Текст книги "Прикосновение к человеку"
Автор книги: Сергей Бондарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 34 страниц)
Но ведь говорил же пророк: «Огонь не щадит, и вино обманывает, а потому гляди в себя: чем стойка душа твоя? Взвесь это, как взвешивают на руке свежую гроздь винограда, прежде чем выжимать из нее вино».
КОЗОЧКА УРЛЮ
Снеговые вершины затемняются поздно. Небо уже потемнело, а первая звезда разгоралась над белыми и все еще отчетливыми глыбами Шхары и Айлама.
Вершины поражали своею нежилой величавостью.
В долине было уже совсем темно.
Кашевар Ибрагим свалил в костер целую чинару, костер дымил, чадил, огонь прорывался языками то тут, то там. Ибрагим мирно строгал ветку для вертела. Приземляясь, дым как бы торопился все к одному же месту – к яме, в которой, свернувшись, лежал Мурза, но ветерок оттеснял дым в сторону, подвижные клубы оставляли запах прелых ветвей и листьев.
В чугуне над костром кипятилась вода. Уже был слышен приближающийся посвист чабанов – отара шла на ночлег, на ужин. Прислушиваясь, Мурза задвигал ушами, но из ямы не выходил.
С заходом солнца сразу наступила прохлада, и я ожидал возвращения стада и ужина так же успокоенно-бесшумно, как и Мурза.
Пастушеский кош последнюю ночь проводил на отроге, на южном склоне Главного хребта, под великими вершинами. С рассветом чабаны поведут отару на перевал и дальше – по северным склонам хребта в ущелья, в долины Кабардино-Балкарии – домой. Это решили сегодня утром. Решили идти потому, что с каждым часом дорога становилась опасней, трещины на перевале начало присыпать снегом, все чаще подолгу держались туманы.
Строгая свой вертел, Ибрагим внимательно взглядывал на вершины. Но вечер был ясный. Появившиеся после полудня облака удалились, и вершины стояли чистые. Обнаженные очертания хребта ломались, проваливались, изгибались и, вновь устремленные кверху, подымались к самым звездам, – уже не одна, а несколько звезд шевелились огоньками на синем небе.
Мурза громко вздохнул, встал и, с дрожью, сладко потянувшись, прислушался к посвисту чабанов.
– Мурза сегодня скучает, – сказал Ибрагим. – Ему скучно без ишаков. Ишаки понесли на перевал ветки. Адык и Коккез пошли с ишаками.
Лучшие проводники края Коккез и Адык пошли вперед, чтобы осмотреть на перевале трещины и перебросить в опасных местах мостики из прутьев, – разжиревшие на летних пастбищах бараны не смогут перепрыгивать через широкие трещины ледника. Стадо и оставшиеся при нем чабаны догонят Адыка и Коккеза на перевале. Уложив мостики, проводники встретят и поведут нас по леднику.
Мурза скучал по ишакам, с которыми не первый год ходил в одной компании, а я пожалел, что не увижу сегодня Адыка, знаменитого проводника, старшего овцевода, моего нового друга. Он вел меня на эту сторону через перевал Шори, но вот, покуда я ходил по Сванетии в поисках удивительного, Адык ушел обратно на перевал, и я не смогу угостить его свежим кагором из Цагинари!..
Утомленный бесконечно трудными дорогами и одиночеством, я с облегчением думал, что застану здесь своего кунака. Мы выпили бы вина, Адык подостлал бы подмой бока лучшую бурку, когда я улягусь спать… Но я не хотел обнаружить свое огорчение, украдкой взглядывая то на Ибрагима, то на Мурзу. Встряхнувшись, Мурза стоял с откровенной собачьей улыбкой в увлажнившихся глазах, принюхиваясь, двигал мокрыми ноздрями и сдержанно покачивал хвостом. К нему уже подступали два молодых пса – Фатума и Кацо, опередившие стадо. Они весело заигрывали со старым Мурзой, болтая головами, добродушно рыча.
