не терпел подсказок! Случалось, он так злился, что ставил плохую отметку и тому, кто отвечал, и тому, кто подсказывал. Рисковать на переходных экзаменах было опасно. Амос Большой помог разработать особую систему: я садился на первой или второй парте, в руках у меня был карандаш – даже подозрительный Семен Васильевич не мог заподозрить подвоха: безобидное школьное орудие производства. Если я его ставил, тот, кого спрашивали, должен был отвечать «да», если клал – «нет». Если почесывал лоб или щеку, это означало: внимание, ловушка! Хорошенько подумай.
Еще сложней дело обстояло с формулами, которые нужно было писать на доске. Карандаш здесь не годился, а диктовать их с места я отваживался лишь в самых простых случаях – да и то при условии, что Семен Васильевич не услышит. Однако мы справились и с этим. Как-то, поглядев на доску со стороны окна, я заметил, что на ней высвечиваются какие-то штрихи, которые были незаметны при взгляде в упор. Это и стало решением. Я выписал самые употребительные формулы, а наши каллиграфы – Богданов и Кордонский – твердыми карандашами перенесли их на доску. Затем ее слегка сдвинули (наискосок к окнам – но едва заметно) и закрепили, чтобы горячий Семен Васильевич ударом кулака не водворил ее на место. Теперь тому, кто стоял слева, были видны все формулы, а Семен Васильевич, сидевший посередине класса, ничего не замечал.
Эта выдумка спасла многих. Блестящую схему развалил туповатый увалень Андросов (у его отца, профессора, коренного сибиряка, было классическое китайское лицо). В классе он сидел в правом ряду и, когда Воля вызвал его к доске, направился влево так демонстративно и неуклюже (к тому же оттолкнув учителя), что Семен Васильевич мгновенно рассвирепел.
– Что-то вы все умные, когда переходите на ту сторону! Становись куда вышел и отвечай по порядку.
Андросов, конечно, безысходно провалился. Не знаю, удалось ли ему перейти на третий курс.
Обилие хороших ответов у плохих учеников, видимо, мучило Семена Васильевича. Спустя несколько лет мы столкнулись с ним на улице. Он засыпал меня вопросами о житье-бытье, попутно спросил и о давних школьных экзаменах. Я был честен. Вместо того чтобы посмеяться, Воля нахмурился и проворчал:
– Спасибо, что не скрываешь своих скверных поступков. Больше я такого не допущу, можешь не сомневаться!
Я, конечно, был одним из самых изощренных и активных подсказчиков, но помощь требовалась и мне. Был в нашей профшколе такой важный предмет – технология металлов.
Вел его Петр Иванович Быков – и плохо вел, зато безмерно гордился своей специальностью. Я с ним не ладил. Как-то он сказал мне: «Все ваши физические и математические успехи ничего не стоят, если вы не знаете правил закалки и отпуска стали».
Но я вовсе не желал узнавать эти правила! Я с отвращением глядел в конспект – там было сказано, что для закалки качественных сталей отлично подходят моча и навоз. И я сказал Быкову – при всем классе: «Я выучил, что при нагревании стали по ней пробегают разноцветные побежалые цвета и что это очень красиво. Все остальное в технологии металлов меня не интересует». А друзьям объявил, что на экзамен к Быкову не пойду, пусть переводят на третий курс с одним хвостом – я вовсе не собираюсь работать на заводе и меня совершенно не колышут даже самые лучшие сорта навоза!
Друзья обиделись. Я много потрудился, чтобы разные недотепы получили приличные оценки по основным дисциплинам, а теперь сам недотепствую. Они, друзья, не собираются это терпеть. Они силком, за уши вытащат меня на экзамене у Быкова – это их святая обязанность.
– Значит, так, Серега, – доложил мне Амос Большой коллективный план. – Контрольную работу по технологии металлов пишешь обычным своим почерком – никакой дешифратор не поймет. Быков поставит в тетради не оценку, а вопрос и вызовет тебя первым. Ты выйдешь и будешь безмятежно молчать.
– Как я могу молчать? Он же будет спрашивать.
– Не твое собачье дело, будет он спрашивать или нет. Твоя задача – выйти к доске и выдержанно помалкивать. Ясно?
– Ясно. Молчать о тайнах обработки металлов – мечта всей моей жизни.
Спектакль был срежиссирован мастерски! Быков действительно не разобрался в моей работе и вызвал меня к доске. Но только он раскрыл рот, чтобы разразиться убийственным вопросом, как поднялся его любимец Амос и попросил объяснить одно затруднение, встреченное в школьном учебнике «Технология металлов». Не ответить пятерочнику Большому Быков не мог. Когда он снова повернулся ко мне, второй ученик по его предмету Толя Богданов заявил, что, диктуя конспект о плавке, он, Петр Иванович, допустил ошибку. Нельзя ли внести ясность?
Быков стал подробно объяснять, что Толя просто не очень хорошо понял текст – его начали перебивать Леня Вейзель и Миша Кордонский (тоже из быковских любимцев). А когда все замолчали, и он снова повернулся ко мне, прозвенел звонок. Петр Иванович смотрел на меня и явно ничего не понимал. Он, похоже, вконец запутался: разговор шел интересный, я все время был у доски – значит, и я принимал в нем участие и задавал умные вопросы.
– Давайте вашу работу, – буркнул Быков и на глазах у замершего класса переправил жирный вопрос на крупную пятерку.
Когда уроки закончились, меня стали качать. До сих пор, кстати, не понимаю: почему подбрасывали в воздух именно меня? За весь урок я не сказал ни слова. По справедливости надо было качать тех, которые так радостно взметывали меня над своими головами.