Текст книги "Книга бытия (с иллюстрациями)"
Автор книги: Сергей Снегов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 59 страниц)
Я написал, что время было странное – и мы были со странностями. Я, например, был ими прямо-таки напичкан! И главная состояла в том, что меня почти не интересовали наши профшкольные девочки. А ведь раньше, в трудовой школе, я влюблялся (сначала – в Раю Эйзенгардт, потом – в Фиру Володарскую), да и после разнообразные увлечения составляли существенную часть моей жизни.
К тому же девочки у нас были миловидные, умные и культурные – не чета молдаванским трудшкольным подругам. Там преобладала рабочая детвора, здесь – интеллигенция: дети инженеров, директоров заводов, важных партийных чинов. Помню некое тройное звездное ядро, в которое входили Лида Гринцер, Юля Клемперт и Фира Вайнштейн, – вокруг него этаким облачным сгущением постоянно увивались ребята. Кстати, среди этой троицы была и моя будущая жена – но тогда я обращал на нее внимания еще меньше, чем на остальных.
Лояльней я относился к другому тройному девичьему содружеству, состоящему из Жени Чебан, Доли Оксман и Змиры (фамилии не помню). Правда, и с ними я не дружил – зато разговаривал охотней. Женя была умной и приветливой, Доля хорошенькой и говорливой, а Змира – настоящей красавицей. Впрочем, любоваться ею можно было только со стороны – при непосредственном общении очарование иссякало.
Поведение мое было тем более странным, что профшкола была буквально пропитана любовью. Именно любовью, а не увлечениями. Ибо здесь зарождались связи, сохранявшиеся всю жизнь. Мой друг Леня Вейзель влюбился в Долю Оксман и даже ревновал меня к ней (мы с Долей часто болтали). Женой его она не стала, но в душу запала навсегда. Через много лет я, уже профессиональный писатель, узнал ее московский адрес – мы начали переписываться. Я часто приезжал в Москву, но встретиться с Долей так и не удосужился (хотя мы постоянно уславливались о свидании). А Леня, когда я сообщил ему ее адрес, мигом примчался из Свердловска – повидаться. Сейчас он, восьмидесятилетний, уехал в Тель-Авив к дочери. Мы переписываемся – и он постоянно вспоминает Долю.
Еще сильней стала связь, соединившая Амоса Большого и Юлю Клемперт. Любовь разразилась в нем как взрыв. Я как-то удивился:
– Амос, ты окружаешь Юльку со всех сторон. Откуда к ней ни подойдешь – ты! Вращаешься вокруг нее, как спутник вокруг светила. Я даже поглядеть на нее не могу – всюду ты.
– И не гляди! – обрадовался он. – Что не твое, то не твое. Заруби это на своем длинном носу. Соперников не допущу.
Вскоре после окончания школы они поженились. Воистину он не допустил соперников! И не оскорблял ее соперницами. Их удивительно прочная, неиссякаемая любовь продолжалась до его смерти (он умер в семьдесят девять). Вспыхнув в юности, она ровно и ярко светила им всю жизнь. Однажды, незадолго до кончины Амоса, я сидел у него дома – в квартире на Фрунзенской набережной в Москве. Мы разговаривали.
– Слушай, дорогой мой доктор технических наук, многократный орденоносец, лауреат Ленинской и прочих премий, почему ты, собственно, носишь полковничьи погоны? – спросил я. – По твоей ракетной должности тебе давно пристало быть хотя бы генерал-майором…
Он захохотал.
– Столько лет ты, Серега, прожил, столько лиха хлебнул, а наивности не утратил! Я могу носить генеральские лампасы только на кальсонах. Если ты забыл, что я еврей, то мое начальство это хорошо помнит.
Дети Амоса уехали в Израиль еще при его жизни. Оставшись одна, Юля долго не решалась перебраться к ним. Прощание с Москвой далось ей нелегко: она умерла почти сразу после приезда на историческую родину.
