Текст книги "Книга бытия (с иллюстрациями)"
Автор книги: Сергей Снегов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 59 страниц)
От площади Льва Толстого до короткой улицы Скороходова (почти всю ее занимал завод «Пирометр») был всего один квартал, но Саша и за этот недолгий путь успел напичкать меня кучей новых сведений.
Прежде всего я должен помнить, что главным вдохновителем заграничной поездки Саши был Кульбуш. Лучше всего было бы, конечно, если бы в Америку поехал он сам, но его за границу не пускают – вот Георгий Павлович и поратовал за своего молодого друга и ученика. И дал строгое указание: из двух конкурирующих в Штатах фирм – «Браун» и «Нортоп» – выбрать «Нортоп», ее продукция лучше. Но Саша перед отъездом получил еще одно указание, уже от самого заместителя Орджоникидзе Пятакова: покупать что подешевле, ибо если фирмы не прогорают в Америке, то любая их продукция на голову выше нашей (если мы вообще производим аналоги). Саша обнаружил, что приборы «Брауна» дешевле – и предпочел «Брауна». Пятаков был прав: изделия обеих фирм были выдающимися. Освоение брауновских аппаратов на наших заводах приведет к технической революции – в этом он, Саша, собирается убедить своего друга и учителя на сегодняшнем производственном совещании. Немцов, начальник их главка в Наркомтяжпроме, назначил ленинградскому «Пирометру» воспроизводить американскую продукцию. Он вскоре сам приедет в Ленинград, чтобы посмотреть, как на их заводе осуществляется лозунг «Догнать и перегнать!».
Саша говорил очень бодро и решительно, но я угадывал в нем неуверенность, почти робость. Мне показалось, что он побаивается предстоящего технического совещания.
Со мной дело оказалось проще, чем с фирмой «Браун». После проверки в проходной Саша провел меня в кабинет главного инженера. Кульбуш встал мне навстречу, крепко пожал руку, весело всмотрелся. Этот человек умел покорять с первого взгляда! Чуть повыше среднего роста, гибкий и быстрый, с красивым породистым лицом, украшенным светлой, хорошо ухоженной бородкой, он выглядел и очень умным, и очень добрым одновременно – сочетание отнюдь не ординарное. Он и был именно таким – и умным, и добрым: ум без ехидства и резкости, доброта без покладистости и рыхлости. И картавил он куда больше меня.
– Очень хорошо, что вы к нам пришли, – сказал он, дружески показывая на стул. – Наш завод заждался квалифицированного физика-экспериментатора.
Я бы мог возразить, что меньше всего гожусь в квалифицированные физики, тем более – в экспериментаторы, но не осмелился на такую откровенность.
Кульбуш вызвал к себе заведующего заводской лабораторией. Вошел худой человек с удлиненным лицом (тощая темная бородка еще больше искажала его пропорции), в дымчатых очках. В нем было что-то демоническое – такой вполне мог пригодиться на сцене в роли дьявола средней руки.
– Георгий Эдуардович Кёниг, ваш начальник, – сказал мне Кульбуш. Кёниг хмуро поклонился. Я постарался, чтобы мой ответный кивок выглядел приветливей. – Георгий Эдуардович, – продолжал Кульбуш, – наш новый сотрудник Сергей Александрович, по профессии – физик. Что у нас не ладится с новой продукцией? Поручим ему распутать все, что не идет.
– Хуже всего у нас с радиационными и (особенно) оптическими пирометрами, – сказал Кёниг. – До того запутался, что иногда хочется кулаком научить их работать.
– Отлично – оптические и радиационные приборы! Теперь это полностью ваша епархия, – сказал мне Кульбуш. – Сегодня получите пропуск на завод, завтра приступайте к работе. А сейчас мы пойдем в красный уголок, послушаем об американских приключениях Александра Львовича.
Он показал мне дорогу в красный уголок, а сам вместе с Сашей зашел к директору завода Чеботареву. Мы прошли уже два цеха, когда Кёниг угрюмо поинтересовался у меня:
– Вы, стало быть, хорошо знаете оптические пирометры?
