Текст книги "Прикосновение к человеку"
Автор книги: Сергей Бондарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
Домой я вернулся поздно.
У Дорофея со дня моего бегства из дома я оставался недолго. Дорофей, озабоченный моей судьбой, натолкнувшись на мое решительное нежелание возвращаться к матери, счел за лучшее обратиться к отцу. Мать с этим согласилась не сразу.
Она приходила в купальни с Наташей. Наташа сидела на скамеечке и плакала. Мать то нежно меня вразумляла, то, теряя спокойствие, скороговоркой грозила и тянула меня силой. Но я упрямо заявил:
– Домой я не пойду!
– Да возьмите же его, Дорофей! – обращалась она к несчастному, который терялся при виде этой сцены. – Чего же вы стоите, как истукан! Неужели вы не понимаете: мальчик окончательно потерял голову.
Она грозила привести полицию, снова смягчалась и со слезами в голосе просила меня образумиться. Я сам, едва сдерживая рыдания, готов был провалиться сквозь землю – бессовестный мучитель матери; но представление о моем позоре, одно лишь представление о том, что я должен пройти по двору перед жадно-любопытными глазами жильцов, подавляло во мне все чувства, и, деревенея, я повторял:
– Не пойду, нет, не пойду…
Дорофей был направлен к отцу, и тот явился на другой же день. В теплый день он пришел в пальто с поднятым воротником.
– Что же, – сказал он, улыбаясь, – пойдем домой.
– Куда? – спросил я, трепеща, чувствуя, что возражать отцу не посмею.
– Ты ведь на Арнаутскую не хочешь?
– Нет.
– Ну, так пойдем ко мне.
И за отцом я пришел в его комнатку на даче. Я следовал за ним со стыдом и смущением. У него было новое пальто, незнакомое по прежней нашей жизни, с узким бархатным воротничком. Я шел за ним, не попадая в ритм его шагов, отвечал на его вопросы; я чувствовал себя мальчиком, подобранным на улице добрым господином. И у его порога я деликатно остановился.
Это был маленький особнячок в глубине сада. Домик для садовника в одну комнату с кухней. Дача принадлежала богачу Андреевскому, у которого к этому времени отец служил управляющим.
Таким образом осуществилось брошенное матерью в раннем моем детстве предсказание о двух домиках, домиках-разлучниках.
С новой обстановкой я сживался медленно. И на Арнаутской, у матери, люди и нравы стали для меня чуждыми, но в том доме, как кошка, я прислал свое местечко, каждый предмет – будь то шкаф или кастрюля – был моей вещью, не раз пострадавшей от моих мальчишеских рук, а здесь, в комнате отца, большинство вещей принимало меня как чужака. Первородство было на их стороне. Лишь с тем немногим, что отец принес сюда с Арнаутской, я встретился как с милыми старыми друзьями.
– Здравствуй, пресс-папье! Ты помнишь, как испугало меня в Юнкерском саду?
Все те же лежали толстые двухконечные карандаши, с одного конца красный, синий – с другого. Чугунная ажурная тарелка и два уральских камня-самоцвета, из которых один служил в моих играх Монбланом.
Я любил играть среди них, противопоставляя нашу компанию остальному дому.
– Ура, мы независимы!
Отец с утра до ночи не бывал дома. В субботу посылал меня в цирюльню, где за пятак меня стригли под нулевой номер, и к вечеру водил в баню. Те его привычки, которым он не изменял и здесь, – особенная манера курить табак или ломать сахар в ладонях, оттягивать при бритье кожу, привычка к банкам сапожного крема «Эклипс», к бутербродам «докторского» хлеба с гречишным медом, – все эти личные подробности, заново найденные в домике на андреевской даче, сыграли роль проводников в душе полузабытого отца, и постепенно исчезала неловкость моего нового положения.
Идя домой после полета, я собирался для оправдания изобразить события в самых восторженных красках. «Ах, подумай, папа, как он летел!.. Как он летел и падал… летел и падал… Он падал в воздухе и летел снова!.. А народу!.. А извозчиков!.. Все мальчики остались на ипподроме…»
Так, робея, я думал оправдываться. Но когда я пришел домой, отца еще не было.
Дверь на замке. У порога шевелится знакомый куст.