Но я опять отвлекся. Мое принципиальное нежелание влюбляться отнюдь не мешало дружескому общению с девочками – во всяком случае, я был в этом уверен. На самом-то деле оно существенно осложняло мою жизнь. Однажды это осложнение чуть не стало трагедией.
Долю, видимо, злило, что наши разговоры никак не перерастают в ухаживание. Она дразнила и раззадоривала меня, а потом захотела проучить. На улице, во время большой перемены, она небрежно поинтересовалась:
– Почему мальчишки всегда врут? Дружим, любим… Сколько слов, а дела не дождешься. Трусы!
Я был горд и самонадеян.
– Только не я! Мое слово – дамасская сталь, закаленная по самому мерзкому рецепту Петра Быкова.
– Скажи еще (как все вы говорите), что готов на все!
– Скажу – как я говорю: готов на все!
– По первому моему слову?
– По первому твоему слову.
– Даже с собой покончишь, если прикажу?
– Уже сказал – готов на все.
– Тогда приказываю: покончи с собой! При всех.
И она насмешливо протянула мне лезвие от самобрейки.
Все-таки ей нужно было лучше меня знать…
Амос дружески называл мой характер собачьим, Леня Вейзель был более мягок: «В общем – не сахар». Насмешливая улыбка на хорошеньком Долиной лице сменилась ужасом. Я полоснул лезвием по запястью, на одежду и на землю хлынула кровь. Я поднял руку вверх – и стал с любопытством всматриваться в то, что натворил.
Кто-то достал носовой платок, меня быстро перевязали. Мы условились: для всех учителей я просто-напросто наткнулся рукой на кусок стекла – не хотелось, чтобы кого-нибудь из нас наказали за рискованные забавы.
Доля больше не осмеливалась меня подначивать.
Я и теперь с удовольствием посматриваю на левую руку: там наискосок протянулся отчетливый, сантиметра на два, рубец. Разрез только вскользь задел крупную вену. Дуракам везет! В далеком «потом» я сидел у постели умирающего друга. Ему посчастливилось меньше, чем мне. Вена – тоже на левой руке – была прорезана насквозь, кровь остановить не удалось. А может, он и сам не захотел ее останавливать: жизнь давно уже душила его – как рвота, забившая горло.
Итак, я не влюблялся. И все-таки именно девочки стали причиной того, что мне пришлось бежать из профшколы.
Совершилось это так.
Я уже говорил, что учебное наше время делилось на равные части. С утра – уроки, после большой перемены – занятия в мастерских (кузнечной, токарной и слесарной), по которым нас распределял педсовет.
На первом курсе меня отправили в молотобойцы – наверное, подошел по сноровке и физической силе. О нашем кузнеце Михаиле Васильевиче (он был из деревенских) говорили, что он способен выковать и плотницкий гвоздь, и казачью шашку, и кружевную ограду, и детскую коляску. Не знаю – при мне он мастерил нехитрые железные приспособления, годные на продажу (для подкрепления школьного бюджета). Нас, помощников, у него было двое. Напарник мой, мастер от Бога, отличник по всем предметам (я уже писал о нем), едва ли не единственный из всех нас после школы сразу пошел на завод. Он быстро вписался в кузню, а мне поначалу доставалось.
– Серега, не топочись! – сердито кричал наш наставник. – Отставь заднюю ногу! Две ноги враз – не будет удара!
На втором курсе я ушел в слесарную мастерскую. Михаил Васильевич искренне пожалел меня.
– Ну, какой из тебя слесарь, Сережа? Удар, еще удар, потом ударчик – этому ты научился. Помаялся бы по-хорошему в кузнице лет десять – вышел бы в люди. Славный был бы кузнец…
Слесаря из меня точно не получилось. Но и в люди не вышел – кузнецом так и не стал. К тому же вскоре я узнал, что Михаил Васильевич – реликт. В эпоху паровых и электрических молотов профессия его – из низших.
Потом я часто встречал его на улице. Он широко открывал мне объятия – и я радостно целовал всегда небритые щеки и густые, хохляцкие, висячие усы.
