Текст книги "Прикосновение к человеку"
Автор книги: Сергей Бондарин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
ЗАКАТ НА КРАЮ СВЕТА
Погасал дневной свет, а я думал о детстве.
Оно было: я вдруг вспомнил, что тому мальчику очень хотелось побывать на краю света.
Неверно говорят, призывая к благоразумию: «Все в свое время». Чаще всего это желанное «все» запаздывает и, если подумать, приходит уже, собственно, к другому человеку, не к тому, кому оно так было нужно в свое время.
Так думал я в тот вечер.
Закат, его раны еще кровавились. Мучительно погасал день, бросая издалека, откуда-то из-за Охотского моря, от Сахалина, последние живые отблески на Курилы.
Так вот они!
Все с тою же жадностью, как и днем, я осматривал берега в титаническом нагромождении скал, неуклонно поглощаемых сумраком: вершины еще отсвечивали закатом, а в щелях уже было черно. И вот уже заморгали огоньки, ночная душа всех деревень, поселков, городов, и тогда я с нежностью вспомнил снова мечты своего детства и того мальчика, что сегодня при мне приходил к своей маме.
Там, на берегу, в уютной поселковой лавке, как всюду в этих местах, было всего понемногу: пахло кожей – несколько пар ботинок и пара кед; будильник; рыбные консервы. Стояло и несколько книг.
Из-за прилавка, поверх книжки, следила за мной милая молодая женщина, все ждала, чего я спрошу. Я перебирал книжный набор, в надежде найти краеведческую брошюрку. Кто не знает, что нередко в какой-нибудь захолустной лавке найдешь как раз то, что нужно; но книжечки не было, и я уже повернулся к продавщице:
– Знаете, по краеведению: о вулканах Камчатки и о богатствах Охотского и Берингова морей – нет ли чего?
Женщина не успела ответить, в лавку вбежал мальчик.
– Мама! – воскликнул он с порога. – Мамочка!
– Ну, что тебе, я занята, – и женщина привстала.
Мальчик, приподняв личико, смотрел на маму и моргал ресницами.
– Ну, говори, что случилось? Ты пугаешь меня.
– Мамочка, сделай сегодня салат.
Женщина облегченно перевела дух.
– Салат, мамочка! Знаешь, опять есть огурец. Вот такой длинный, закрученный.
– Откуда же у нас огурец?
– Шура принесла. Вот такой длинный. Сделай, как тогда. Ой, пожалуйста.
– Салат?
– Сделай салат.
– Извините, пожалуйста, – обратилась женщина ко мне. – Вам книжку какую? О вулканах? Или, кажется, о китах?
Я улыбался и, верьте мне, уже не спрашивал книжку о вулканах и о богатствах дальневосточных морей, – как-то не нужна стала мне эта книжка. Да и не было ее на прилавке…
И вот теперь, наблюдая закат с палубы нашего лайнера, вспоминая о мальчике, мечтавшем побывать на краю света, я с нежностью думал: «А этот ребенок – сделала ли мама ему салат? Как хотелось ему салата!.. Огурец вот какой длинный…»
Берега Итурупа, крупнейшего острова Курильской гряды, были по правому борту, к востоку; из-за вершин острова, все еще сохраняющих отблеск заката, по ту их сторону, откуда-то из-за океана встала луна, и свет ее уже тронул кое-где горы. Удивительным было сочетание отблесков закатной зари с освещением ночи и на горах и в море.
Потом то и это соединилось в одно – всему свое время. И только еще зыбилось что-то, мерцало, как иногда мерцает что-то в душе, а что – не поймешь.
А там на берегу громче, чем в сумерках, ярко мерцали огоньки маленького города, ночная его душа.
Мальчик уже спал в том поселке на краю света, спал спокойно, сладко: не может быть, чтобы мама не сделала ему салата. Сделала – и дала ему поесть, и уложила спать, и он спал спокойно.
Я знаю, что ему снилось.
За горами, за тайгой, посреди полей огромной страны большой кипучий город. И он, счастливый, ходит среди вздрагивающих, шевелящихся, прыгающих, набегающих и отступающих, как бесшумный океанский прилив, живых разноцветных огней.
Ходит по городу мальчик, насладившийся салатом.