Все слышнее был шорох отары, всходящей по каменистому склону. Перед нами показались головы передовых коз; козы остановились и, не переставая жевать, смотрели прямо перед собою, та – в огонь, другая – в руки или в глаза человека. Я вспомнил, что в отаре среди коз должна быть любимица Адыка – рыжая козочка Урлю.
– Где Урлю? – спросил я.
Ибрагим, собирая посуду для молока, ответил успокаивающе:
– Урлю есть, сейчас придет она.
Поднялась по склону и встала перед костром высокая фигура в бурке и в войлочной широкополой шляпе. Это был Мустафа Хапов, старший пастух. Он смотрел на пришельца, не узнавая меня, привычно положив локоть на толстую палку.
– Сау кей, Мустафа! – говорю я.
– Сау бол[3]3
«Сау кей», «сау бол» – приветствия при встрече.
[Закрыть], Андрей. Совсем не признал тебя. Сау бол, сау бол!
– Вот Урлю, – говорит Ибрагим.
Рыжеголовая коза выступила из стада и, остановившись под рукой Мустафы, с таким же, как он, любопытством наблюдала за мной. Я достал из своего мешка соли и протянул ладонь к козе; Урлю смело шагнула и с жадностью сгребла щепотку соли губами и языком. Влажно-теплый, нежный язык козы приласкал ладонь, я закрыл глаза, замлев над дорожным мешком, откуда повеяло запахом одеколона, сбитого в кучу немытого белья, отсыревших хлебных крошек. И, кажется, в эту минуту я понял тайную скуку грубых и одиноких мужских скитаний.
Невыразительные глаза козы – янтарные, с черным зрачком и выпуклые, неподвижно-остекленевшие – еще ждали моих ладоней. Но соли больше не было.
Я очнулся.
– Урлю, нет больше соли.
Я огорченно потрепал по мягким теплым козьим щекам и почесал ей горло. Ибрагим же крадучись подошел к Урлю сзади; она метнулась, но Ибрагим ловко поймал ее за ногу, и коза тотчас же успокоилась и дала вымя. Струя ударила в жесть ведра.
Мустафа, Ибрагим и подошедший позже других чабан Хамза снисходительно усмехнулись тому, как я приласкал Урлю, – такова была сердечность этих людей…
И вот наступила ночь.
Я завернулся в бурку, вспоминая сильные руки Адыка, их неумелую заботливость. Бурка согрелась, я задремал, прислушиваясь к горцам. Они возились вокруг каких-то своих вещей, и по отдельным их словам я понял, что они вспоминают при этом историю Урлю, любимой козы в отаре… Однолеткой была эта коза, когда стадо паслось в местности Штула. Урлю пустили с другими козами, а к вечеру недосчитались ее и еще двух коз: они забрались на ту скалу, с которой сойти нельзя, остались там жить.
Адык был охотником и красным партизаном, и он не имел ничего, кроме винтовки, – ни сакли, ни коз, ни баранов. И вот однажды, охотясь в скалах Штула, Адык увидел трех коз. Дикие животные помчались прочь от него, но вдруг одна из коз тихо вернулась. Когда Адык поднял винтовку, она приостановилась и так смотрела на человека, что Адык под взглядом козы опустил оружие.
С охоты Адык пришел с живою рыжей козой…
Конца этой истории я не слушал, засыпая, но я и так знал, что долгое время эта коза была единственной козой Адыка в общем колхозном стаде.
Прежде чем совсем заснуть и расстаться с суровой красотою горного мира, я успел приоткрыть глаза – и проснулся с тем же убереженным высоким впечатлением горной ночи, с каким засыпал.
– Вставай, – будили меня чабаны, – вставай, будешь покушать.
Вершины Шхары и Айлама белели в таинственном титаническом хаосе, как призрачно белеют простыни, забытые на ночь в саду, – было немножко страшно и не совсем понятно, что это такое. Под ними чернела неоглядная яма долины, по сторонам темные пятна гор местами переламывались и льдисто блестели под звездами, как грани громадных кристаллов. А совсем близко от меня виднелись озаренные костром люди.