Вообще-то я хотел попасть в токарную мастерскую. Меня туда не зачислили: решили (и справедливо!), что не стоит зря тратить на меня дорогой порох. А слесарем я оказался средненьким и нестарательным.
Мастером у нас был мрачный неудачник средних лет, вечно пьяный, к тому же не очень-то и превосходивший меня в слесарном своем искусстве.
Подошел к концу второй мой школьный год. Экзамены по предметам закончились, мы сдавали последние экзаменационные пробы в мастерской. Я выполнил заданную работу и остался доволен: на пятерку поделка не тянула, но добрую четверку обеспечивала. У соседнего верстака трудились Доля и Змира.
Они еле водили по какой-то шершавой кузнечной заготовке драчевым – очень тяжелым и грубым – напильником (готовили ее для слесарной обработки). Работа была отнюдь не для девичьих рук, да еще холеных (отец одной из девочек был секретарем горкома партии, другой – директором завода).
Я бы помог – и с удовольствием, но по цеху ходил мастер, а он не признавал помощи (особенно нарядным девушкам).
– Сережа, расскажи нам что-нибудь хорошее, – попросила Змира. – У меня отломались все пальцы – такой противный напильник!
– Прочесть вам поэму Маяковского «Хорошо!»?
– «Хорошо!» – это очень хорошо! Пожалуйста, читай.
Я увлекся декламацией – и не заметил, что к нам подошел мастер. С минуту он вслушивался, а потом разразился скандал.
– Белоручки! – орал мастер. Он был нетрезв. – Еще танцы устройте в слесарке! Работать надо. Уши, понимаешь, развесили!
Я попытался защитить девочек.
– Да они же работают – видите, пилы у них в руках? Это я к ним подошел – поговорить. А мое задание вы уже приняли.
Он повернулся ко мне, одичав от ярости.
– Сопляк, будешь мне перечить? Да я тебя в три погибели согну, мать твою…
Мат был длинный и безобразный. Девушки, вскрикнув, отскочили. Я вырвал у Змиры драчевый напильник и ударил мастера. Он успел отшатнуться, но грубый металл таки проехался по его лицу. Он схватился за щеку и, дико матерясь, убежал из цеха.
– Что теперь будет? – горько воскликнула Доля.
– Скоро узнаем, – мрачно ответил я.
Но в тот день мы узнали немногое. Окровавленный мастер прибежал к нашему директору Зубовнику. Они долго разговаривали – при закрытых дверях. Какое-то время я ждал, что меня вызовут, потом ушел домой.
На следующее утро, не заходя в класс (там все клокотало), я направился прямиком к директорскому кабинету. Зубовник уже ждал меня. Он был очень хмур.
– Рассказывай, как было, Сергей.
Я рассказал. Директор тяжело вздохнул.
– Плохо дело! Мастер столько на тебя наговорил. Непочтителен, все время поешь или читаешь стихи. Это не преступление, конечно, но все же мастерская… Непорядок. А когда ударил, лицо у тебя было свирепое, как у настоящего убийцы. Короче, он требует твоего исключения – грозится уйти, если ты останешься. И его поддерживает мастер токарного цеха (они дружат) – он тоже собирается подать заявление об уходе.
– Что вы решили?
Директор уклонился от ответа.
– Решит педсовет. Вызовем тебя и мастера. Где найти двух хороших специалистов? Нельзя их терять. Попросил бы ты у него прощения. Может, хочешь куда-нибудь перевестись – на работу или в другую школу? Это можно организовать…
– Я подумаю, – сказал я и ушел из школы, так и не заглянув в класс.
Я ждал вечера: задуманное мной преступление требовало тишины и одиночества. Больше всего я боялся встретиться с друзьями: можно было не удержаться и проговориться о своем плане. Я забрался в глушь Приморского парка и долго сидел около астрономической обсерватории (я еще не знал, что скоро стану здесь работать). Вечером в школе было пусто, только две уборщицы мыли полы. Я забрался в канцелярию и открыл большой шкаф, в котором хранились личные дела (мода на металлические сейфы с замками еще не наступила). Моя папка нашлась на нижней полке. Я перелистал ее – все документы были в порядке. Я взял свое дело под мышку и выбрался на улицу.