Не сомневаюсь, так и будет на самом деле с мальчиком, насладившимся салатом: все в свое время.
НИАГАРА – БОГИНЯ ГОРДЫХ КЛИКОВ
В последний день октября мы приехали на Ниагару.
Уже издалека было видно большое облако, как бы дымящееся над кратером вулкана, и мы догадались: там кипит Ниагара, великий водопад, низвергающийся вулкан, могучие воды, сбрасывающиеся вниз на шестьдесят метров с верхнего бьефа плавной широкой реки того же божественного прозвища.
Вокруг всюду застроено. Стремительно вознесено к небу несколько тонких башен, напоминающих нашу Останкинскую башню телевидения, но поменьше. Дальше – лес и лес, воды и воды… Странно: заметил я еще и то – заметил сразу же после перелета через океан, в Монреальском аэропорту, – что путешественник всегда сначала ищет на новых местах сходства со старыми родными местами (а потом происходит обратное: у себя дома он начинает вспоминать и прикидывать то разное, чем отличаются рощи, дома, люди там, где он был, от того, что привык видеть ежечасно). Так первое впечатление по выходе в Монреале на площадь перед аэродромом было такое, как будто через девять часов полета над океаном мы высадились на Ленинских горах Москвы: те же рощи, такая же осень.
Однако здесь, на берегах Ниагары, все было ново, незнакомо. И все казалось декорацией, придуманной для того, чтобы охватить ею, может быть, и утихомирить какой-то табун, какое-то стадо зверей, массу зверей-хищников – водопад Ниагары…
Рев, шум мчащегося к цели туристского автобуса до времени все-таки почти поглощал вековечный обожествленный шум водопада.
В позднюю пору осени туристов здесь немного, и это, конечно, было нам на руку. Мало, мало было людей и у гранитных парапетов реки, и в окнах многочисленных кемпингов, ресторанов, закусочных на нашем канадском левом берегу. Как было там, по ту сторону, не знаю, там уже Соединенные Штаты Америки.
Узкий стальной мост через реку пересечен заставой и расцвечен национальными флагами пограничных государств. Военный караул деловито просматривает документы переезжающих границу. Впрочем, говорят, что через этот контроль можно пройти с такой же легкостью, как в парк на прогулку.
И все-таки, что ни говорили бы, это ощущение необычайное: ты на Американском континенте, на границе Соединенных Штатов Америки, перед тобою великая Ниагара, и пусть не вводят тебя в заблуждение осины, березки и елочки – такие же, как где-нибудь на Валдае! Замечтаться простительно. И вот, в самом деле, забывшись, я долго стою у гранитного парапета на самом траверсе неописуемого зрелища – спада Ниагары с верхнего на нижний бьеф, стою у бронзовой плиты мемориала, посвященного первому вдохновенному певцу Ниагары, великому кубинскому, а вернее сказать, индейскому поэту – Эредиа.
Забывшись, я уже давно не слышу кликов водопада и все не отвожу глаз от чудовищного, величавого, невыразимого зрелища низвержения широкой реки.
Вдруг кто-то рядом со мной спросил:
– Шумит?
Я очнулся и вновь услышал извечный шум, тот шум, который и сейчас я иногда все еще слышу, вспоминая тот последний день октября.
Я оглянулся на чужой голос: кто же это?
Оказывается, это был Петр Петрович, шофер нашего элегантного, громоздкого и все же элегантного туристского автобуса марки «Люкс», а с ним, с хмурым Петром Петровичем, подошел ко мне и его восемнадцатилетний сын Вадим. Петр Петрович нередко брал сына в дальние поездки. Знакомы мы были и с женою Петра Петровича, канадской дамой по имени Мирель, и, пожалуй, как раз с нею успели особенно подружиться: Петр Петрович держался уединенно и молчаливо во всех поездках. Я, признаться, удивился его появлению. Утирая лицо и стряхивая с плеч водяную пыль, я ответил ему на вопрос: «Шумит?»
– Знаете, не очень. Я думал, сильнее.
– Ниагара – слово индейское, – как всегда, ясным правильным русским языком сказал шофер. – Однако мы не помешали вам?
– О нет, пожалуйста!