Еще вчера, лишенный своевременного сна и среды родимых предметов, уткнувшись ночью в замок, усталый и голодный, я затосковал бы, почувствовал бы себя несчастным и бесприютным, а на этот раз, весь в воспоминаниях о полете, я не испытывал никакого нетерпения. Комната за дверью утратила для меня всякую заманчивость.
Близился час, когда в саду появлялись собаки. Две свирепые овчарки, на ночь спускаемые с цепи. Рано утром, когда они еще бродили по саду, отец зазывал их к нам в комнату и, испытывая меня, многозначительно поблескивая глазами, ждал, чтобы я приласкал их. Я, холодея под одеялом, протягивал руку, уверенный, что в следующее мгновение рука, как срезанная, шлепнется на пол, тянул руку к огромным лбам овчарок, и псы с любопытством ее обнюхивали.
Я сел под деревом, рассчитывая влезть на него, как только овчарки появятся на аллее. Чудной казалась жизнь в воздухе, лишенная земных опасений. В этот день мне был открыт способ освобождения от всех накопившихся ошибок. В ночь после полета я заснул со счастливым утешением: «Другие страны есть!» – заснул под деревом, не дождавшись отца.
Очнувшись от влажного прикосновения, я увидел перед лицом собачью морду. Овчарка лизнула мою губу и нос. Я вскочил и вскрикнул. Порог домика был освещен изнутри, светилось окно, шелестел куст, отец стоял на пороге.
– Андрюша, ты? – спросил он встревоженно.
Шагнул навстречу и виноватым оказался он. Его лицо выражало утомление и досаду на труд, отнимающий у него все время, которое хоть отчасти он хотел бы разделить с сыном.
– Ты же ничего не ел? – говорит он и виновато морщится.
– Я не хочу есть.
Как рыба, я раскрываю рот, хочу начать рассказ, спросонок щурясь, но тут же замечаю: приятней промолчать. Так будет лучше. Ах, как далек от моих тайн отец, не умеющий отличить биплан от моноплана! А я – лечу.
А я, сопя, расшнуровываю ботинки, в то время как отец готовит мне постель. И, наблюдая за спиной, покрытой чесучовым пиджаком, пропотевшим под мышками, я понимаю, что ни одно слово не отвлечет сейчас этого человека, уже отягощенного заботой о завтрашнем хлебе, от его мыслей.
А я лечу… я закрываю глаза и падаю, лечу и падаю…
Мною обнаружены сферы освобождения. Как на смертной подушке, сознание освобождалось от привязанности к «вещам-жизнеприемникам». Еще окружая меня, они уже теряли ту ценность, сознание которой я заимствовал от старшего колена. Мне на помощь шли «вещи-сверстники».
Я постигал возможность неограниченной комбинации форм и материалов. Полет Пегу толкнул меня к важному открытию: я обнаружил возможность создавания вещей, их новых комбинаций. Знакомые формы теряли свою неизменность: всё, всё, что казалось законом, меняется в руках человека.
Судьба мира сжималась до судьбы моего поколения.
Глава десятаяА на земле строили дом.
В андреевском саду начали постройку для богача. Массы листвы всю ночь озарялись электрическим фонарем, преображающим каждую ветвь. Известняк, кирпич и глина образовали в саду беспорядочные дикие ландшафты. Считая, однако, от часа рассвета, для первобытности ландшафтов оставалось времени час-два, не больше. Пробуждаясь к семи часам, я уже слышал доносящиеся с постройки стуки, возгласы и взвизгивание пил. Тесали камень, с треском складывали штабеля досок. Еще без воротничка, отец перемывал для завтрака стаканы, а в дверях уже стоял Дорофей. Он оставил свои купальни для того, чтобы служить на постройке. Отец взял его сюда главным смотрителем. С Ганкой и женой он должен был занять наш домик, мы переселялись в город.
Я шагал за тачкой с лампой в руках. С лампой, керосин которой еще не выгорел в прошлый вечер.
Все больше заметались следы семейного существования.
Дети и собаки каменного двора обнюхивали новых жильцов с надеждой и любопытством. Здесь, как сказал отец, предстояла обновленная жизнь. Я, однако, к этому обещанию отнесся без интереса. Без интереса встретил я новых сверстников.
Здешние дети держались чинно. Играли в мяч. Соревнование заключалось в искусстве владеть диаболо – резиновая катушка, подбрасываемая ввысь для того, чтобы снова поймать ее на шнурок между двумя палками.
«Игры без страстей!» – так констатировал я. С улыбкой печали и сочувствия вспоминал я своенравие головореза Стивки.