С профшколой № 2 «Металл» было покончено.
Больше скандалов не было. Мнения на педсовете разделились. Семен Васильевич Воля и еше несколько учителей решительно восстали против моего исключения, слесарный и токарный мастера настаивали. Зубовник нашел выход из затруднительного положения – он заявил, что я сам захотел уйти (правда, директор не упомянул, что хотение это выразилось в краже документов). Ограничились тем, что меня не перевели на третий курс. Не исключили и не оставили – забыли. Меня это вполне устроило.
А вот моих друзей – нет. Наш класс кипел. И не только он – вся школа. Мастеру слесарни не стало житья, он начал побаиваться учеников. Амос как-то крикнул ему:
– Что вы, пьяный, лезете с указаниями? Раньше протрезвитесь!
Дело дошло до того, что дня три его видели «тверезым как стеклышко». Это было настолько невероятно, что я не поверил! Но чудо преображения все-таки пришлось признать – тем более что рассказал мне о нем серьезный Толя Богданов.
Впрочем, мастер меня не интересовал. Было несколько настоятельных задач, требующих немедленного решения. Первая состояла в том, чтобы дома ничего не узнали. Я с содроганием представлял себе, что произойдет, если матери станет известно: меня собирались исключить из школы, я выкрал документы и теперь нахожусь в подвешенном состоянии – с сомнительными намерениями и без реальных перспектив. С этой трудностью я справился достаточно легко: друзья торжественно обещали не приходить ко мне домой – чтобы не отвечать на разные вопросы.
Вторая задача была посложней. Куда идти? Сомнений у меня не было – только в университет. А на какой факультет? Меня качало между двумя: русского языка и литературы и физико-математическим. Долгие – еще до бегства из школы – колебания разрешились в пользу физмата. Я знал литературу лучше, чем математику с физикой, – и без университета не останусь невеждой.
Однако возникли новые затруднения. Примут ли мои документы? Мне оставался месяц до восемнадцати – не придерутся ли к этой нехватке? Каким будет конкурс? Выдержу ли я его?
Ответы нужно было искать в университете. Но двери его (по случаю каникул) были закрыты, приемные комиссии не работали. Оставалось одно – утром уходить из дому и, приткнувшись где-нибудь в затишном уголке, зубрить предметы, вынесенные на экзамены. Дома этого нельзя было делать: мама, конечно, давно примирилась с тем, что я непрерывно читаю, но все-таки не школьные учебники… Она сразу заподозрит неладное – и жизнь будет отравлена.
У меня появился оруженосец – наш одноклассник Володя Полтава. Раньше мы с ним особо не дружили – просто пару-тройку раз я помог ему подсказками и понятия не имел, что приобрел искреннего поклонника. Володя пришел в восторг, узнав, что я накинулся на пьяного мастера, расстроился, когда я бежал из школы, и поддержал мою идею с университетом. В классе спорили: окончательный я дурак или только слегка свихнулся от самомнения? Вступительные экзамены без справки о законченном среднем образовании выглядели авантюрой. Полтава запальчиво меня защищал. Он предлагал пари: я превзойду всех – и клялся, что постарается присутствовать на экзаменах, чтобы потом рассказать, как я держался. К общему удивлению, это последнее обещание он исполнил.
Приемная комиссия начала работать в начале июля. Месячная нехватка возраста мне не помешала. Я подал документы на физмат и вскоре узнал радостную новость: примут тридцать студентов, а заявлений около шестидесяти. Два человека на одно место – барьер нехитрый, возьму!
С соцпроисхождением было похуже – я шел как сын служащего, Иосифа Соломоновича Штейна, а среди абитуриентов было много детей рабочих и крестьян. У меня оставался единственный выход – превзойти их по знаниям, и я зубрил все усердней.