– Ниагара – слово индейское, и оно значит: бог гордого шума, точнее, гордых кликов. Вот что значит слово Ниагара, это – клики, гомон, голоса уходящих.
– Как так – уходящих?
– Поколений, племен. Низвергаются народы. Перед вами низвергаются поколения и народы. Разве не похоже? Вроде как на наших русских апокрифах: низвержение во ад.
При этих словах я снова с удивлением взглянул на собеседника. Лицо его было строго, а восемнадцатилетний Вадим слушал отца, стараясь ни слова не проронить. Петр Петрович продолжал:
– У индейцев не ад – простое низвержение в смерть, вернее, в небытие, а еще вернее, низвержение сил добра и зла не в прошлое, не в небытие, а именно в будущее, что гораздо важнее и интереснее. Племена. Народы. Похоже? Вот о чем говорит индейская песня-легенда.
И самое удивительное было как раз в том, что я и сам, любуясь водопадом, только что успел почувствовать нечто близкое тому, о чем сказал Петр Петрович.
Военнопленный гитлеровской Германии, Петр Петрович задолго до конца войны бежал из лагеря, и ему удалось – через Голландию – пробраться дальше, и в конце концов он попал в Канаду. Более двадцати лет живет он по законам новой своей гражданской принадлежности, но то, что однажды пришлось нам услышать от его приветливой, милой жены Мирель, много нам подсказало и обновило в размышлениях о судьбах людей, подобных Петру Петровичу.
Очень интересно – на вопрос: довольна ли она своим мужем и сыном? – Мирель отвечала так:
– Очень добрый человек мой муж. Добрый: он всегда знает, что чувствует другой человек. Очень хороший! Через него я полюбила вашу страну Россию, и я не мешаю моему мужу, когда он разговаривает с нашим сыном о России по-русски. Я тоже немного понимаю уже по-русски. Не говорю с другими, например с вами, по-русски потому, что стыдно мне нехорошо говорить по-русски. Но мне приятно слышать, когда они между собой говорят на русском языке. Они говорят очень интересно. Много интересного рассказывает моему сыну мой муж. Все хорошо, и мне хорошо. Но, знаете, это верно, когда говорят: русские люди какие-то особенные люди. Говорят: русский характер. И в самом деле. Подумайте: вот уже сколько лет Петер (она произнесла быстро и отрывисто, так: Петр) живет со мною, у нас свой дом (и вы, может быть, не знаете, что мой отец прямой потомок Жака Кортье), у нас свой дом, у нас добрый, хороший сын, а Петр все тоскует и тоскует и веселится только тогда, когда ему интересно говорить с сыном о России. Или так: у меня болят зубы – что ж! – я быстро иду к врачу. Болят зубы у Петр, он ходит и ходит с зубной болью из угла в угол неделю, другую, – все страдает, пока пойдет к врачу, и сам при этом шутит: русский характер, любим пострадать. Верно, что русские любят страдать? Почему Петер не идет лечиться?
Это замечание приветливой Мирель, дочери прямого потомка Жака Кортье, первого француза, высадившегося в веселом шестнадцатом веке на берегах нынешнего Монреаля, жены Петра Петровича, имеет, как мне кажется, прямое отношение к тому, что еще следует сказать о Петре Петровиче.
Выслушав его пересказ индейской легенды, я сказал:
– Я вижу, вы, Петр Петрович, успели многое узнать на вашей второй родине…
И вот тут-то, как только я произнес эти слова, я почувствовал, что совершил ошибку. Петр Петрович сразу умолк, насупился, потом неторопливо повел глазами в сторону дымящейся Ниагары и только одно слово, короче которого, кажется, нет, произнес он:
– Вот!
Стараясь смягчить свою бестактность, я, как это часто бывает, совершил за нею вторую – тихо и по возможности мягко спросил:
– А вам не хотелось бы вернуться?
На это Петр Петрович отвечал так:
– Вот – смотрите и постарайтесь, пожалуйста, понять, а лучше пусть скажет, пусть ответит на ваш вопрос Вадим, а я помолчу.
