412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бондарин » Прикосновение к человеку » Текст книги (страница 29)
Прикосновение к человеку
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:03

Текст книги "Прикосновение к человеку"


Автор книги: Сергей Бондарин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)

МЫ МЕНЯЕМ БАЗУ

Обстановка на Перекопском перешейке осложнялась.

Немцы взяли Армянск. Несмотря на все усилия, вернуть его не удавалось. Немцы с воздуха штурмовали перешеек. Наши летчики-истребители шли на таран, и как прежде говорили о прославленном русском штыке, так теперь говорили о таране русских летчиков. Но враг продолжал «забирать техникой», вышел к Азовскому морю, рвался в Крым по Арабатской стрелке и у Шенгарского моста.

Лидер принимал полный боезапас. Прекратились всякие увольнения с корабля. Уже несколько дней, как мы знали о том, что делается в городе, только по отрывочным слухам. Стали модными курьезные рассказы о поимке шпионов. Болтуны несколько дней подряд ловили – и не могли поймать – какого-то «контр-адмирала». Его видели то под Минной, то на Приморском бульваре, – худой, высокий, а главное, небритый и без противогаза! (В это время комендантские патрули особенно следили за тем, чтобы военные носили противогазы.) В каком-то подвале услыхали какое-то подозрительное попискивание. Радиоприемник! Тайная станция! Взломали дверь – попискивает испорченная электропроводка от звонка…

Многие здания в городе камуфлированы. Говорят, что на перекрестках воздвигаются доты.

Иногда удавалось услышать о знакомых семьях. Обжитые квартиры спешно оставлялись – с посудой, не убранной со столов. Фрукты и виноград на базарах отдавали даром.

Все это щемило душу, а в ночь на 1 октября на корабль поступил приказ покинуть главную базу. И опять, как в Одессе, перед отходом я не успел никого увидеть.

В море «Скиф» нагнал отряд кораблей, вышедших из главной базы раньше. Линкор «Парижская коммуна», с фок-мачтой, напоминающей пагоду, величаво шел в строю, взбивая пенистую волну, эскортируемый крейсерами и миноносцами.

Уход кораблей был вполне своевременным: противник менял приемы борьбы. Попытка запереть флот в базе активными минными заграждениями не удалась: противоминные средства на кораблях, тщательное наблюдение и траление фарватера не плохо решали проблему борьбы с магнитными минами, сбрасываемыми с самолетов.

С приближением вражеских аэродромов следовало ожидать массированных налетов бомбардировочной авиации.

И точно – бомбардировщики появились над бухтой на другой день после ухода кораблей эскадры из Севастополя. Они усиленно пробомбили место вчерашней стоянки линкора, где еще плавали трава, фанера, обрывки сетей – все то, чем маскировался громадный корабль. Возможно, именно эти остатки маскировочных материалов, сохранившие очертания отсутствующего корабля, ввели противника в приятное заблуждение.

Из-за шторма линкор не мог войти в гавань Поти, и мы три дня держались в море, оберегая «Парижскую коммуну».

«Скиф» был направлен в Батуми – заканчивать прерванный ремонт. Это лишало меня последней надежды протянуть руку туда, к дому со старым каштаном, а между тем уже начали поговаривать, что оставление Одессы неизбежно, что якобы уже приступают к эвакуации.

Иногда я приходил в отчаяние. Что сделать? Как помочь? В Севастополе для этого были бы реальные возможности. Связь Севастополя с Одессой не прерывалась. Иногда мне приходила мысль: не сделает ли чего-либо для Юлии Львовны Ершов? Ему, при его широких знакомствах, это было вполне доступно. Я готов был писать ему, просить, но, как назло, в Батуми, в этом самом дальнем углу Черного моря, я не мог не только что-нибудь предпринять, но просто ничего по-настоящему не знал: и все здесь, среди солнца, тишины, покоя роскошных садов и холмов, в городе с бытом, почти не тронутым войною, все было как-то бесконечно далеко от того, что оставалось там. Все здесь, в Батуми, уже казалось как-то странно ново по сравнению с тем, что мы успели пережить. Я мог только замкнуться и ждать.

Некоторое развлечение доставило мне участие в нашей стенной газете «Фитиль».