Вечером и утром мы сгущались у ворот университета – знакомились, болтали, спорили. В этой толпе меня заинтересовали двое. Один, Толя Дьяков, невысокий, плотный, смахивал на цыгана. Буйная черная шевелюра и усы старили его, он, вряд ли двадцатилетний, отличался от безусых юнцов. Другой, тонкий, изящный, молчаливый, с копной вьющихся волос, ни к кому особо не подходил, ни с кем особо не болтал и о себе распространялся мало. Было известно, что его зовут Оскар Розенблюм и что он подал заявление на соцвос – факультет социального воспитания. Мы часто поглядывали друг на друга, но ни разу не заговорили. Мы не догадывались, что нам предстоит стать самыми близкими, самыми верными, самыми искренними друзьями, каких ни у одного из нас еще не было.
А сейчас – небольшое отступление. К тому времени бывший Новороссийский университет распался на отдельные институты (прежде они были факультетами) – физхиммат (физико-химико-математический), инархоз (институт народного хозяйства), ИНО (институт народного образования – здесь были два факультета: исторический и языков и литературы) и соцвос. В соцвосе было больше всего мест и самый маленький конкурс – воспитательство никого не соблазняло. Сюда подавали заявления абитуриенты с сомнительным происхождением. Разумеется, детей лишенцев (бывших дворян, капиталистов, нынешних нэпманов и торговцев) среди них не было – для этих высшее образованием было вообще закрыто, причем – наглухо. В соцвос шли чада служащих – это была их естественная классовая дорога. По идее, мой путь лежал сюда (кстати, здесь был свой физмат), но я твердо решил, что справлюсь с простеньким конкурсом и стану студентом основного института.
У Толи Дьякова наличествовало много достоинств: добрый, смышленый, покладистый, он был к тому же незаурядно словоохотлив. Как-то он рассказал, что мечтает стать астрономом, недавно вступил в постоянные члены любительской обсерватории в Приморском парке – а она замыкается на большую обсерваторию Академии наук. У них есть великолепный трехдюймовый рефрактор – так что он, Толя, теперь изучает звезды. И он обязательно добьется своей цели – работать в большой обсерватории! Именно Дьяков сообщил новость, которая разом зачеркнула засиявшие было передо мной радужные перспективы.
– Сегодня состоялся выпуск на университетском рабфаке. На физмат приняли двадцать шесть человек.
Сначала я не понял, чем это грозит. Дьяков, удивившись моей тупости, снисходительно разъяснил:
– Все очень просто, Сережа. На физмате было тридцать мест, двадцать шесть сегодня отдали рабфаковцам. Осталось четыре вакансии, а абитуриентов – шестьдесят. Итого пятнадцать кандидатов на место. Шансов практически нет. Хорошо, что я подал на соцвос – туда рабфаковцы не лезут.
– Что же теперь делать?
– Забери документы и переадресуй их на соцвос. Ну, а если и там не удастся, останется последний шанс – пойти на рабфак. Умные так и поступают.
– А как попасть на рабфак?
– Проще простого, только долго. Идешь на завод, года три (или – минимум – два) работаешь в цеху, получаешь хорошую характеристику и подаешь на рабфак – как законный рабочий по соцположению. А там – годичные подготовительные курсы. После них поступление гарантировано.
– Так вся молодость пройдет, пока доберешься до университета!
– Молодость – товар скоропортящийся, это правда. Заберешь документы?
– Подожду. Попытка не пытка – пойду на экзамены. А провалюсь, стану рабочим, чтобы потом на рабфак. Сейчас поздно передумывать.
На другой день Володя Полтава сообщил друзьям страшную новость. Все лето визиты ко мне домой были под строгим запретом (я не хотел, чтобы мама что-то заподозрила) – но сейчас этот запрет был нарушен. Ходоки вызвали меня на улицу.
Мы уселись на тенистой Косарке – теперь она называлась Срединной площадью. От нее отходило восемь улиц – Мясоедовская, Комитетская, Средняя, Ремесленная, Южная и Садиковская, а также две линии (продолжения) Разумовской. В любом другом месте архитекторы задохнулись бы от энтузиазма: восьмиугольная (восьмилучевая) площадь могла бы стать блистательным городским украшением. Но в нашем районе не было более запущенного уголка…
– Плохо твое дело, Серега, – сказали друзья. – У нас такой план. Пишешь заявление о прощении. Извиняешься перед мастером. Убедительно просишь, чтобы перевели на третий курс. Учителя будут за тебя. Вся школа подпишется под коллективным заявлением. Не будь дураком – такого конкурса тебе не одолеть.