И тут вступил в разговор восемнадцатилетний Вадим, сын Петра Петровича, русского человека, волей судеб занесенного за океан, на чужбину. Вадим заговорил с такой готовностью, так непринужденно, как будто юноша продолжал свой только что прерванный монолог:
– Я хотел бы приехать в Россию зимой. На рождестве. Отец рассказывал – я знаю, как у вас там бывает в это время. И теперь, говорит отец, там почти так же, как бывало прежде: обряды, увеселения, ряженые, елка и все такое. И это очень приятно. Я читал русских писателей…
– Кого же?
– Бунина.
– Ну, еще кого?
– Да кого же: Пушкина (особенно люблю стихи), Гоголя, Тургенева, Зайцева, Ремизова… Да, особенно люблю стихи. Читал и тех писателей и поэтов, которые пишут сейчас: Ахматову, Пастернака…
– Нравится?
– Пастернак не очень правильный писатель.
– Это почему же?
– Как вам сказать? У него плохой идеал.
Петр Петрович сказал довольно сурово:
– Чего не знаю, того не знаю. Но про себя сказать могу: я хочу услышать запах мандариновой корочки на русском снегу… А? Так еще бывает? А тройки бывают?
Вадим прислушался к словам отца и заговорил горячо, запальчиво:
– А я вот чего: чтобы в окнах домов горели елки, у детей румянились щеки. Ведь это бывает – хотя и не на рождестве… Я знаю: теперь это все у вас подгоняют под Новый год. Даже тройки и ямщики бывают.
– Бывает, все бывает.
– А знаете, я не очень люблю застольную встречу Нового года – бестолково и шумно. Я больше люблю встречу новогоднего утра, и вот чего я еще хотел бы: идти с толпой русских молодых людей на работу. Подумайте, как это интересно: Новый год! Демонстрация! Так?
– Нет, демонстрация – это другое, иначе.
– Ну, все равно. Я, как учит отец, хочу идти с общей людской силой – тогда не страшно скатываться с уступа вниз, не страшно, если это делается разумно, с пользой для общего дела. Думаю, решимость Ниагары – это все-таки сбрасывание в новую жизнь: проследите ее ход дальше – разве не так?.. Спасибо! – Вадим с благодарностью взял предложенную мною сигарету «Шипка» и продолжал – на этот раз задумчиво и как бы без всякой связи с прежним – совсем о другом: – Шипка… Отец рассказывал мне о нашем прадеде. Прадед был солдатом у генерала Гурко и воевал за славян на Балканах, защищал Шипку, горный проход в скалах за облаками. Страшно было. Лед. Пропасти. Холодно. Нечего есть. Глотали снег. И всегда была опасность скатиться вниз в ущелье вместе с лавиной снега. А солдаты стояли, не уходили, потому что они понимали душой: стоять нужно. У них была такая душа. Вот какая русская душа, а не такая, как представляется она маме. Стояли не по приказу, офицеры сами были такие же, какими были солдаты. Это в нас (Вадим так и сказал подчеркнуто: «это в н а с») от самых давних тысячелетий, и это есть самое главное народное сознание, это, вероятно, и есть причина, по которой вы стоите сейчас при советской власти вроде как на Шипке – и за себя, и за другие народы. Все вы что-то знаете, знаете что-то такое, чего не знают больше нигде в мире. Поэтому вы и Ниагару чувствуете вернее, чем француз или итальянец. Вам понятно это сбрасывание в новую жизнь – vita nuova. Как у Данте или у Блока. Пришло время. Мы с отцом возим многих, а я всегда тут, у водопада, слышу одно, все то же самое: «О новой жизни мне поет». Отец мне помогает видеть и думать. И он помогает, и вы тоже помогаете, потому что вы… ну, не так видите, как француз или американец с того берега. Вам понятно то, что непонятно им. Верно я говорю, отец?
Петр Петрович молчал. Молчал и я.
– То, что я вам говорю, вам понятно?