Конечно, не все знают значение этого морского словечка. Со времен Петра на флоте установился обычай – в случае какой-нибудь ошибки командиров командующий дает выстрел из пушки. У дежурной пушки всегда стоял канонир с готовым зажженным фитилем. «Получить фитиля» – значит получить от командующего выговор.

Усилилась на корабле партийная работа. Раза два урвали время для литкружка. И тут мой славный сигнальщик Лаушкин принес мне однажды свое произведение. Бойкий на слово, расторопный парень решил испробовать силы в беллетристике. Он предложил мне свое произведение довольно уверенно, называлось оно «Фюрер и красавица Роза». При всей своей наивности оно показалось мне любопытным, как своеобразный пример матросского фольклора.

Вот оно:

«Адольф Гитлер сидел, закупоренный в броневом убежище. За письменным столом в мягком кресле он в сотый раз рассматривал бутылки с красивыми этикетками, всякие закуски, карты мира, вывешенные на стене. В руках у него были какие-то планы, над которыми он шептал. Сквозь все это он слушал звуки нежной музыки. Но вот фюрер нажал на кнопку. Вошел офицер-лакей. Гитлер, повышая тон, но стараясь быть любезным, приказывает:

– Приведите ко мне красавицу Розу, только аккуратно.

– Слушаюсь.

Фюрер подошел к трюмо, прилизал волосы, рассмотрел физиономию и задумчиво сел.

Открылась дверь, втолкнулась девушка с завязанными назад руками. Ей было девятнадцать лет. Это действительно была красавица-статуэтка. Это был дар природный, ценный для искусства, для любви и жизни. Она вошла и стала смотреть в землю. Фюрер спохватился:

– Роза любовная! Я так ждал тебя.

– Здравствуй, убийца! У тебя ли есть любовь! Ты зверь и горилла арийская. Твоя любовь завязала мне руки за спину.

– Я освобожу тебя сейчас же. Что будешь делать тогда?

– Убью тебя, как убил ты меня, как растерзал ты мою родину.

Он подошел к ней, простер руки, пытаясь привлечь ее. Она подняла ногу и ударила Гитлера в живот. Глаза его вывернулись, сверкнули – и офицер-лакей услыхал знакомый крик и женский стон…»

Рассказ Лаушкина заканчивался тем, что гитлеровскую пленницу чудесным образом спасает советский летчик…

Между тем обстановка на фронте заставляла принять тяжелое решение: перед опасностью прорыва немцев в Крым и дальнейшего продвижения на восток их танковых армий нельзя задерживаться с эвакуацией Одессы. Приближалась зима, возможное оледенение одесской бухты исключало бы связь с осажденным городом.

В середине октября Одесса была оставлена. Дальнейшая оборона Одесского сектора была бы не только бесполезной, но и губительной.

Все это мы хорошо понимали, но понимание не облегчало душу.

О судьбе дорогих мне людей я все еще ничего не знал.

Большинство транспортов из Одессы пришло в Новороссийск или Туапсе. Эвакуация была выполнена образцово. Тем не менее все это было неутешительно. Пробовал я наводить справки, просил отъезжающих в Новороссийск или Туапсе поискать или порасспросить. Но что можно было сделать, кого можно было найти на причалах порта среди толпы эвакуированных?

КОМАНДИР ВОЗВРАЩАЕТСЯ

Однажды в яркое солнечное утро мы услышали изумленный и радостный выкрик вахтенного командира:

– Смирно!

И увидели всходившего по трапу Ершова.

Как всегда тщательно одетый, командир корабля приложил к козырьку руку в перчатке, ответил «вольно» и быстро прошел по кораблю к люку, как будто сходил на берег на какие-нибудь полтора-два часа.

Командир вернулся на корабль.

Весь день не стихали веселые голоса на полубаке у обреза, вокруг которого бойцы собираются на перекурку, шумно было за ужином у бачков.

В кают-компании за столом ждали Ершова, и он весело занял свое место.

Элегантная отделка нашей кают-компании славилась по всему флоту. В этот вечер за столом было весело и немножко пьяно, как давно не случалось. Тут были все. Не было только Дорошенко.

Приятно было видеть командира, приятно было после жаркого дня отдыхать в полукресле, обитом сафьяном. Как всегда, стол украсили цветами. Были поданы вазы с фруктами. И изящные графины. Салфетки в толстых с тиснением кольцах.