– Буду дураком, – сказал я печально. – Обратной дороги мне нет.
Уговаривали меня долго и безрезультатно. Потом постановили:
– Ну и дурак! Но таким везет – надейся на это.
Володя Полтава был единственным, кто продолжал верить. Он настойчиво твердил, что я блестяще сдам экзамены. Он чуть ли не кидался в драку со скептиками.
И вот оно наступило – время «Ч».[48]48
Время «Ч» – время начала операции, условное обозначение начала действия войск.
[Закрыть]
И случились два почти невероятных происшествия, которые и подтвердили великую истину: таки да, дуракам везет.
Экзамен по физике принимал профессор Базилевич – невзрачный и хмурый старик. Говорили, что он очень желчен, спорить с ним опасно, лучше вести себя по-телячьи: молчать и кланяться, пока он не потребует ответа.
Я вытянул билет – и руки у меня опустились: вывод формулы центробежного ускорения. В школе мы использовали геометрическое построение, а геометрию я недолюбливал. И теперь, стоя перед доской, уныло размышлял, как бы не запутаться в чертеже. Базилевич, не глядя на меня, недовольно поинтересовался:
– Что вы там молчите? Начинайте доказательство. Или вы его не знаете? Тогда скажите прямо – и закончим на этом.
– Я думаю, как лучше построить ответ.
– А чего размышлять? Доказательство одно – вот и ведите его.
– Почему одно? Можно по-школьному, а можно и при помощи интегрального исчисления.
Пораженный, он впервые посмотрел на меня.
– Вы знаете интегральное исчисление?
– Только начала дифференциального и интегрального. Занимался дома – для души.
– Хорошо, посмотрим, что осталось в вашей душе. Доказывайте интегральным способом.
С меня свалился тяжелый груз. Такое доказательство было несравненно проще обычного школьного построения. Теперь мне не грозила путаница геометрических чертежей. Я быстро вывел искомый интеграл. Базилевич посмотрел на доску.
– Садитесь, поговорим. Что еще имеется в вашей душе, кроме элементов высшей математики? Что вас заинтересовало в физике?
Это была немыслимая удача! Он не спрашивал программы, не заставлял выписывать формулы, что было самым трудным. Кроме механики, я очень страшился оптики: она вся держалась на геометрических схемах. А Базилевич интересовался новыми идеями и новыми физическими теориями – я нахлебался их сполна, штудируя популярные брошюры. Он спросил и о том, какие книги я читаю. Когда я упомянул, что недавно купил реферат Макса Борна о теории относительности, Базилевич нахмурился.
– Рано. Такие книги для ученых. Верхоглядствуете.
К слову: книга Борна пролежала у меня много лет – я ее так и не одолел. Корм был не в коня. Базилевич продолжал:
– Теперь ответьте: зачем нацелились на физмат? Вот самостоятельно учите высшую математику. Могли продолжать и без института…
Я был искренен.
– И остался бы полузнайкой! Я хочу систематически изучать науку.
– Хорошо, идите, – бросил Базилевич и стал что-то писать в экзаменационном журнале.
Володя Полтава пришел в восторг, он прямо-таки сиял.
– Сережка, пятерка обеспечена! Можешь убить меня на месте, если вру!
Убивать Володю не понадобилось. Но Базилевич добавил к оценке письменный отзыв о моем ответе – и когда решали, кого из пятерочников принять, а кому – отказать, это оказалось определяющим.
Экзамены по русскому языку прошли без особых приключений. Настало время последнего испытания – по обществоведению. Дисциплина была неопределенной – на таких срезались больше всего, было бы на то желание экзаменатора. А оно – было: слишком много страждущих претендовали на четыре оставшихся места. Экзамен принимали преподаватели всех четырех институтов бывшего университета. Они были строги и придирчивы: абитуриенты преодолевали последний барьер – не грех и планку повыше поднять… Больше всех свирепствовал самый молодой – аспирант профессора Герлаха (причем не обществовед, а экономист). Он не только придирался к ответам, но и подшучивал над отвечающими. И надо же было так случиться: я попал именно к нему! Это был второй узловой момент моей экзаменационной страды.
Впрочем, особого страха у меня не было: предмет я знал хорошо. Правда, это не гарантировало от придирок.
Аспирант начал с того, что с иронией посмотрел на меня. У него было полное румяное лицо – даже вполне добродушная улыбка выглядела на нем нагловато.
– Значит, сдаете? – поинтересовался он с таким видом, словно сама попытка экзаменоваться показалась ему чрезмерно смелой.
– Сдаю, – сдержанно подтвердил я.
– А что сдаете, какой багаж предъявите? Выкладывайте все на стол.
– Спрашивайте – отвечу. – Во мне закипало негодование. Но я хорошо понимал, что любая резкость может оказаться роковой, и крепко держал себя в руках.
– Хорошо. Поговорим… Например, о борьбе революционных материалистов с идеалистами в русском общественном движении конца прошлого века. Расскажите мне о позиции Плеханова. Вы, надеюсь, слышали о таком человеке – Георгии Валентиновиче Плеханове?
Аспирант, конечно, не подозревал, что подсунул мне вопрос, который я знал гораздо лучше, чем все остальные. Незадолго до того я купил восемнадцатитомное (или двадцатитомное – сейчас не помню) собрание сочинений Плеханова и с жадностью проглатывал книгу за книгой. Перед этим я года два упивался Белинским, Добролюбовым и Писаревым. Чернышевский мне никогда не нравился, он писал слишком скучно, но эта критическая троица блистала живостью стиля и остротой разума. И вот, заполучив Плеханова, я понял, что они уступали этому человеку. Я сразу уверился, что в русской общественной литературе не существует фигуры более яркой и блестящей, чем Георгий Валентинович. И пребывал в этом убеждении несколько лет, пока не познакомился с «Письмами об изучении природы» Александра Герцена.
А тогда, на экзамене, я стал цитировать плехановские высказывания. Неожиданно аспирант прервал меня.
– Вы ошибаетесь: Плеханов этого не говорил.
– Как не говорил? – удивился я.
– А вот так, – аспирант был хладнокровен. – Видимо, не успел сказать.
Какое-то время я молча решал, шутит он или испытывает меня, потом вежливо произнес:
– Вы ошибаетесь. Плеханов говорил именно это и именно такими словами.
Аспирант побагровел.
– Вы кто – экзаменатор или экзаменуемый? Это вы мне говорите, что ошибаюсь?
– Я только повторяю слова самого Плеханова.
– Вы врете! Еще раз объясняю вам: ничего похожего Плеханов не писал. Я проштудировал его главную работу «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» и ничего похожего не нашел.
Он говорил возбужденно и зло. Но, в конце-то концов, ему было всего на пять-шесть лет больше, чем мне, – и я стал дерзить.
– Нужно читать не одну работу Плеханова, а все его произведения.
Аспирант, видимо, так возмутился, что стал грозно вежлив.
– Вот как – читать все произведения? Спасибо за добрый совет, я его не забуду. Может быть, подскажете, в каком томе сочинений Плеханова можно увидеть приведенные вами слова?
– В семнадцатом, – выпалил я не раздумывая (возможно, я назвал другой том, но тоже из последних – это хорошо помню).
Он встал и оглядел аудиторию. В ней находилось человек пять абитуриентов, ждавших своей очереди. Среди них незаконно притаился и Полтава. Володя восторженно следил за нашим спором.
Он был уверен в моей победе!
– Прощу прощения, товарищи, но мы с этим знатоком Плеханова на четверть часа удалимся в библиотеку, – сказал аспирант. – Надо проверить, что именно писал Георгий Валентинович в семнадцатом томе.