Улица, как и асфальтовый двор, казалась иностранной. Вывески выглядели иначе, магазины, извозчики и городовой, державшийся в стороне, с медалью, в белых перчатках. Он никогда не подсаживался на лавочку и не беседовал с дворниками, как «наш» городовой.
Штаны прохожих отличались особенностью фасонов; не те штаны! На панелях встречались окурки высших качеств. Но, сколько ни присматривался, не нашел я такого удобства, как, например, бакалейная лавочка, в которой за алтын можно получить остатки из-под баклавы – полный рот меда, орехов, слоеного теста.
Если б я не был сыном управляющего, конечно, всем детям запретили бы со мною разговаривать. Не помог бы и новый мой костюм: «как у лучших детей» – флотский, с золотыми якорями и картузом яхтсмена. Матери и гувернантки следили за мной подозрительно.
– Послушайте, мальчик, почему вы отнимаете у Игоря волан?
Во второй же день я победил всех мастеров диаболо и мяча. Моя власть была признана без мысли о сопротивлении, но это была власть над немощной нацией. Стоило мне протянуть руку: «А ну-ка, давай сюда!», чтобы овладеть лучшим мячом или воланом.
– Это детские развлечения, – заявил я. – Я, знаете ли, предлагаю совершить мертвые петли.
Тщедушные шейки насторожились. Никто из этих детей не слышал имени Пегу. Они стояли в кружок с мячами в обхват руки.
– А как это должно быть? – благовоспитанно признались они в невежестве и этим предоставили мне свободу выдумки.
В конечном счете все сводится к воображению. Нужно носить в себе страсть к делу или предмету, для того чтобы доступными средствами создать иллюзию. Бесстрастие и невежество этих детей смущали меня, как смущает актера грубая, случайная аудитория.
С первых же дней меня соблазняла парадная пятиэтажная лестница с мраморными перилами. Широкая полоса мрамора самим богом предназначалась для скольжения. Я предполагал безостановочно отмахнуть девять пролетов и на десятом спрыгнуть на лету, чем окончательно уподобить свой аттракцион бесстрашию пилота.
Но как сказать? «Идемте, я съеду по перилам». «Вот аэроплан, а я – авиатор…» Тупицы возразят: «Это мы знаем, нашел чем удивить!» – «Да, но кто же из вас видел, чтобы съезжали без рук: я буду управлять ногами, как рулем…»
Мой план, однако, имеет оглушительный успех. Зрители должны войти в парадную по знаку сигнальщика, чтобы преждевременно не привлекать внимания старших.
В всхожу по лестнице на пятый этаж.
Я в новом своем костюме, с золотом и шитьем. Я совершенно такой, каким должен быть дерзатель. Я – авиатор. Лазутчик. Прыгун. Интер-пре-татор! Я вспоминаю все звучные слова, не понимая их смысла. Я – крестник Пегу.
Но у меня,-как это ни ужасно, тесные штаны. Мои новые, неумелой рукой выбранные штаны жмут в паху. И спрашивал же отец: «Не жмут ли в паху?» – так нет, восхищенный золотом якорей, я торопился его уверить, что не жмут. Однако так и быть, вот и вершина лестницы.
– Зови! – выкрикиваю я «сигнальщику» и на мгновение слабею до головокружения.
На дне щели вижу запрокинутые лица. Под небом прохладно, тихо и пустынно. Под небом никто не живет. Десять веков стоит здесь забытое ведро с мастикой. Я – обреченный. Но сочувствует ли мне толпа? Что служит мне наградой?
Я влезаю на перила и, ноги занося над щелью, отпускаю руки.
Тело скользнуло сразу стремительно, и – гоп! – на первом повороте я удерживаюсь благополучно. Глаза широко раскрыты. Собирая в мысль каждое отклонение в полете, я знаю уже: необходима большая непринужденность, не нужно откидывать корпус так глубоко. С бледным лицом, слыша стуки сердца, теснящего дыхание, я понимаю, что полет будет доведен до конца. С третьего пролета я держусь уже так, как будто скольжение по перилам – ноги над бездной – мое естественное положение. Дыша свободно, лихо, как гонщик, я клонюсь на поворотах, заношу ноги кверху, направляя их в сторону движения, – послушные свои ноги, гибкие, как рыбий хвост…
Стремление, власть над стремительностью полета уже доставляет мне наслаждение; я действительно интерпретатор и «крестник Пегу».
Дети возвращены моим глазам.
Я над последним пролетом.
Склоняюсь над обновленной землей. Она завоевана.
Склоняюсь над вещами земли и спрыгиваю на родимые плиты носками вперед. Я говорю:
– Вот мертвая петля!
– Ты порвал штаны, – говорит один из мальчиков.
Мои новые штаны лопнули вдоль всего зада. Но, возбужденный, я презрительно оглядываю мальчика. Я ведь знал, что здесь нечего рассчитывать на понимание.
– Испробовал бы ты, – остается сказать ему, – хотел бы я видеть, каким вышел бы из мертвой петли ты!
Они молчат, но Ната, девочка, всегда одетая лучше других, говорит мне:
– Я хочу с тобой сделать мертвую петлю. Только не так высоко.
«Вот он, полет!» – горжусь я, озирая ломаную спираль этажей. «Только не так высоко»? Я не знаю, бывает ли мертвая петля с пассажирами, но что же, это можно испробовать.
Мальчики мнутся сконфуженно.
– Я полечу только с тобой! – повторяет Ната.
Мы всходим с Натой несколько пролетов, с самой красивой девочкой, идущей за мной смело.
– Ну, вот отсюда, – говорит она, – выше я боюсь. Помоги мне! Но только условие: ты будешь меня держать все время.
С усилием, неловко я помогаю ей влезть на перила. Ее движения теряют обычную благовоспитанность. Происходит беспорядок в ее платье. Не обращая на это внимания, она, склоняясь на меня, овладевает положением. Моя рука ложится на ее ногу. Ладонь оказывается выше колена, и вдруг я чувствую сладостное и странное затруднение. Я забываю о том, что привело нас сюда. Я пробую, изумленно пробую теплоту ноги и потом кладу ладонь на мрамор – на тело и на мрамор, на тело и на мрамор… Девочка следит за моей ладонью, и тотчас удивление сменяется испугом.
Ната быстро спрыгивает с перил и произносит:
– Мальчишка!
Потом, готовая зарыдать, кричит вниз:
– Игорь! Поди сюда.
Но те стоят, задрав головы, дожидаясь зрелища…
Я перестал быть властителем дома, наоборот – я теперь отщепенец, которому и здесь стыдно пройти через двор. Озадаченный происшествием, я замечаю, однако, как оскудел мир! Все, чему я обучился, чему привык радоваться, что было обнаружено благодаря Дорофею или собственному вниманию: светы воздуха, прозрачность в царствах мелей, запахи после дождя, шелест листвы, озарение электрических ламп, кирпич, земля и медь, вещь на земле и в воздухе, иначе говоря, все, что заняло место одновременно со мной, – все это исчезло. Осталась задача, из глубины возникшая. Я не знал за собой вины, но, очевидно, от меня что-то было скрыто, непонятное, впрочем, и другим.
В этот вечер мне стало очень грустно. Отец, по обыкновению, не возвращался до поздней ночи. Я приготовил для него бутерброды с гречишным медом – это немножко мою тоску смягчило – и, оставя записку: «Дорогой папочка, спокойной ночи», заснул. Мне было очень грустно.
И в эту же ночь, не откладывая сроков, вмешался в мою жизнь инстинкт сладострастия.
Глава одиннадцатаяЯ вспомнил, проснувшись: за ночь что-то случилось.
Отец, не вполне одетый, уже действовал. Готовил завтрак, раскладывал по карманам свои ватки и бумажки, иногда вслух произносил слова.
Было два человека, и зеркальные светы утра играли повсюду.
Я снова закрыл глаза, не желая окончательно утерять впечатление одиночества. Я не подозревал в себе эту силу, превратившую одиночество в блаженство, и вот каким-то случайным движением я ее затронул. Ужаснувшись, я поспешил вновь ухватить секрет, но теперь ко мне навстречу шла лишь тьма.
Из глубины сияющих, но уже затемненных, опустевших снов нельзя было ничего вернуть. И тогда, разжмурившись, я увидел свой костюм, сложенный, на стуле, увидел штаны, вспомнил, что с ними случилось, что случилось, какая беда, и это воспоминание привело все остальное: скольжение с этажей, под ногами глубина, радость приближения к земле и затем – Ната.
Я догадался.