Старпом Визе, по обычаю, занимал свое место хозяина кают-компании. Слева от него было место Ершова, справа – военкома. Дальше размещались командиры боевых частей. А за вторым столом, возглавляемым помощником командира, сидели политруки, начальники служб, командиры батарей и группы управления.

К Ершову потянулись руки с наполненными стаканами, и командир корабля встал.

– Не знаю, за что вы меня так чествуете, – глуховато сказал он, явно смущаясь и как бы продолжая разговор, начатый в севастопольском госпитале, среди цветов. – Не мужское дело цветочки… А в общем, спасибо, товарищи. Начинали войну вместе – вместе будем продолжать. За Черноморский флот, товарищи командиры!

Вот и вся его короткая речь. Уже сев, он добавил:

– Не люблю выступать. Не люблю «выяснять отношения». И сам избегаю претензий как черт ладана и от других не люблю. Будем служить. Все. Выпьем за «Скифа».

Не скрою, что слова Ершова я принял за намек, принял на свой счет и почувствовал себя довольно неуютно.

Я очень сожалел, что правила субординации вынуждают меня сидеть не за одним столом с инженером капитан-лейтенантом Батюшковым. В последнее время с Павлушей Батюшковым мы очень подружились. Батюшков умел как-то непринужденно, одною своей искренностью, добродушной легкостью, с какой он принимал людей и делал всякое дело, расположить к себе. С ним всегда хотелось поделиться и радостью и заботами; была даже какая-то привлекательность в том, что он тоже, как погибший Дорошенко, звался Павлушей, Пашей, – а в эти дни нелегко было на сердце, многие нуждались в друге.

Хотя Батюшков был выше меня меня по званию, имел штатное место по исполняемой должности за вторым столом, я, командир БЧ-2, сидел за одним столом со старпомом. Это не мешало нам, однако, весело переглядываться, особенно во время таких маленьких банкетов, а вставши из-за стола, мы торопились возместить невольную разлуку.

На этой стоянке, в мирном, горячем и цветистом Батуми, у нас было довольно много свободного времени, и нам всегда было интересно вдвоем с Павлушей Батюшковым.

Я заметил, что даже начал подражать манерам Батюшкова. Он умел как-то особенно удобно и уютно носить всегда свежий китель, от него всегда приятно пахло. Во многом он проявлял свой вкус. Например, он не любил часов на руке, а носил карманные, на изящной дорогой цепочке. Он – кажется, единственный командир на корабле – щеголял манжетами, пуговицы и обувь на нем всегда сверкали. Только одну вольность он позволял себе, и это ему охотно прощали: пристрастие к козырькам, форма которых в меру уклонялась от стандарта. Его несколько широкий козырек прикрывал лоб по линию прямых красивых бровей, казалось, для того, чтобы оттенить спокойный, добрый взгляд, весь мужественный облик Павлуши.

Мне нравилась его речь, пожалуй даже несколько застенчивая, но всегда откровенная, нередко с оттенком заботы. Мне приятно было следить за его движениями.

Меня расположило к Батюшкову и то, что он очень деликатно сумел отнестись к моим тревожным признаниям и, как бы уравнивая взаимность доверия, сказал:

– Вы знаете, я женат. Моя жена Варя в Севастополе. И я хорошо понимаю ваши чувства. Очень хорошо понимаю.

Жена Батюшкова, Варвара Степановна, служила в одной из бригад морской пехоты штатным врачом.

Третьим членом нашей компании стал командир трюмной группы, инженер старший лейтенант веселый Ваня Усышкин. Еще и теперь веселило командиров воспоминание о том, как под Одессой Усышкин помешал Сыркину вычерпать море.

Шутник то и дело напевал: «Мы в фортеции живем, хлеб едим и воду пьем», – и его юмор довольно хорошо выражал наше общее настроение.

Дня два Ершов все к чему-то прислушивался и заново присматривался, а потом по-прежнему все реже и реже стал выходить из своей каюты.

Опять я заглядывал ему в глаза, стараясь понять что-либо, но, как и в первые дни нашей встречи, ничего не угадывал в этом хмуром горячем взгляде исподлобья, всегда, как казалось мне, обращенном на непосредственное дело минуты.

– Правильно! – рассуждал по этому поводу Визе. – Чего вы от него хотите? Артист он, что ли? Сами говорите, что ему нужны сильные удары жизни, а не застольные беседы. Парады у Ершова короткие: вернулся, отпраздновал, а дальше вступает в силу устав, распорядок дня. Так ему жить и удобней и легче.