Пламя костра исходило шумящим столбом, вода в чугуне плескала, люди над чем-то трудились, собаки подсели ближе к костру, в стаде время от времени покашливала овца или над кудряво-неровной теплой массой животных поднималась рогатая голова козла…
Я спал не больше десяти минут.
Чабаны все возились над чем-то, охваченные жаром и заревом, кряхтели и помогали один другому. Потом Мустафа быстро шагнул к костру, на длинный дрючок-вертел была надета через ноздри рыжая голова козы.
Когда, удивившись, я попросил показать голову ближе и Мустафа протянул мне дрючок с проткнутой головою, я еще успел погладить мохнатые теплые щеки. Глаза были наполнены тем же загадочным янтарем, в янтаре плавал черный зрачок.
– Урлю? – журча этими звуками и теряясь, спросил я.
– Урлю, – простодушно отвечал Мустафа. – Это Адык так сказал: «Придет кунак – заколи Урлю».
И осудить это простодушие я не посмел.
Я, потянувшись, пощекотал еще теплый козий подбородок и тронул ямочку за ухом, потом я тронул липкий, мгновенно застывший глаз.
Убедившись, что гостю угодили, что я доволен, Мустафа говорил с улыбкой:
– Когда к тауби приходил гость, хозяин-князь всегда устраивал курмалык. И ты пришел в гости, мы тоже желаем встретить тебя как подобает.
Рога были сняты с такою же легкостью, как наперсток с пальца. Голову Мустафа протянул на вертеле к костру, и рыжая шерсть тотчас же вспыхнула и обуглилась. Голова считается самой вкусной частью угощения, она приготавливается отдельно, отваривается в котле. Мясо мы запивали душистым и крепким кагором из Цагинари и молоком, недавно взятым у Урлю… Я захмелел…
Среди ночи, опять открыв глаза, я снова увидел себя сидящим перед костром. Как не сопротивлялся я тому, что делалось на моих глазах недавно, так не сопротивлялся я теперь новому чувству, внезапному и смутному ощущению веков, когда-то и совсем диких в этих чудовищных стенах, в громадах гор…
Прямо перед глазами, окованное жаром огненного золота, чадило полено – чадило густо, неиссякаемо.
Вокруг в чистом воздушном холоде по-прежнему белели вершины, а я все же долго не мог понять: откуда эти чувства? Как я попал сюда? Чей это мир вокруг меня? Но вот я увидел Мурзу: отбившись от молодых товарищей, старый головастый пес лежал и о чем-то думал – лапы вперед, голова вбок, к огню. У его лап белели косточки, и тут я вспомнил недавнее пиршество.
УДЖ БЕЗ КИНЖАЛА
Амирхан принимал гостей по обычаям народа. Его сыновья, бородатые внуки и правнуки учтиво прислуживали за столом, и все они замерли с блюдами в руках, когда седовласый и румянолицый глава семьи и рода встал для произнесения приветственной речи.
Амирхан начал не сразу, и его х о х был немногословным. Все почувствовали: старику говорить трудно, старик говорит через силу, а кто из нас не знал неугасимой страстности и красноречия знаменитого кекуако! Так что же так?
– Болен, очень болен наш Амирхан, – шепнул мне в пояснение старший из гостей.
Болен! И не один я подумал: «О-о!.. Зачем же тревожить его?» Об этом я и шепнул на ухо соседу. Тот отвечал, опустив глаза:
– Старик будет оскорблен, если мы повернем от его дома. Кстати, не забывай: он опять женился на молодой…
Амирхан кончил свою речь шуткой.
– Сегодня, – сказал он, – мои усы опустились, но это ненадолго. Обычно усы у меня смотрят кверху, потому что нет у меня долгов, нет долгов ни соседям, ни перед народом и советской властью.
Сказанное было правдой.
В саду потемнело раньше времени. Густой влажный сад лежал лапами на мягкой земле, поросшей травой, засыпанной яблоками. Звон посуды и голоса приобретали здесь мягкую глуховатость. В стороне под темно нависающими ветками бесшумной сдержанной толпой собирались девушки, все в светлых нарядах; и лучшая гармонистка аула, Шамса Кудаева, в замысловатых туфельках на высоком каблучке, в шелковом шарфе, бахромою свисающем до самых сухих щиколоток, уже брала аккорд за аккордом.