Отец стоял, склонившись над кроватью. Он ласково спросил:
– Может, будешь вставать? Вот, мальчик, мы с тобой почти не видаемся, – говорит отец, – дела отнимают у меня весь день. Ну ничего. Скоро мы заживем совсем по-другому. Мы поедем к Адаму Эдуардовичу. В Москву. Вот мы поедем в Москву.
Склонившись, он поцеловал меня в лоб, подобно тому, как давным-давно Дорофей поцеловал Колю. Мне легко было лежать, окруженному сверканием утра. Отец надел пиджак и белую фуражку, задерживаясь еще на минутку.
В этой неторопливости я отгадал ласку.
– Вставай, Андрюша, нехорошо спать поздно. Вот я оставил записку, отнеси ее на дачу, отдай Дорофею. Здесь для тебя деньги. Если хочешь, пойди в иллюзион. Пойди в «Аполло». На первый сеанс.
– Папа! – не желая его отпустить, звал я. – Папа…
Но объяснить ничего не сумел и в ответ на его ожидание говорю:
– Я порвал штаны.
И вот есть уже повторения. Есть итог. Уже многое я мог рассказать, соображая, в котором году случилось то или другое. У меня уже сложилась биография. Дом на Арнаутской, комнаты и вещи, на которых я воспитывал знания, они забыты, как шрифты первого букваря.
Он был, конечно, первый букварь. Но как же его найти, как? Да вряд ли он что-нибудь теперь напомнит. Вещь близка, покуда занимает частицу сознания. Где умывальник, похожий на царский трон? Где кот Гофман? Первая шубка? Возможна ли еще детская способность взаимопроникновения, как было с Колей?
Действительность иных миров уже раскрылась – и воздух, и моря, и вещь моего века. Мир сомкнулся со мной во всех направлениях. Доверие к слову старшего заменялось личным опытом. Судьба мира сжалась в судьбу моего поколения… а вот, оказывается, можно рассказать и о судьбе одного мальчика.
Мой сын, я сейчас закончу!
Я прошел через двор, как праведник, изгоняемый невежеством сограждан, я прошел в стороне от играющих во дворе детей. Дома я оставил письмо:
«Дорогой папочка!
Я лучше не вернусь. Вчера я держал одну девочку, потому что она хотела сделать со мной мертвую петлю, а когда держал и потом, когда спал, со мной случилось то, что бывает с взрослыми. Мне рассказывали об этом мальчики еще на Арнаутской. Я думаю, что ты не захочешь теперь жить вместе со мной.
А если ты захочешь, мне, наверно, будет стыдно.
Ты все-таки оставь у Дорофея записку: да или нет.
У меня есть знакомый рыбак, и он отвезет меня в Болгарию. В Болгарии теперь берут мальчиков солдатами.
Я думаю, что теперь лучше вам вместе с мамой. Ты еще подумай.
Крепко тебя в прощальный раз целую.
Ту записку, что ты оставил для Дорофея, я отнесу и деньги взял тоже».
Так думал я поступить, но немножко лукавил. Я, собственно, бежал от Наты, в ее близости предполагая причину не отпускающего меня возбуждения. Меня влекло к раскрытию тайны, обнаружившей лишь свою первую половину. Сладостное воспоминание влекло меня к повторению причин, и я вновь бежал от преследования.
Я пришел на постройку, ища Дорофея.
Известь и камень накалялись, как хранилище солнца.
Здесь я видел употребление земли и камня, руки бородатых каменщиков, пьяных маляров и веселых плотников, а теперь я ждал Дорофея, на этот раз безучастный к зрелищу, визгам и хохоту постройки. Рыбак, который должен был отвезти меня в Болгарию, был, собственно, приятелем Дорофея, и я соображал, как вовлечь Дорофея в это предприятие, как изобразить ему безысходность моего положения.
Дорофея на даче не было. Блуждая по аллеям, я встретил его Ганку.
Она вернулась из школы. Она лишь сегодня поступила в школу. Она выглядела так, как никогда раньше не случалось. И, явно играя, произнесла:
– Вот! Теперь я тоже начну представлять про солнце и про звезды. Нас поведут в зверинец и в разные места. Если хочешь, ты пойдешь с нами. Хочешь?
Разгоряченная девочка была весела и привлекательна в новом платье.
Ганка хотела видеть мое восхищение. Я стоял потупясь.
– Ты что? Не хочешь со мной разговаривать?
– Да нет, у меня дела́.
– Как хочешь. А то бы я показала тебе новую шелковицу.
Мною овладевает неясный замысел.
– А где? – спрашиваю я, чувствуя, что для длинной фразы не хватает дыхания.
Ганка снова оживляется.
– Вот погоди, – говорит она быстро, – я сбегаю переменю платье, а то мамка закричит.
Однако я не могу этого допустить – увидать Ганку в ее прежнем дворовом виде, не в этих ловких туфельках и гладких чулках, не в школьном платье, а прежнюю дешевую босячку. О, в таком виде Ганка должна утратить всякое напоминание о Нате, самой смелой и красивой из того двора! И я останавливаю Ганку:
– Подожди, не надо… Я знаю одну игру.
Ганка целиком обращена в мою веру. Я сообщаю ей все, что от нее требуется. Я без труда выдумываю:
– Вот как. Будто тебя преследуют, а я тебя спасаю. Мы полетим на аэроплане. «Я полечу только с тобой!» – говоришь ты, но ты боишься. Ты будешь цепляться за меня… Ты видела в театре, как женщины боятся? Или в иллюзионе? Ну так вот, цепляйся за меня и висни.
И вот есть уже повторения. Короткое мгновение я задерживаюсь над своим преступным желанием, но нет уже того сопротивления, что давным-давно свалило меня над сверкающим гривенником…
Я стоял на скамейке, собрав губы и нос в нехорошую, лживую улыбку.
– Ну и конец? – озадачена девочка. – Ничего интересного в твоей игре нет. По-моему, скучно и… совестно…
Она замечает, как измято ее новое школьное платье. Ганка в испуге и отчаянии. Все равно она скажет, что это я измял платье, заставивши ее так играть.
Я убежал к морю. Дорофей для меня погиб.
Болгария, доступная за отдаленной дымкой горизонта, за областью сливающихся моря и неба, куда должен был доставить меня рыбак, – Болгария погибает. Остается лишь раскаяние и доверие к отцу, к единственному папе, такому нужному для моего сердца.
В тишине, не отводя глаз от взморья, я увидел на горизонте шесть огоньков и тени кораблей. Отряд болгарских кораблей шел, очевидно, в Варну, домой, на родину. Я провожал их, не отрываясь от огоньков, скользящих вдоль горизонта.
Война окончилась.
Я приволокся домой, тоскуя и страшась.
Но отца не было. Я уничтожил свое письмо. Взял зеркало и долго не решался взглянуть в него. Я сидел перед зеркалом, обернув его к себе тыльной стороной. И когда начало темнеть, взглянул в стекло.
Смотрело два круглых испуганных глаза, кончик курносого носа блестел, и нижняя губа подергивалась.
Я старался восстановить обычное впечатление от собственного лица, ища в нем перемен. Сейчас впервые, уверенный, что вижу свое лицо, я смотрел на себя со стороны, словно чужой.
Я видел: это он. Ближе привлек «его» к себе, все больше возбуждаясь любопытством. Зеркало могло обманывать. Случившееся, несомненно, должно сказаться и на лице, не может не изменить его!
Избегая прикосновения к предметам и не зажигая света, я разделся и поспешно завернулся в одеяло.
Я долго лежал так: без надежд и движений, как пойманный еж.
Просыпаясь среди ночи, я прислушивался. Сначала была тишина. Потом я слышал дыхание отца.
Чувствующие за собой ответственность во сне отданы ей безраздельно. Действительность – кабала, но сон – тем более. Я спал, преследуемый греховной и тревожной близостью Наты.
Еще не вполне проснувшись, по голосу отца я уже понял, что последует за пробуждением.
– Вставай! – будил меня отец.
Я раскрыл глаза, и мое лицо выразило согласие во всем, что отец считает установленным.
– Лодырь! – сказал он. – И нет ничего удивительного. Покуда не поднимешь – не встанет из постели. Мальчишка и негодяй!
Он шагнул ко мне, и я, как солдат, подчиненно встал перед ним во весь рост.
Он, взволнованно сопя, отошел, однако, в сторону.
А я все еще стоял так минуту и другую, мое лицо ширилось и ослабевало, и, наконец, не сдержась, я вскрикнул и забился на подушке.
Мое детство закончилось. И этот стыд преждевременного познания мною испытан. И в этом унижении я не нашел верной руки, заботливости и пояснений.
Это был третий вывод.