– Я вообще впервые услышал это название. Должен заранее предупредить: в любом виде техники я профан, если не прямой невежда. Начну с азов и попрошу вас мне помогать.
Кёниг покосился на меня с неодобрением и на просьбу о помощи ничего не ответил. Я понял, что мне будет трудно. Я даже подумал, что этот мрачный и немногословный второразрядный демон станет моим прямым недоброжелателем.
Я еще не встречал человека, внешность которого так вопиюще противоречила бы его характеру. Они, внешность и характер, не просто не согласовывались – опровергали друг друга. Лицо Кёнига было хмурым, сам он – веселым. Он мрачно молчал – но сквозь мрачность проступала радостная ирония. Демонический облик прикрывал детскость. Казалось, это было существо не из нашей жестокой эпохи. Сын крупного царского чиновника – главного контролера империи, – он был наглухо отрезан от всех законных путей к успеху, ему даже в высшем образовании отказали.
Вместе мы проработали недолго (его вскоре перевели на должность пониже – освобождали пост для «нашего человека»). Если я и встречался с ним, то лишь в столовой и на технических совещаниях. Меньше всего я мог предположить, что через пять лет нам предстоит столкнуться в Норильске, и мы сойдемся и служебно, и по сердцу, и не будет у меня на севере друга искренней и добрей, умней и благожелательней. И когда его нерадостная жизнь завершится вторым инфарктом – в новой ссылке, в ангарской тайге, я восприму его гибель как утрату части себя самого, – и мне будет долго мерещиться, что у меня вырвали с кровью нечто такое, без чего невозможно существовать…
Ни он, ни я, живя рядом, не чувствовали друг в друге особой необходимости, но как же я обеднел, когда Эдуарда (я почему-то называл его так – вместо Георга, и ему это нравилось) не стало!
Доклад Саши был длинным и (для меня) малопонятным. На столе стояли экземпляры закупленных им приборов и механизмов, среди них выделялось массивное сооружение, похожее на современный телевизор, – автоматический потенциометр Брауна, самописец, фиксировавший высокую температуру в объектах, к которым были подключены его датчики. Саша увлеченно описывал схему его действия – я в ней ничего не понял, мне были неясны даже изначальные категории: потенциометр, датчики, автоматическое регулирование температуры. Слушатели забрасывали Сашу вопросами (они-то все знали), а я украдкой поглядывал в окно. С Финского залива накатывалась очередная буря, облака неслись как оглашенные, небо то до сияния светлело, то впадало в грозную мрачность. Оно мне было понятней, чем автоматическая запись и регулирование высоких температур в печах.
Когда мы шли с завода, Саша иронически спросил:
– Ты, конечно, не поинтересовался, какой тебе положили оклад?
– Мне это очень интересно, Саша, но спрашивать было неудобно.
– Я не постеснялся. Тебе установили 375 рублей в месяц. Устраивает?
Ни до того, ни тогда, ни после – всю мою жизнь – я не чувствовал себя ни скупым, ни даже прижимистым. Тратить деньги мне было приятней, чем их копить. Но мне редко предоставлялась даже одна из этих двух несовместимых возможностей. Высшие обстоятельства навечно освободили меня от подобных крайностей, и я научился соразмерять желания с реальностью. Я быстро прикинул, что оклад средний, даже, пожалуй, ниже среднего, но голодом он не грозил, и удовлетворенно ответил:
– Я бы, конечно, предпочел три тысячи вместо трехсот. Но Фира, наверное, будет довольна. По одежке протянем ножки.
– Я пробуду в Ленинграде несколько дней, – сказал Саша. – Потратим их на твое знакомство с городом. Ленинград – единственное место в мире, где я с утра до вечера могу бесцельно слоняться по улицам. Начнем встречу с Питером сегодня же. Сейчас – день, потом будет белая ночь. Пошли?