В таком же духе объяснял мне поведение Ершова Батюшков, и я как будто начинал понимать и соглашаться, что в этом стремлении к регламентированной жизни есть своя логика. В этом была своего рода мимикрия, приспособляемость, защита от тех острых и сложных чувств, при которых не могло быть и речи о душевном равновесии, столь необходимом в эти тяжелые дни.

Сам я все острее начинал чувствовать войну, видеть ее, так сказать, с черного хода, начинал видеть ее будни, которые втягивали сотни тысяч и миллионы мирных людей, их семьи, их дома. Понял я и то, с какой стороны вошла война в мою «личную» жизнь – да и не только в мою жизнь!..

И вдруг в эти дни через руки знакомых, через семью одного инженера севастопольского морзавода, проживающего после эвакуации в Батуми, я получил от Юлии Львовны письмо.

Юлия Львовна писала из Новороссийска. Она направлялась теперь дальше, с одесскими беженцами, через Каспий в Среднюю Азию. Письмо поразило меня прежде всего тем, что Юлия благодарила меня за заботу о ее судьбе, хотя, как писала она, ей непонятно, как это мне удалось прислать за нею краснофлотцев в последние дни эвакуации… Да, действительно, я и сам не понимал, как это мне удалось сделать! Однако дело было сделано, было сделано то, о чем я столько мечтал, чего так горячо желал. Это совершилось с неоспоримостью факта. Но в чем же была разгадка?

Далее Юлия писала, что, хотя сама она теперь в безопасности, душевное состояние ее ужасно: мать отказалась ехать наотрез и осталась в старой квартире, среди бесчисленных портретов родственников и дочери.

«Страх, – писала Юлия, – оказался сильнее всех других чувств, и теперь я наказана. И днем и ночью я вижу мать во власти тех ужасных людей, от которых сама бежала. Это не фраза, если я скажу тебе, дружок мой Федя, что состояние такое – хоть бросайся в море…»

«Что будет?» – спрашивала меня Юлия, но я не мог ей ответить на этот вопрос, я сам не знал, что будет.

Как-то ранним утром я замечтался на юте, осматриваясь и прислушиваясь к утренней портовой тишине, и вдруг услышал, что кто-то подошел и остановился за моей спиной. Это был Ершов – руки в карманах, чуб выглядывает из-под козырька фуражки, во рту папироска.

Ершов поздоровался со мной очень спокойно и дружелюбно и, кажется впервые, назвал меня по имени-отчеству. И так же спокойно и строго, как говорят о вещах, составляющих большую, всем понятную ценность, он спросил, имею ли я известия о Юлии Львовне. Прямота вопроса исключала всякую надобность в каких бы то ни было лишних словах с обеих сторон. Все сразу для меня стало ясным – и то, что Ершов слыхал обо мне до моего появления на «Скифе», и то, что он не упускал из поля своего внимания участь Юлии Львовны, и, наконец, то, что именно он позаботился о ней в дни одесской эвакуации.

Я рассказал Ершову о письме.

Мрачный пламень раз и другой пробежал по глазам Ершова, изжеванная папироска от щелчка полетела за борт, чего Ершов никогда не сделал бы в другое время.

Он строго выслушал меня до конца и, как бы начиная испытывать неловкость, помычал, а потом сказал:

– Ну что же! Что уже в Новороссийске – это, конечно, утешительно. А там дальше посмотрим. Ну, извините, я отвлек вас от ваших размышлений.

Это был у нас с Ершовым первый и последний разговор о Юлии Львовне, если не считать того, что случилось позже, чуть ли не через год, а именно в день 27 июня.

Не буду пока говорить об этом и я.

ОСЕНЬ И ЗИМА

В ноябре мы начали выходить в дозоры для конвоирования транспортных караванов.

Черное море брало свое. Нелегко ходить в его северо-восточном углу под новороссийским и керченским сквозняками, на хлесткой волне. Глубоко дыша, в долгие осенние месяцы море испаряло летнее тепло. Корабли и подводные лодки возвращались в базы, обросшие ледяными бородами от мостика до ватервейсов.

Подготавливалась и в конце декабря началась керченско-феодосийская операция. Для участия в ней со «Скифа» был откомандирован на Азовскую флотилию Батюшков.