Он вышел первым. Библиотека располагалась в соседнем здании. Перед нами положили стопку книг. Аспирант жестом предложил мне найти нужный том и насмешливо добавил:
– Доказывайте теперь, что знаете не одну работу.
Я открыл искомую страницу. Он прочел, потом еще раз – и поднял на меня смеющиеся глаза. Он улыбался – и, к моему удивлению, почти радостно.
– Проучил, ну, проучил! – сказал он одобрительно. – И поделом мне, зазнаваться начал. – Он показал на внушительный столбик книг в желтых картонных переплетах и почти со страхом спросил: – Скажите, а вы все прочли?
– Все.
– И кого еще знаете из наших марксистов-философов?
– Ну, кого… Антонио Лабриолу, Франца Меринга… Об Энгельсе не говорю.
– А я не всех прочел, – сказал он с сожалением. – Знаю, что нужно, хочу – но решительно нет времени. Ладно, пойдемте назад. В хорошей отметке не сомневайтесь, но я к ней кое-что добавлю.
Потом выяснилось: он написал хвалебный отзыв на целую страницу. Два особых мнения, его и Базилевича, из двух противоположных областей знания, тяжелыми гирями легли на весы экзаменационной комиссии, решавшей нашу судьбу. Полтава загодя разнес слух о моем несомненном триумфе.
А сейчас – небольшое отступление о Володе. Я и до экзаменов дружил с ним не очень, а после вообще почти не встречался. Так продолжалось до 1944 года.
Я досиживал свой лагерный срок. Полтава прибыл в Норильск начальником одного из местных строительных управлений. За то время, что мы с ним не виделись, он успел закончить Харьковский строительный институт, поначальствовал на стройках ГУЛАГа. Мы встретились на одной из местных хозяйственных конференций, где присутствовали и заключенные (руководители некоторых объектов), и сразу узнали друг друга. Правда, мне уже было известно, что он появился в Норильске, а ему сообщили, что среди заключенных находится его бывший школьный товарищ.
– Жду у себя, – сказал он. – Мой кабинет – в управлении строительства.
У меня уже были «ноги», то есть пропуск бесконвойного хождения. И я отправился к Полтаве.
Была во всем этом одна сложность: я никак не мог придумать, как мне обращаться к нему – на «ты» или на «вы». «Ты» означало восстановление прежних отношений, а дружба вольнонаемного и зека, узнай о ней «органы», могла стать небезопасной для вольняшки. Я решил дождаться его обращения – и сообразовываться с этим.
– Владимир Иванович ждет вас, – сказала секретарша, открывая дверь.
Полтава встретил меня очень приветливо, привстал, показал на стул, пожал руку. И сразу стал расспрашивать, как у меня дела на работе, когда конец срока. О том, почему я в заключении, кто вел следствие, не узнавал: опытный работник лагерных производств, он знал, какие расспросы относятся к числу запретных. И он очень умело избегал личных местоимений – видимо, предлагая их выбор мне. Поняв это, я сказал ему «вы» – и увидел, что он обрадовался.
Мы говорили около получаса – он рассказывал об учебе в Харькове, о стройках, на которых работал.
– Вы теперь знаете, где я нахожусь. Заходите, Сергей Александрович, – пригласил он, прощаясь.
– Непременно зайду, Владимир Иванович, – пообещал я, твердо зная, что больше не появлюсь.
Домой он меня не пригласил, но так вышло, что вскоре мы стали соседями. Меня освободили, взяли в престижную атомную промышленность и, как очень секретного человека, поселили в городской гостинице – поближе к телефонам. Там жили и Полтава с женой. Они – в люксе на третьем этаже, я – в дрянной каморке на первом. Теперь при встречах он неизменно приглашал в гости, но у меня ни разу не нашлось свободного времени, а к себе я не звал никого, кроме дорогих мне женщин, – перед ними я мог не извиняться за скудость обстановки, им нужен был я, а не изысканная мебель.
Спустя года два или три Полтава заболел и, недолго промаявшись, умер. Ему еще не было и сорока.