Я продолжал молчать. И тогда опять в разговор вступил Петр Петрович. Он сказал:
– Вадим все высказал справедливо. Я очень рад. Самое главное – человеческое. Не будем лицемерить, там у нас (Петр Петрович сказал «у нас») не всегда и не совсем так. Потому что жизнь – борьба. Там среди снегов – и нигде больше – магма жизни! Обжигает, и потому именно тем, кто рядом с огнем, иногда бывает больнее, чем тем, кто в стороне. Но, возможно, мы просто мало знаем. О, это мы чувствуем, и это подтверждает великолепный Советский павильон на ЭКСПО-67. Что там показано? Выращивание нового человека! Великолепный ковчег двадцатого века из стекла и легких металлов. Так вот, голубчик мой, – извините, пожалуйста, эту фамильярность, – это и хотелось бы увидеть мне прежде всего – новых людей, произошедших от русского народа, – и не здесь, в Канаде, а там, у нас, в России, где кипит магмой самое большое, жгучее дело, там хочу видеть!
Замолк Петр Петрович. Ниагара продолжала реветь. То, что Петр Петрович только что сказал, то, как он сам кипел и плавился при этом, незабываемо. Постояли еще, еще послушали Ниагару.
– Ну, идем, Вадим, пора. Мы ведь ямщики – не кто-нибудь! И вон кого возим. – И обратился ко мне с усмешкой смущения, видимо, грубой шуткой стараясь прикрыть свое волнение: – Не задерживайтесь! Не задерживайте нас! Еще полюбуйтесь – и бегите к машине. Пора… Смотрите, как мужественно, с каким глубоким сознанием того, что иначе невозможно, сливаются вместе и обрушиваются с уступа громадные воды. О-го-го! Очень красиво! И как жаль, что не всякий обогащается этой красотой. Видят только бревно, вон то, что несется, сейчас, впрочем… и оно пойдет туда же… Не запаздывайте!.. А я, может быть, запоздаю, ничего не поделаешь – загадочная русская натура.
И вот вдруг – и так странно было внезапно услышать здесь то, что я услышал вместе с вековечным шумом Ниагары, – вдруг в этот шум вплелась песня, слова вплелись, и какая песня и какие слова!
Уже уходя все дальше и дальше, Петр Петрович запел:
Степь да степь кругом!
Путь далек лежит,
А в степи глухой
Замерзал ямщик…
Прошло время – и вот я снова и снова слышу над Ниагарой эту песню. Чудно! Над Ниагарой! Вижу перед собой могучее движение: плавная, все убыстряющаяся широкая река вдруг и совсем обрушивается в широченном своем размахе, и это уже не река, не вода, способная отразить в себе небо и облака, как сказал Петр Петрович, как он пропел потом, это чувство необыкновенной глубины, широты, мужественной силы, смелой и трагической решимости, с какою – согласен и с этим – не вода, а целые народы исполняют свою историческую судьбу.
Вспоминаю я еще и о том, как иной раз и теперь, подобно ямщику из песни, русский человек принимает свой роковой час. Я видел это. Так неотвратимо совершается грандиозное преломление и уход из жизни. Это знаем мы и по Толстому – со спокойной решимостью, мужественно, плавно, величаво.
Так живет русский народ, так воевал он (на Шипке, на Перекопе, под Ленинградом), так делал и делает он свое заповедное дело истории – где бы он ни был, куда бы его ни занесло, хоть за океан.
Ниагара, Ниагара, о богиня гордого и грозного шума!
ГРОЗДЬ ВИНОГРАДА
Может быть, я проплыл бы мимо, дальше, не задерживаясь в Новороссийске, но, развернув свежую газету на переходе из Феодосии, я твердо решил сойти на берег.
Что же было тому причиной? Неужели газетный снимок, изображающий сбор винограда в совхозе «Малая земля», и две строки подписи с указанием имен лучших сборщиц богатого урожая?
Да! Этот снимок меня взволновал…
А теплоход, приближаясь к порту, уже шел обширной многоводной бухтой, и я старался разглядеть в бинокль знакомые места. Но как непохожи холмистые берега с их садами, виноградниками, чистенькими домиками на то, что приходилось нам видеть в тяжелые годы борьбы за Новороссийск!
Год и пять дней мы видели перед собою исконный черноморский город, захваченный врагом. Как призрак стоял он перед нами. Черные квадраты окон, остывшие трубы заводов. Каменная пустыня! И среди этой пустыни изо дня в день я разглядывал в бинокль окраину мертвого города, вглядывался в пустынный двор домика, к которому вплотную подходили почерневшие виноградники.