И мы пошли. Я и раньше – когда приезжал – любовался этим великим городом, но я только поверхностно оглядывал улицы. Саша не только восхищался – он знал. Встреча со знаменитыми зданиями была для него событием, а не простым любованием. И он великолепно рассказывал. Я и сам был хорошим гидом (разумеется, по тем местам, которые я знал) – в этом мы с ним сходились, но не соперничали. Меня слушали (иногда с интересом – особенно женщины), Сашу заслушивались. Вероятно, мы с Осей были все же неправы, когда отговаривали его от специализации в теоретической эстетике.
Это было долгое странствие – наша первая прогулка по Ленинграду. Мы прошли весь Каменноостровский проспект, Троицкий мост через Неву, отдохнули в Летнем саду и Михайловском парке, вышли на Невский (на нем еще доживали свои последние годы прославленные торцы, по деревянной мостовой глухо цокали копыта лошадей и по-змеиному шипели шины скромных «эмок» и роскошных «линкольнов» и «паккардов»). Саша подводил меня к знаменитым зданиям, рассказывал об их творцах, о возникновении этих шедевров – вместо мертвого «строительство» он всегда говорил «создание». Город не просто проходил перед моими глазами – он мне открывался. Многоликое живое существо, прекрасное в своем разнообразии.
Раза два мы заходили в закусочные (их, как и в Москве, уже именовали «забегаловками») – перехватить самое известное тогда в Ленинграде блюдо: сосиски с кислой капустой и бутылкой пива. И достаточно вкусно – и не очень обременительно (для кармана).
– Угощаемся городом и пробавляемся сосисками, – не то сострил, не то признался Саша. Он, кстати, любил и сосиски, и пиво – как, впрочем, и я.
Саша научил меня гулять по Ленинграду. Не было дня, свободного от малярийного приступа, когда бы я, уходя с завода, от часа до трех (лимитировала изменчивая погода) не тратил на блуждания по улицам. И даже когда подкатывал высокотемпературный угар, я сколько мог медлил с возвращением домой.
Я выходил с завода по Староходовской – на Каменноостровский и у остановки возле роскошного дома № 26–28 (это было правительственное обиталище крупных чинов, некогда здесь жил сам Киров) садился в трамвай № 2, который шел до Балтийского вокзала. Нужная мне остановка находилась сразу за Троицким мостом, на Марсовом поле, но я проезжал еще немного и выходил лишь на Садовой.
До дома было не так уж далеко. Я медленно обходил растреллиевский памятник Петру и мрачно-нарядный Инженерный замок, последнюю обитель Павла Первого. С полчаса ходил по Михайловскому парку и Летнему саду с его мраморными богами и боженятами и напоследок, выбираясь к Неве, любовался гениальной садовой решеткой Фельтена – впитывал в себя ее величественные линии.
Иногда в эти малярийные дни, пройдя еще пару сотен метров до Соляного переулка, я, отмахнувшись от ужина, сразу валился в постель, чтобы перенестись в другую художественную страну – больных видений.
В новом городе появлялись новые знакомые. Одна из встреч была весьма необычной.
В Ленинграде жил и наш с Осей одесский друг Николай Троян. Однажды он пригласил меня на какой-то семейный праздник. Гостей в просторной комнате набилось прямо-таки невпроход. Среди них выделялась очень привлекательная дама с исторической фамилией Палей и солидный мужчина – профессор философии Ральцевич.
Сначала я обратил внимание на Ральцевича. Он был хорошо известен в научной среде. Пару лет назад в печати появилась статья, подписанная тремя фамилиями, – его, Митина и Юдина. Резкая и категорическая, в полемическом стиле тех лет (он предписывал начинать все названия словами «против того-то или чего-то»), она обрушилась на Деборина и деборинцев как представителей меньшевиствующего идеализма. Именно тогда начался разгром философии, завершилась многолетняя дискуссия гегельянствующих марксистов и их противников механистов: оба течения были осуждены как ошибочные и вредные. Положения этой разгромной статьи были далеки от моих интересов, но встреча с одним из философских громил заинтересовала.