И вот – приглашение к танцу. Для начала пошла лукаво-чинная женственно-манящая кафа, а затем удж грянул всей своей мужской воинственной лихостью. Не то прикрикнув, не то громко простонав, отбросив кончиком сапога яблоко с дороги, пошел по кругу смелейший танцор, сдержанный, прямой, ловкий. Еще весь в движении, как вонзенный в землю дрожащий кинжал, он гордо и властно пригласил девушку. Танец разгорался, и уже не прекращались ни на минуту хлопанье в ладони, шорох шагов танцоров, крики, взвизгиванье. Танец разгорался, вот пошла вторая пара, в руках джигитов театрально блеснули клинки…
Горная ночь сгустилась. Но по тому, как все новые и новые удальцы сменяли друг друга, можно было догадаться, что удж привлек чуть ли не всю молодежь аула. Пляска перенеслась на дворик перед саклей. Освещение дала электрическая лампочка на проводе, протянутом по деревьям сада, проволока перечеркнула медный серп полумесяца.
Другая лампочка мерцала в глубине сакли, лишенной передней стены, открытой взору, как сцена театра. И в самом деле, смотреть туда было не менее интересно, чем на танец.
В сакле не было иной мебели, кроме разного вида кроватей. Детские тельца совсем голые – мал мала меньше – лежали рядками по двое, по трое, раскинувшись поперек материнских кроватей, иногда прикрытые лоскутками, как куклы в играх девочек. Как в сказке о Мальчике с пальчик и его семи братьях, чернели головки правнуков и младших внуков повелителя всех амиров – Амирхана.
Бешеное круговращение танцующих не тревожило сон и полумрак сакли, где казалось, остановилось и царит какое-то другое время и там ходит невидимо лишь теплый дымок младенческого дыхания.
Из матерей только одна присматривала за малышами, при этом она испуганно прислушивалась к больному дыханию свекра – владыки дома.
По приказанию Амирхана, смущенного тем, что пиршество так скоро утомило его, и еще тем, что он, хозяин дома, принужден до срока оставить гостей, под крышу сакли внесли лежанку с таким расчетом, чтобы больной видел танцы.
Еще одна пара лихорадочно горящих глаз ни на мгновение не погасала в глубине спящего царства. То был возбужденный, жадный взгляд мальчика, восьмилетнего Алима, любимого внука.
Как тут уснуть! Воинственный, дико восторженный вопль, блеск кинжала, и опять глазенки мальчика – это видно даже отсюда, со двора, – ширятся, горят безмолвно и тревожно. Малыш весь дрожал от избытка чувств, и всякий раз, когда танцор заносил над своей головой кинжал, Алим повторял это движение, но и всякий раз заодно с женщиной-нянькой он взглядывал в сторону сосредоточенно-сердитого деда: не оскорбил ли он его своею несдержанностью?
Но то, что должно свершиться, свершается.
Я не уследил, как это случилось, почему вдруг танцор, которому надлежало войти в круг, замешкался, – девушка ходит одна, ждет, ожидание неприлично затягивается, румянец досады и стыда заливает девичье лицо. Вот движения опущенных и ослабленных рук, покорные, но все еще манящие, теряют ритмичность, еще минута – и слезы брызнут из-под голубоватых выпуклых век, девушка сойдет с круга. Позор! И тут – откуда ни возьмись – мальчик, да, мальчик в розовой рубашке, тот самый, что только что жадно следил за пляской, кому не нужно ничего на свете – ни сладких лукумов, ни книжки с картинками, а только попробовать свои силенки, – восьмилетний Алим ловко, изящно – асса! – вступает в пару к девушке, уверенно берет власть, разжигает танец. Малыш не может щегольнуть кинжалом, но он обладает всем, что нужно мужчине для веры в себя, для покорения других, для чувства счастья, для танца, – он и джигит и владыка! Танец опять вскипает, и девушка уже покорилась, не отводит глаз от голоштанных босых и быстрых, пыльных мальчишеских ног, что-то другое, необычное, требует от нее партнер. Это видят все. Сохраняя прежний ритм, но изменяя прежние движения танца, маленький танцор начинал говорить что-то неожиданно новое, небывалое, свое. Не воинственно угрожающая настойчивость отважного джигита, а первый уверенный восторженный полет птицы, выпорхнувшей из гнезда, – это было теперь главным в преображенном танце. Ребенок нашел все движения, его руки не чувствовали и больше не искали воображаемого кинжала, это не нужно было, – взмахи тонких ручонок делали какое-то другое дело, от которого стало радостно и танцору и зрителям. И, подчиняясь этому, еще веселее взмыла гармонь, звучней ударили ладоши: все-таки танцевал джигит!
Но так же вдруг, так же внезапно, как он очутился здесь, гордый быстрый мальчик, разгоряченный и счастливый, блестя взором, зубами, самим кончиком носа, прерывает танец. Что-то, должно быть, вспомнив, Алим стремительно юркнул обратно в толпу, в полутьму сакли, к несчитанным своим братишкам и сестренкам, обогревающим дом младенческим дыханием.
Открывая проход, толпа перед мальчиком расступилась, и в это мгновение все мы увидели Амирхана. Старик встал, он встал навстречу внуку. Увидел деда и Алим, увидел прямо перед собою – и замер оробелый. Но тут же и мальчик и все мы сразу все поняли: в глазах у больного Амира блестели слезы, старик не пытался скрыть их, а всматривался в зардевшееся личико внука удивленно, ласково и радостно.
Мы выехали из аула поздно на белую под звездами дорогу. Горы смутно угадывались по одну сторону, по другую звездные рои опускались низко, чуть не до самого степного горизонта.
Автомобильный шум мешал слышать звуки ночной августовской степи в предгорье. Но, право, ничего уже больше не нужно было в эту ночь; думаю, не один я с благодарностью чувствовал, что не напрасно побывали мы в гостях у прославленного дряхлеющего кекуако Кабарды.
Что же случилось? Чем так взволновал мальчик-танцор? Что он станцевал?
Чувство согласия между невозмущенной прелестью ребенка и мужественной самоуверенностью кабардинца, гордая сила вековой преемственности в сочетании с чем-то новым, не менее сильным, гордым и умным, – вот что выразилось во вдохновенном танце малыша…
Душа плясуна занеслась в наши души и как бы еще продолжала свой удж.
ЭРНЕСТ ХЕМИНГУЭЙ
Что это – великий писатель?
Откуда это чувство, что имеешь дело с писателем великим?
У птиц и у животных бывает так: вперед выходит вожак и устанавливает порядок. И аисту в небе, и слону в стаде среди тропической чащи инстинкт говорит: «Все хорошо, все благополучно. Впереди верный товарищ. Твое дело – слушать и понимать».
Косяк птиц уверенно летит за океан. Слоны мощно продвигаются вперед через тропический лес за своим вожаком.
Дух человеческий бродит и тоже нуждается в уверенности. Он тоже ищет, чует, находит и верит. Мощные воля и ум, душа, сильная добром и правдой, – это, вероятно, самое важное, – занимают свое место среди людей по тем же законам отбора, по каким в голову косяка журавлей выходит вожак…
Он умный, аскетический и очень правдивый, мужественный человек, а больше всего он труженик слова. И словом этим, как ножом, он прошелся по душам, по совести человечества в годы самых трудных, могучих и страшных его дел, в годы отважного поворота к запредельному космическому познанию и чувствованию, но и к столь же грандиозным опасениям.
Как всякий великий писатель, он взрезает то, чего касается, во всю глубину, а главное – взрезает то, что́ нужно, и там, где́ нужно. Чтобы вскрыть и увидеть: что там, под кожурой, под верхним привычным словом?
Это работа великих исследователей.
Так же совершается прекрасное чудо искусства.
Не многим посчастливилось сделать это в полную свою силу.
Эрнесту Хемингуэю это далось.
И поэтому люди чуют силу его труда, ценят в его книгах правду, всматриваясь в облик человека из-за океана, понимают его думу, отраженную в усталых глазах. Да, мы согласны видеть его таким. Хорошо, что он такой: лицо рыбака или скорбного пророка.
В трудное время духовных бедствий войны с нами говорит мужественный и умный человек, которому свойственно чувство ведущего, чувство мужской силы – твердость руки, выносливость солдата, неутомимость охотника, меткость глаза. И Сервантес стал художником, узнав войну и долгие дороги. Не для убийства человек храбр и отважен, неутомим и весел! Нет!
Бесстрашием он утвердил за собою право говорить об этом в книгах, находящих дорогу за океаны.
Бесстрашие и правдивость всегда рядом, одно в другом. Хемингуэй бесстрашно говорит о том, что в человека заложена сила, позволяющая ему и перед лицом смерти быть честным, сильным и мудрым. В этом его правда. Но разве прежде не было могучих поборников правды, разве не о том же говорили многие другие? Чем же так привлекателен голос Эрнеста Хемингуэя, почему? Думается, вот почему: каждая эпоха знает, должно быть, свою интонацию, акцент правды в слове, как свои преобладающие тона в музыке и в живописи. Уже один колорит картины Эдуарда Мане, этого острого и могучего француза в цилиндре и крылатке, видящего себя на солнце, внушает ощущение эпохи. Интонация Моцарта и Бетховена, Чайковского и Шостаковича – разные, им присущие, но они одинаково правдивы и всеобщи, и все потому же: в них о щ у т и м а главная забота – о правде, непростая борьба за нее. Хемингуэю также свойствен многопонятный голос эпохи. Этим могущественна его проза, язык, изыскивающий правду.
Вместе с художником-живописцем мы видим ту жизнь в слове или цвете, какую художник перенес на свой холст смелым и точным мазком, не всегда благоразумным, но непременно искренним словом, и это со-чувствование всегда радостно.
В обширных, часто грандиозных планах замыслов и изображений, свойственных этому писателю, находишь множество подробностей жизни, жизни человеческой души, городской улицы, леса, моря, и искусство состоит в том, что каждая эта подробность освещается всем опытом жизни самого писателя, его большой думой.
К своей цели он всегда идет медленно, неторопливо, в этом его характер, но эту черту стиля мы не всегда понимаем, медлительность утомляет, даже раздражает, кажется иной раз не чертой характера, а позой… Но Хемингуэй хочет, чтобы мы думали вместе с ним и на его лад…
Человек возвращается из очень опасной разведки. Это герой романа «По ком звонит колокол». Он со спутником идет через лес, где на каждом шагу подстерегает смертельная опасность. Только много думавший человек может приписать своему герою такие слова:
«– Тебе случалось убивать? – спросил Роберт Джордан, как будто роднящая (заметьте, как сказано: роднящая) темнота вокруг и день, проведенный вместе, дали ему право на этот вопрос».
Так связывает великий писатель своих героев с миром, с нами…
В наш книжный магазин было доставлено восемьсот экземпляров нового издания Хемингуэя, его двухтомника. И как случилось, что об этом мгновенно узнали по всей улице, одному богу известно!
У магазина быстро накапливалась очередь.
Время было предвечернее, люди недавно закончили трудовой день, и многие стали в очередь, не пообедав, с портфелем в руках, – служащие, студенты, учительницы. Пошел дождь. Людей предупредили, что едва ли хватит для всех, запись исчерпана.
– А сколько же записано? – спросила пожилая женщина. Она могла быть и учительницей и кассиршей из магазина.
Ей ответили, что уже подведена черта.
– Все равно буду стоять, – негромко сказала женщина. – Может быть, кто-нибудь уйдет из очереди.
Дождь усилился. Девушки, смеясь, накрылись газетами. Но никто не уходил. Мужчины подняли воротники.
Ей-богу, это понравилось бы старику Хему, как звали его друзья.
1959