Я расскажу, чем примечателен был этот двор, почему я усердно высматривал его среди омертвелых, как на луне, камней, – искал так же усердно, как делал это сейчас, и нужно сказать – тогда с бо́льшим успехом.
Был у меня знакомый фурман Новороссийского порта, старшина грузчиков Петр Маркович Полыско.
Угрюмый Петр Маркович не во всем походил на грузчика: он был и не разговорчив, и не бранчлив, скорее даже кроток и очень любил книжки.
Во время спешной эвакуации города старшина четверо суток не отходил от лебедки, и поэтому он не успел спасти свою семью, жену и взрослую дочь Ксюшу. Прямо с пристани от трюмов и портальных кранов, прыгнув на борт последнего катера, Полыско ушел из-под вражеских выстрелов.
Он был очень нужен в военной базе, но упорно просил у начальства откомандировать его с береговых погрузочных работ на сейнеры, совершающие по ночам рейсы к берегу Малой земли, и он своего добился.
На радостях, что ли, необщительный человек разговорился со мной. Мне даже показалось, что в глазах у Петра Марковича блеснула слеза.
– Вы правильно подмечаете, – сказал Петр Маркович, отворачиваясь в сторону. – Верно: у человека кошки на душе. Это вы угадали. А почему? Почему кошки? – С тихим ужасом Петр Маркович отвечал на свой же вопрос: – У меня ведь там остались… я не успел за ними, – у него перехватило дыхание, как будто он хлебнул горячего. – А там, что там? Вы сами знаете, что и как там. Потому я на сейнер напросился, что с него ближе до дома. Все-таки! Пойдем к берегу – и я и они дышим одним воздухом. Все-таки легче. А то просто смех: направили меня в Батуми, там – на лебедку. Курорт. А мне тут и солнце не светит… И есть у меня к вам одна просьба, – голос у Полыско опять потускнел, стал угрюмым, видно было, человеку нелегко изложить свою просьбу. – Дело вот в чем: я, как знаете, хожу только по ночам и берега не вижу, только тогда, когда светят немецкие сабы. А вы бываете на переднем крае, видите Станичку днем. Не откажите!
И тут Петр Маркович изложил свою просьбу – хорошенько рассмотреть с какого-нибудь бугорка Малой земли его, Полыско, дом на окраине Новороссийска. Сообщил и приметы, по каким следует искать сей дом: среди двора старый колодец, высокая акация, на черепичной крыше голубятня, а главное – к самому забору подходит виноградник совхоза. За воротами – трамвайная станция.
Вот мы с товарищами и разглядывали каменистый двор с расщепленной снарядом акацией и бесплодный виноградник за разбитой стеной. Увидели и колодец. Но колодец на новороссийской окраине – не редкость.
Было установлено, что оттуда, с того двора, из погреба стреляет немецкая танковая пушка. Было известно, что пушка эта на заметке у «длинноруких». «Длиннорукими» назывались наши батарейщики на прибрежных холмах Цемесской бухты. Каждую минуту они могли накрыть двор с немецкой пушкой…
Но что же мог я поведать Петру Марковичу?
При ближайшей встрече я сообщил ему, что, дескать, дом стоит. Стоит, дескать, на своем месте. Есть и акация – надломлена, но еще держится, даже похоже, что с весною день ото дня все больше зацветает. Людей же не видно и в бинокль.
– Не видно никого? – угрюмо и горько переспросил Петр Маркович.
– Никого. Ни человека, ни собаки. Но вы же знаете, Петр Маркович, – прикинулся я сердитым, – что там днем и за водой не побегут. Все как на ладони, «длиннорукие» сразу срежут.
– Ни человека, ни собаки, – подтвердил Петр Маркович, и это утверждение, как ни странно, развеселило его. – Это добре! Верьте мне, мы еще там будем. Мы еще покушаем винограда.
Трудным был тот год. Редко кто заговаривал о своем горе. Но все в беспрерывном труде готовили час победы. Сейнеры Петра Марковича переправили на Малую землю не одну тысячу бойцов, не одну тонну боезапаса…
Однажды мне сообщили, что Полыско ранен и просит зайти к нему в госпиталь. Это была наша последняя встреча. Петра Марковича нещадно посекли осколки авиабомбы, разорвавшейся у борта сейнера. Небритый, забинтованный, Петр Маркович смотрел на меня слегка воспаленными глазами и ждал. Я понимал, чего он жаждет.
Стараясь бодро глядеть в эти глаза, я сказал:
– Стои́т! Стои́т, Петр Маркович. Все на месте. Акация расцвела-таки… Прямо-таки оделась на свадьбу. И вы верно говорите: мы еще попробуем винограда прямо с лозы. Ваша Ксюша не обидит нас. Очень я хотел бы увидеть вашу Ксюшу. Очень! Какая она?
– Ну, спасибо, – с печальной благодарностью проговорил Петр Маркович. – Опять угадали. Моя Ксюша и точно готовилась справлять свадьбу… Старшину второй статьи Алешку Шувалова не знаете ли?
Старшину второй статьи куниковца Шувалова я знал. Он был одним из первых, кто взбежал на берег Станички с куниковским десантом и погиб в дни первых боев за Малую землю. Об этом знал и Полыско. Но Петр Маркович спросил о Шувалове, как о живом: не знаю ли, дескать, такого старшину второй статьи, и, когда я ответил, что, дескать, знаю, Полыско продолжал:
– Винограду было много, некуда девать. Моя Ксюша – девуля хорошая, а работает в совхозе там же, за забором. А жених ее уже и вина нажал. От одного духу по всему кварталу такой аромат, что голова кружилась. Эх! Все гад фашист извратил, все примял! – Петр Маркович начинал горячиться. – Ну ничего. Мы еще будем там! Приедете ко мне – у меня для вас бочка вина будет отдельно закопана. Только бы встать мне скорее, только бы не опоздать к моменту…
Петр Маркович боялся опоздать к моменту общего штурма Новороссийска.
Мне не разрешили больше оставаться у койки раненого, да и что сказать еще? Весело ли говорить о бедах? Гораздо приятней сказать, что Петр Маркович не опоздал-таки к вступлению наших войск в Новороссийск. На борту своего сейнера Петр Маркович Полыско встречал ночь на 17 сентября. А к вечеру следующего дня сейнер Петра Марковича пришвартовался к причалу Новороссийского порта – вслед за катерами капитан-лейтенанта Ботылева, первыми проскочившими в порт через боновые заграждения, к пирсам, откуда еще вели огонь немецкие доты.
А еще через полчаса все было кончено, сопротивление подавлено, и катерники, переводя дух, огляделись.
Повсюду – по набережным, по склонам холмов и в широких низинах, где недавно стоял город, где были улицы, – теперь торчали обломки стен и железных столбов; тут и там на взрытых камнях мостовой тяжелой сетью лежала проволока трамвайных и телефонных проводов. Тяжко оседала пыль. Разило незабываемым горьким запахом гари и… горя…
И вот теперь представьте себе чувство, с каким опять оглядывал я знакомые берега: сады, виноградники, домики. Мне даже стало казаться, что к свежему утреннему запаху моря примешивается запах садов. Вот понесло душистым сладким и мирным дымком изложниц.
С развертывающегося передо мной холмистого ландшафта я переводил глаза на газетный снимок и тут опять видел те же холмы. На переднем плане женщины укладывали в корзины виноград. Надпись к снимку сообщала: это лучшие сборщицы во главе с бригадиршей Ксенией Петровной Полыско.
В чертах лица бригадирши я угадывал черты ее отца, женственно смягченные: чуть-чуть лукаво она смотрела из-под ладони, взвешивая другой рукой тяжелую кисть винограда…
Ксюша! Так вот как сложилась твоя судьба! Ты осталась Полыско… Но жив ли отец? Приберегает ли он для гостя бочонок вина?
Теперь понятно, зачем я сошел с теплохода.
На трамвайной остановке было шумно, людно и весело. Весело видеть, как люди торопятся по делам – тот на работу в порт, этот с книжками в библиотеку, а эта домой, видимо с рынка, варить обед.
Люди окраин всегда знают друг друга, и первый же человек, которого я спросил с невольной опаской: «Как пройти к дому Полыско?», ответил с присущей южанам словоохотливостью:
– Да вот он, домик Петра Марковича! Да вот же он и сам!
За свежевыбеленной оградой на черепичной, поблекшей от пыли крыше я увидел загорелого и неожиданно седовласого Полыско. Эта перемена не помешала сразу узнать его. С тонким прутом в руке у замысловато сконструированной голубятни Петр Маркович внимательно наблюдал за сверкающими в голубом небе турманами.
Я узнал и акацию. Дерево разрослось. Листья, как черепица крыши, тоже покрылись сухой белой новороссийской пылью, что не мешало дереву весело шелестеть кроной… С детства милы мне эти деревья, эта пыль, эти голуби на окраине черноморских городов!
Дальше, за домиком Полыско, шел в гору обширный виноградник. Теперь не чудилось, а подлинно пьянящий садовый аромат молодого вина кружил голову.
– Петро! Гей, Петро! – окликнул Петра Марковича сосед. – Чуешь, тут до тебя пришли!
– Да кто он? – как бы и недовольно ответил с крыши Полыско. Он отвел взгляд от стаи, всматривался из-под ладони в гостя, не узнавая меня.
В тот же вечер был откопан заветный бочонок…
Но, право, я затруднился бы сказать, кто больше обрадовался гостю – старик Полыско или его дочь Ксения Петровна, сборщица винограда, в чьих глазах блеснуло так много чувства, едва она услышала, что гость помнит Алешу Шувалова.
Газетное фото не могло передать главного во внешности женщины. А больше всего привлекало в ней выражение душевного здоровья, свежесть и горячее дыханье всего тела, уже не совсем обычное в ее возрасте. И это показалось мне еще удивительнее, еще прекраснее стало все это, когда я ближе познакомился с Ксенией Петровной.
Далеко за полночь беседовали мы с Ксюшей – сначала у порога, присев под старой акацией на приступочку, а потом мы пошли на берег к причалам Рыбзавода, туда, где высаживался первый эшелон куниковцев и где – после высадки – был убит старшина Алеша Шувалов.
Ксения сама привела меня сюда, она хорошо знала дорогу, и я узнал старые, поросшие водорослями сваи и все тот же плеск воды… Вспомнилось все. Вспомнил я себя на окраине Станички, смешным, запыленным, ползающим среди обломков, в которых кое-где уже успели завестись пауки, высматривающим в стороне мертвого Новороссийска безжизненный опустелый дом Полыско.
Хорошо было в ту ночь в теплой сырости морского берега у невидимой плещущей волны. Все, что я мог рассказать Ксении о старшине Шувалове, я рассказал. И о том, как он угощал меня то табачком, то газетной бумагой для скручивания цигарок, а то и свежеизжаренными бычками. Не мог я только рассказать Ксении о его думах, потому что и в самом деле о заветном молодой старшина никогда не говорил, и это меня смутило.
Заговорила Ксения.
Чувствуя, должно быть, мое смущение, мое удивление, что она, красивая, здоровая, деловитая, осталась бобылкою, незамужней, Ксения сказала мне так:
– Он и не мог вам ничего говорить обо мне, не мог признаться. А я знаю все… Вы рассказали, как высматривали нас оттуда, с края Станички… А ведь Алеша тоже смотрел! – воскликнула она негромко. – Каждый день смотрел с того берега. Я-то знаю! Я тогда чуяла его взгляд, чуяла всем, что жило во мне, знала, когда он смотрит. И он знал это. Зачем он первый спрыгнул с катера? Я и это знаю. Не мог дотерпеть. – Ксения помолчала, потом, обернувшись ко мне, спросила горячо и почти весело: – Как же не ждать его?.. Всегда буду тебя ждать, Алеша! – глядя в ночную темень палящим взглядом пророчицы, убедительно сказала Ксения, успокоилась и договорила: – Как же по-другому? Как я могу не ждать его? У меня ничего в жизни не было лучше… А какое это было!..
Вдруг и с полным доверием открылась душа женщины, а что знала она обо мне больше того, что почти двадцать лет тому назад Шувалов угощал меня табачком.
То, что я вынес из неторопливого, тихого, но судорожно-напряженного разговора с Ксюшей Полыско, памятней вкуса вина той же почти двадцатилетней давности. Поразительна сила долголетнего молчаливого женского чувства…