У нас сразу завязался разговор. И я с удивлением обнаружил, что Ральцевич совсем не похож на малокультурного научного вышибалу, какими представлялись мне все авторы статьи. Он был довольно интеллигентен, неплохо осведомлен о философских школах и вовсе не демонстрировал той узколобости (обычно ее называют ортодоксией), какой я ожидал. Говорили мы, естественно, не о статье – при всем желании быть приятным я не мог бы сказать о ней ничего приемлемого.
– Николай мне рассказывал о вас, – обратился ко мне Ральцевич. – Знаю о ваших временных неполадках. Любите ходить нехожеными тропами – такое о вас мнение. Не хотите выступить на философском семинаре у нас в Комакадемии?
– С чем выступить? – удивился я.
– С чем-нибудь таким, чтобы у нашего председателя Тымянского глаза на лоб полезли, – хладнокровно объяснил Ральцевич. – Очень уж он любит тишь да гладь. Что-нибудь необтекаемое, остроугольное. Конечно, не на тему наших сегодняшних дискуссии – о них уже высказалось партийное руководство.
Я быстро прикинул, что некоторые мои мысли вполне укладывались в программу вылезания глаз у любителей тиши и благодати.
– А как вы отнесетесь к доказательству, что в «Материализме и эмпириокритицизме» Ленина есть прямые параллели с философией Спинозы?
Глаза Ральцевича на лоб не полезли, но на лице отразилось немалое удивление.
– Вы уверены, что Владимир Ильич изучал Спинозу?
– Уверен, что он его даже не читал – на это нет никаких ссылок. Я говорю не о заимствовании, а о сходстве.
Ральцевич попросил объяснений. Я сказал, что в основе гносеологии Спинозы лежит утверждение, что природа, которую он именует богом, имеет только два всеобщих атрибута – протяженность и мышление. Это означает, что каждая ее частичка обладает размерами (следовательно, она материальна) и способностью мыслить (значит, духовна). Это удивительное совмещение всеобщей вещественности и всеобщего мышления и поставило в тупик наших историков философии: куда отнести Бенедикта Спинозу – к материалистам или идеалистам, и того и другого у него много. Но вспомните утверждение Ленина, что сознание есть отражение объекта в субъекте. Именно это отражение Ленин считал сущностью мышления. И утверждал, что простейшие его формы существуют и в мертвой природе. Отсюда можно сделать вывод, что мышление в его примитивном физическом варианте свойственно и неживой материи. Прямая параллель с гносеологией Спинозы! Соответствующие цитаты я подберу.
– Во всяком случае – оригинальная мысль. Даже больше, чем просто оригинальная, – сказал Ральцевич. – Надо подумать, можно ли выносить такие парадоксальные суждения на публичные слушания.
К нашему разговору прислушивалась Палей. Ральцевич вдруг сказал:
– Мне кажется, Николай вас не познакомил. Товарищ Палей – кандидат философских наук, секретарь философского отделения Комакадемии, и все, о чем мы с вами говорили, касается ее очень близко – и научно, и организационно.
Мы еще немного поговорили, и Ральцевич удалился. Больше я его никогда не видел. Он стал одной из жертв забушевавшего террора. Оба его литературных сотоварища, Марк Борисович Митин и Павел Федорович Юдин (они были значительно более серыми и малозначными – так мне говорили люди, которые были с ними знакомы), ареста избежали. Больше того: они возвысились до академиков. Юдин даже стал послом в Китае. Если госбезопасности требовалось выбирать между двумя личностями – яркой и бесцветной, то удар падал на того, кто больше выделялся, – вполне по юноше Марксу, написавшему в подготовительных работах к «Святому семейству», что в первой фазе коммунизма любые индивидуальные владения, в том числе и талант, станут государственно опасными.
После ухода Ральцевича я стал увиваться за Палей. Большой красотой она не брала, но была своеобразной и привлекательной. Мы сидели на диване и разговаривали. Я спросил ее о фамилии: неужели она из тех знаменитых украинских Палеев, прославленных Пушкиным и описанных Костомаровым? Она подтвердила, что ведет род именно из этой семьи и среди ее предков есть даже графы. Впрочем, она не чистая украинка. Не то отец (уже в советское время), не то дед (еще до революции) – я уже не помню деталей – сошелся с цыганкой из табора, певуньей и плясуньей. Умение петь ей не передалось, она использует свой голос лишь для академических речей. Но танцевать она любит. Не пройдемся ли в танго или вальсе под патефон?
– К сожалению, не могу, – сказал я, назвав ее по имени. Это имя – и, кажется, красивое – теперь начисто выветрилось из моей головы. – Так и не научился танцевать.
– Понятно, тонули с головой в книгах. А что бы вы могли сделать в обычной жизни – столь же чудовищно необычное, как ваша теория о том, что Ленин был последователем Спинозы?
– Могу сесть на пол у ваших ног, смотреть вам в глаза, говорить старорежимные комплименты, старорежимно целовать ваши руки и даже колени – если, конечно, позволите.
– И это при всех? Тогда показывайте! Люблю, когда мужчины валяются передо мной на коленях.
Она все же не ожидала, что я рухну на пол. Она побледнела и откинула назад голову – а я поднял на нее глаза, которым постарался придать выражение полной готовности к дальнейшим услугам.
Наш многообещающий разговор, однако, не состоялся. Я услышал тревожный голос Трояна:
– Сергей, срочно на кухню! Нужна гастрономическая консультация.
На кухне Николай свирепо набросился на меня.
– Ты что – рехнулся? При всех обнимать колени Палей! Захотел завтра же получить ссылку в астраханские степи? И еще повезет, если только на пять лет!
Я ничего не понимал.
– А почему я не могу обнимать колени женщины, если она привлекательна и умна? Или за кандидатами философских наук и секретарями ваших идейно непорочных академий запрещено ухаживать?
– Остолоп! Даже за докторами волочись, если нравится. Но за подругами Андрея Жданова – не смей! Ясно?
Теперь все было ясно. Я лез на рожон (и порой – остервенело) только по крайней нужде. Здесь ее не было.
Несколько минут я постоял на кухне, чтобы вернуть себе полную безмятежность. Когда я вернулся в комнату, Палей насмешливо улыбалась. Она отлично поняла, о чем беседовал со мной на кухне Николай Троян.
Спустя несколько минут она сама подошла ко мне.
– За мной пришла машина, я должна уехать, – сказала она. – Мы с вами так интересно провели время, что я задумала одно дело. Как вас можно известить, если я захочу с вами увидеться?
Я назвал номер телефона заводской лаборатории – другого способа связаться со мной не было. Примерно через неделю она позвонила.
– Вы можете уйти с вашего завода днем? Послать за вами машину?
– Не надо никакой машины, – поспешно сказал я. – Второй номер трамвая ходит часто. Куда ехать?
– В академию. Мы располагаемся в Мраморном дворце на Дворцовой набережной. От остановки трамвая на Марсовом поле не больше двух сотен метров.
С завода я мог уйти в любое время: служебных дел было много и на стороне. Честно говоря, я часто этим пользовался.
Вскоре я уже входил в Мраморный дворец. Палей сидела в огромной нарядной комнате, одна, за большим столом.
– Как вы, наверное, догадались, я позвала вас не для того, чтобы вы стояли на коленях у моих ног, – улыбнулась она. – Мне нужна квалифицированная помощь, и, думаю, она вполне в ваших силах и интересах. Но – условие: согласитесь вы или откажетесь, никому ни слова.
Я охотно это пообещал. Палей продолжала. Секретная кремлевская типография печатает переводные политические книги (тиражи маленькие – от десяти до сотни экземпляров, в основном для членов ЦК и политбюро, ну, и для других крупных партийных руководителей). Ее друг систематически получает эти издания. Некоторые он сразу читает или просматривает. Но у него так мало свободного времени! Многие книги он передает ей – после она обращает его внимание на самые интересные места. Но и ей некогда. И потом: она специализировалась в истории философии, а не в проблемах международной политики – временами ей просто трудно. Она могла бы давать мне некоторые из этих книг, поскольку других возможностей познакомиться с ними у меня никогда не будет. А я – в благодарность – скажу, какие ей нужно просмотреть страницы, чтобы потом доложить о них другу.
– А я смогу брать эти издания с собой?
– Конечно, нет! Все они идут под грифом «секретно» или «совершенно секретно». Вы будете сидеть в соседнем пустом кабинете и читать, что я вам выдам. Я даже закрою вас на ключ, чтобы никто не вошел. Связываться будем по телефону. Перед уходом вы вернете книгу и сообщите, что в ней заслуживает особого внимания. Согласны? Тогда начинаем.
Она достала из стола «Миф двадцатого столетия» Альфреда Розенберга – средних размеров книжицу, отпечатанную на прекрасной бумаге, с грифом «секретно» на переплете и большим номером 8, написанным цветным карандашом.
Пустой кабинет оказался еще более внушительным и нарядным, чем комната Палей, – наверное, это было служебное обиталище ее отсутствующего начальника. Она закрыла меня на ключ – и я просидел взаперти до шести вечера. Книга Розенберга показалась мне довольно скучной. На столе лежала кучка цветных, хорошо очинённых карандашей. Палей разрешила мне подчеркивать самые важные фразы, только потребовала, чтобы я ничего не писал ни на полях, ни в тексте – мой почерк в таких изданиях был неуместен.
Так началось наше с Палей тайное сотрудничество, которое продолжалось несколько месяцев. Сперва раз в неделю, потом один-два раза в месяц я приходил в Мраморный дворец и знакомился с литературой, закрытой для общего пользования. Некоторые книги (например, толстая «Моя борьба» Гитлера) требовали от меня несколько дней. Но из «Mein Kampf» я не выбрал ничего, кроме нескольких широко известных цитат о восточной политике фашистов. Опус Гитлера тоже показался мне изрядно скучным. К тому же он был плохо написан.
Одна из книг оказалась не так интересной, как загадочной – я говорю о мемуарах поляка Рыдз-Смиглы,[164]164
Рыдз-Смиглы Эдвард (1886–1941) – генеральный инспектор польской армии, фактический диктатор Польши с 1935 года, маршал. Командующий армией в советско-польской войне 1920 года.
[Закрыть] преимущественно посвященных его сотрудничеству с недавно умершим создателем польского государства Юзефом Пилсудским. Рыдз-Смиглы вспоминал об одном историческом эпизоде, который показался мне очень значительным. С того дня, как я держал в руках эти мемуары, прошло почти шестьдесят лет, многое стало забываться, многое видится по-другому, но эта страница стоит перед глазами, словно только что прочитанная.
Рыдз-Смиглы писал, что летом 1920-го, когда новосотворенная Польша находилась на краю гибели (Тухачевский подошел к самой Варшаве, а конная армия Буденного победоносно наступала на Львов), Пилсудский собрал секретное совещание лидеров политических партий левого крыла. Все присутствующие были его противниками – разных направлений и разной степени вражды. Маршал изложил собравшимся единственный план спасения, воссозданный им из столетнего небытия. Он, конечно, сделает все возможное, чтобы остановить Тухачевского и отразить Буденного, ему помогает Франция – она прислала в Варшаву генерала Вейгана. Но он, маршал, не может не считаться с реальной возможностью падения столицы. А в занятом большевиками Люблине два предателя – Юлиан Мархлевский[165]165
Мархлевский Юлиан Юзефович (1866–1925) – один из организаторов и руководителей социал-демократии Королевства Польского и Литвы. В 1920 году председатель Временного ревкома Польши.
[Закрыть] и Дзержинский, лакеи Ленина, забывшие свою национальную честь. Если они придут к власти, полякам как нации придет конец. И вот он, Пилсудский, требует от «левицы», своих сегодняшних политических противников: в том случае, если Варшава падет и в ней появятся Мархлевский с Дзержинским, немедленно вступайте в коммунистическую партию Польши! Ибо там хоть плохие поляки, но – поляки, а не слуги Ленина, лишенные национальности рабы своего диктатора. Пока «левица», хоть и под видом коммунистов, будет у власти, польское государство сохранится. Это будет не та Польша, которую он создавал, плохая Польша, но все-таки – Польша, а не безликая область советской империи.
Рыдз-Смиглы заканчивал свой рассказ зловещей фразой: многие из нынешних руководителей польской коммунистической партии присутствовали на том секретном совещании, созванном Пилсудским.
На полях против этой фразы книги стояла краткая – красным карандашом – пометка: «Что скажет тов. Ст.?». Не знаю, кто был ее автором, – может быть, сам Жданов.
У меня в библиотеке, привезенной из Одессы, была небольшая книга самого Пилсудского – «1920 год». В ней создатель новой Польши удивлялся, что такой отсталый в нынешней механизированной войне род войск, как конница, мог нагнать столько страха на поляков, чуть ли не поставить их на грань поражения. Восхищался талантом Михаила Тухачевского и гордился, что под Варшавой сумел нанести поражение этому блестящему полководцу.
Надеялся, что еще скрестит шпаги с выдающимся советским военачальником, Наполеоном XX века.
Но он нигде не говорил о своем секретном совещании с левыми лидерами Польши! Либо Пилсудский скрыл этот важный государственный секрет, либо Рыдз-Смиглы придумал опасную провокацию против своих политических врагов. Впрочем, это маловероятно: люди, которых он поминал (правда, не уточняя их фамилий), были еще живы и могли протестовать.
Меня уже тогда занимало: что же на самом деле скажет Сталин, получив столь серьезную информацию? Автора заметки на полях не случайно интересовала сталинская реакция: он, очевидно, хорошо знал характер своего владыки. А я вспомнил, что среди многочисленных иностранных комвождей у Иосифа Виссарионовича было лишь два явных друга – немец Эрнст Тельман и поляк Юлиан Ленский, оба генеральные секретари своих национальных компартий. Я видел снимки: на одном Сталин обнимался с дубоватым на вид немцем, на другом – с импозантным поляком.
Фюрер, упрятав Тельмана в тюрьму, защитил его от изменчивых симпатий отца народов, а Коминтерн распустил немецкую компартию как организацию, в которую проникли классовые враги (это случилось после того, как коммунисты потерпели поражение в своей собственной стране). Наверное, и Тельману, останься он на воле, грозила бы гибель (уже не от Гитлера – от Сталина), и гораздо более скорая: фюрер десять лет терпел своего врага в лагере – Иосиф Виссарионович был куда быстрей и свирепей…
Я догадывался, что после грозных откровений Рыдз-Смиглы Ленскому придется несладко: Сталин, недоверчивый к соратникам, врагам верил. И – соответственно – был податлив на провокации. Но, конечно, я и подозревать не мог, каким жестоким будет его ответ!
Уже в лагере, куда стекались все слухи и тайные сведения, я узнал, что в 1937 году Сталин пригласил на совещание в Москву весь актив польской коммунистической партии. Не приехали – и потому спаслись – лишь те, которые в это время сидели в местных тюрьмах. Остальные тайными тропами пробрались в СССР. Здесь их арестовали и без промедления расстреляли, а сама компартия была распущена Коминтерном – как зараженная вражеским проникновением. Восстановили ее, если не ошибаюсь, только после нашего XX съезда.
Так руководитель коммунистов всего мира расправлялся с зарубежными коммунистическими партиями. Впрочем, своей тоже доставалось – до полной смены местных руководителей и почти полного обновления состава.
Книга Рыдз-Смиглы была, кажется, последней, полученной от Палей. Ко дню моего ареста летом 1936 года наше необычное сотрудничество тихо сошло на нет.
Одним из самых необычных моих знакомых начальной ленинградской поры стал Аркадий Малый (в этой многочисленной семье он оставался единственным, с кем я еще не встречался). Не помню, где произошла первая встреча, но вторая была в «Европейской» (он занимал там внушительный номер). Посреди комнаты на переносном столике был сервирован роскошный ужин: закуски, отбивные, мороженое, торт, напитки. Аркадий, невысокий, плотный, с гитлеровскими усиками, был совсем не похож на своих братьев и сестер.
Впрочем, у младших Малых было мало общего – словно и родители у них были разные. Лишь дураков среди них не наблюдалось: все одинаково выделялись умом, инициативностью и угловатостью характера. Саша, пожалуй, был самым талантливым в этой когорте незаурядных личностей.
– Пей! – приказал Аркадий, усаживая меня за столик. – Ешь тоже, но это не главное: даже в «Европейской» изысканной жратвы теперь не достать. А шампанское – французское, и ликер «Доппель-Кюмель» из Германии. Фашизм на качестве продукции пока не отражается. Коньяк наш – зато «Греми».
– Учту, – сказал я и налил себе «Греми» (для начала).
– А ты похож на себя, – продолжал Аркадий. – В смысле: Фира тебя так и описывала. Немного перехлестнула, конечно, насчет наружности. Ничего особенного – тут она завралась.
Я не стал спорить.
– А чего еще ожидать от влюбленной женщины?
– Тогда выпьем за влюбленных женщин! – предложил Аркадий. – Ужасно рад, что они существуют на свете. Налей вон из той бутылочки. И мне плесни – это «Бенедиктин», семьдесят градусов, горло обжигает, но дух не спирает. Вершина питейной техники! Французский, разумеется.
Аркадий больше налегал на изысканные напитки, чем на закуску, и быстро пьянел.
– Все же забористо, – сказал он после «Бенедиктина». – О чем мы с тобой говорили?
– О влюбленных женщинах.
– Правильно, о женщинах. Слушай, тебе не нужно девочек? Могу обеспечить, только позвони. Ты кого предпочитаешь – коллективисток или индивидуалочек?
– И это предлагает родной дядя моей жены? – засмеялся я.
– А в чем дело? – забеспокоился он. – Ты же Фире не скажешь, правда? Я твою жену уважаю, как никого. Никогда не буду ее огорчать. А насчет девочек – это же специфически мужское дело, хорошей жены оно не касается.
Мы выпили еще немного. Я, в отличие от Аркадия, еще и закусывал.
– Как твои ленинградские дела? – спросил он. – Научился зарабатывать деньги? Впрочем, если попросишь взаймы, не дам. И не потому, что бедный или скупой. Денег через мои руки проходит много, но свободных никогда не бывает. Давай перейдем на шампанское. Оно очень легкое, вытрезвляет. Чуешь, какой смак? Не чета нашему – даже крымскому, из «Нового света», с завода князя Голицына.
Я все же был недостаточным эстетом, чтобы понять, чем французское шампанское отличается от нашего. Вино было как вино – шипучее и вкусное. И меня оно не отрезвляло, а все больше пьянило.
Мы осушили французскую бутылку. Аркадий продолжал:
– Мы на чем остановились? Да, на девочках. Могу позвонить, придут сразу две. Выберешь сам, какая больше понравится. Обе хорошенькие, можешь не сомневаться. Уродливые – не моя стихия.
– Не нужны мне твои девочки. Меня другое интересует.
– Говори. Все сделаю. Только денег не проси – нет.
– Я слышал, тебя дважды приговаривали к расстрелу.
– Трижды, – сказал он с гордостью. – Честь по комедии: три полностью законных раза.
– И не расстреляли?
– Разве незаметно, что я живой? Меня расстрелять невозможно.
– Значит, у тебя большая рука в Москве?
– Не большая рука, а большие дела. Сам Вышинский мне недавно сказал – по-дружески так: «Давно надо бы с вами разделаться, Малый, а не могу – права не имею».
– Вышинский по-дружески с тобой разговаривал?
– А как он мог по-другому? Впрочем, Вышинский – гад. И прокурор Крыленко – подонок. С ним я тоже говорил. Нехорошие люди. Возмущаются, что меня расстреливать запрещено. И впредь так будет: приговорить к расстрелу – пожалуйста, не возражаю. А привести приговор в исполнение – дудки.