Чувствительно потрепанный осенними штормами, «Скиф» в эти дни заканчивал в Новороссийске планово-предупредительный ремонт и потому в феодосийской операции не участвовал. Некоторое утешение мы находили в том, что лидеру предстоял после ремонта поход в Севастополь.

Люди опять взялись за молотки, за краски, но стук молотков затихал, как по команде, едва только раздавался по палубам звук голоса, ставшего знакомым всей стране: «От Советского Информбюро, В последний час…»

Заканчивались декабрьские бои под Москвой. Неторопливый, внутренне ликующий голос диктора, грозные и упоительные цифры трофеев…

Писать о войне очень трудно, а еще труднее писать о войне во время войны: нередко правда субъективных переживаний укрыта за «общими целями», за общим чувством долга… Не есть ли это и основное в поведении человека на войне?

Многое волновало нас, и не всегда удавалось смело ответить на вопросы даже самому себе. Зато какое облегчение приносило совместное строгое, партийное и товарищеское обсуждение общих вопросов – где бы оно ни происходило: за столами ли кают-компании в непринужденной беседе или же на партийном собрании по докладу, предусмотренному планом. Важно было чувство могучего единения, согласия. Тут всегда был подкрепляющий ответ, всегда внятно слышался голос народной совести.

Многое из того, что начиналось импровизированно в кают-компании, заслуживало дальнейшего организованного обсуждения, и наш парторг или комиссар корабля ставили тогда этот вопрос в план политработы. Это очень нравилось и оправдывало себя. Так, например, однажды кто-то сказал в кают-компании, что матросов интересует история нашего корабля и его название «Скиф». Батюшков тут же вспомнил много интересного о древних скифах. Совсем недавно раскопки вблизи Керчи обнаружили старинную скифскую утварь с золотым тиснением и с необыкновенно интересными рисунками – портретами бородачей, возможных предков нынешнего населения наших южных областей… Все это показалось настолько занимательным, что комиссар корабля тут же предложил Батюшкову приготовить доклад-беседу для открытого партийного собрания. И действительно, этот доклад удался Батюшкову на славу. Морякам было очень интересно услышать рассказ о просвещенных кочевниках, внушавших страх и уважение окружающим племенам, о том, что уже первые греческие историки, ионийцы, писали о скифах – превосходных ювелирах и скульпторах, изобретателях плуга и якоря. Как-то значительно прозвучало упоминание о том, что никогда ни от кого стремительные тавроскифы не знали поражения…

За столом кают-компании возникало много интересных разговоров. Какую войну ведет Англия, защищая свою колониальную империю: справедливую или несправедливую? Справимся ли мы с врагом без второго фронта? Сумеет ли сорванная с места, эвакуированная промышленность обеспечить фронт и тыл? И то, что беспокоило моего Лаушкина еще в первые дни войны: почему не сходимся вплотную, не стоим грудью, почему враг зашел так далеко? И то, о чем уже в те дни пекся командир корабля: достаточно ли хорошо воюем мы, моряки? Умеем ли мы за всеми трудностями, ужасами, болью войны видеть ее величие? Накануне нового, 1942 года многое чувствовалось по-новому.

Новые чувства приходили еще робко, неуверенно, не так бурно овладевали, как потрясения первых месяцев, но было самое главное: было ощущение того, что хребет страны, хребет народа не сломлен. Сообщения о каждом новом успехе – это было не то, что чувствуешь при первых дуновениях весны после трудной зимы: тут не было и нет неизбежности, обязательности смены холода и тепла или ночной тьмы и утреннего света, тут не было закона природы, и все же это был первый во время жесточайшей болезни обнадеживающий вздох, это был голос, поданный народом.

«Сдюжим», – написал в эти дни писатель Алексей Толстой. Он был русским человеком, который хорошо чувствовал боль народа.

– Сдюжим, – сказал мне Лаушкин утром на мостике, после того как ночью он вместе с другими сигнальщиками слушал радиоинформацию.

Я улыбнулся Лаушкину и ответил тем же:

– Сдюжим!

Тридцать первого декабря, буквально не успев отмыть рук после ремонтных работ, мы уже уходили в море, держа курс на Севастополь, имея на борту войска и боезапас для осажденной крепости.

За время перебазирования мы возвращались туда впервые.

За несколько часов до выхода вернулся на корабль из командировки в Азовскую флотилию Павлуша Батюшков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю