Текст книги "Принц приливов"
Автор книги: Пэт Конрой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
Много лет спустя я открыл Люку и Саванне правду о той беседе с матерью. Я ожидал, что они рассердятся, узнав о «тайном пакте» между мной и матерью, о том, как она сделала меня своим пособником в непонятных действиях против семьи и всего Коллетона. Однако материнское вероломство не вызвало у них гнева, только удивление. Услышав о том, что долгое время вызывало во мне сильный стыд и чувство глубокой вины, Саванна и Люк покатились со смеху. Возможно, мать лишь осваивала ремесло заговорщицы, но свои трюки и уловки она совершенствовала с мастерством, указывавшим на ее природную склонность к подобным вещам. На той же неделе, когда мы похоронили Роуз Астер, мать зазвала Люка и Саванну в укромный уголок и заручилась их полным доверием. Она говорила им те же слова, что и мне: она надеется только на них, поскольку мы с отцом ненадежны. Мать взяла с них клятву верности – торжественное обещание, что в любых обстоятельствах, будь то буря или битва, они встанут с ней рядом. Мать пожаловалась им, что я боязлив, нерешителен и в трудную минуту нельзя на меня рассчитывать. Саванну она завербовала фразой: «Ты женщина, поэтому интуитивно понимаешь, насколько трудно и незавидно положение женщины». Люку мать сказала, что он – настоящий солдат, сильный и непоколебимый, и что она нуждается в нем как в защитнике. Всех троих она завлекла своей ложной искренностью. Мать не оставила нам возможности для отказа; в то время мы не могли понять ее ухищрений. Мы были зачарованы ее верой в нас. Неразрешимая загадка оказалась очень простой: мать разделила нас, сохранив за собой все бразды правления.
Но к тому времени, когда мы втроем обменивались этими впечатлениями, наша мать уже подтвердила свою репутацию самой удивительной женщины, когда-либо ходившей по улицам Коллетона.
В тот вечер дождь не прекращался. Мы ложились спать под его стук. Прежде чем лечь, отец погасил везде свет, вышел на крыльцо и закурил трубку. Когда мать выпускала из рук управление домом, отцу бывало тяжело рядом с нами. Несколько раз за вечер он срывался и орал на нас из-за пустяков. Мы заранее чувствовали моменты, когда он действительно опасен, и убирались с глаз подальше. Отец был прирожденным тираном, но не имел надлежащих стратегий. Он был жесток, но его жестокость никогда не достигала цели, поскольку он постоянно ощущал себя чужаком в собственном доме. К своим детям он относился как к сезонным рабочим: пришли и ушли. Пожалуй, отец считал детство пустым занятием, которое нужно оставить как можно раньше. Не будь он таким жестоким и непредсказуемым, эта домашняя неприкаянность и эксцентричные выходки вызывали бы даже симпатию. Думаю, отец любил нас, однако я не встречал более неуклюжей и извращенной любви. Удар по лицу он считал чем-то вроде поздравительной открытки. В детстве он рос без родительского внимания, хотя отец и мать ни разу его и пальцем не тронули. Своих детей он замечал лишь тогда, когда их требовалось за что-нибудь отругать. Прикасался он к нам, лишь когда бил. По вечерам в окружении семьи отец казался попавшим в западню. От него я многое узнал об одиночестве людей, созданном собственными руками. Свою жизнь я начинал с плена в отцовском доме; моя зрелость ознаменовалась тем, что я переступил через него и направился к выходу.
В тот же вечер Саванна позвала меня к себе в комнату. Дождь мягко стучал по медной крыше. Я сел на пол возле кровати сестры. Мы смотрели на всполохи молний, разрывавших северный край неба.
– Том, если я спрошу у тебя кое-что серьезное, ты мне ответишь? – прошептала Саванна.
– Конечно.
– Только не смейся и не дразнись. Это очень важно.
– Договорились.
– Сегодня утром ты действительно видел, что я лежу в кровати с Роуз Астер?
– Что я, шутить буду? – рассердился я. – А вот ты наврала Люку.
– Я не врала. – Лицо Саванны помрачнело. – Я ничего не помню.
– Когда я вошел, Роуз Астер была у тебя в руках. Зайди вместо меня отец, он бы тебя убил.
– Знаешь, когда во дворе ты это сказал, я решила, что ты свихнулся.
– Ого! Кто из нас двоих свихнулся?
– Я тебе не поверила, пока не легла в постель.
– Почему ты теперь веришь?
– На простыне было мокрое пятно.
– До этого Роуз Астер лежала в морозилке. Когда я к тебе вошел, она уже вовсю таяла.
– Том, я совсем ничего не помню. Меня это пугает.
– Помнишь, не помнишь – какая разница? Я буду молчать.
– Том, я очень многое забываю. Мне приходится делать вид, будто я помню все. Получается очень нелепо.
– Что ты еще забыла?
– Помнишь тот день в Атланте, когда мы поднимались на Стоун-маунтин и я тебя поколотила?
– Еще бы! Ты тогда вообще была дура дурой.
– Из того дня я ничего не помню. Он весь пустой, словно ничего не случилось. И великан. Когда он влез в нашу комнату и мы с Люком бросали в него банки с пауками…
– Я тогда лежал в кровати, боясь пошевелиться.
– Ничего не помню из той ночи. Только со слов других, когда они рассказывают, что что-то было.
– Ты серьезно?
– Том, прошу, запоминай для меня все, что происходит. Множество дней просто стираются из моей памяти, и это больше всего меня пугает. Я пыталась говорить с мамой, но она только посмеялась и назвала меня рассеянной.
– Согласен. С удовольствием тебе помогу. Только потом не обзывай меня вруном и не высмеивай. Когда я напомнил тебе про Роуз Астер, Люк смотрел на меня как на круглого дурака.
– Том, и я не верила, пока не увидела мокрое пятно. Ночная рубашка тоже была мокрой. Зачем я так поступила?
– Тебе стало жаль сестренку. Ты подумала, что ей одиноко. Ты не сделала ничего плохого. Саванна, ты заботливая. Мама считает тебя излишне чувствительной, потому что ты девчонка. Она думает, что тебе это принесет в жизни немало горя.
– Том, со мной что-то не так. Со мной творится что-то ужасное. Саванна держала меня за руку и глядела на молнии над рекой.
– Да брось ты, – воскликнул я. – Ты замечательная девочка. Моя сестра-близнец. Мы с тобой одинаковые.
– Нет! Нет, Том! Из нас двоих ты будешь близнецом, который запоминает. А я обещаю тебе делать все остальное. Я начну вести дневник. Ты будешь рассказывать, а я стану записывать эти истории в дневник.
Так Саванна начала заполнять обыкновенную школьную тетрадку заметками о своей повседневной жизни. В этих ранних записях не было ничего бунтарского или угрожающего. Наивные детские строчки. Саванна фиксировала разговоры со своими любимыми куклами и воображаемыми подругами по играм. Но даже тогда ее внутренняя жизнь была важнее внешней.
В тот год мать заставила нас учить молитву ангелам-хранителям. Все молитвы мы зазубривали наизусть, далеко не всегда понимая их содержание, и эта молитва не была исключением. Мы уже знали Покаянную молитву и Молитву упования. Однако мать так и не смогла вразумительно объяснить нам, кто же такие ангелы-хранители. Безымянные, они восседали у нас на правом плече и шептали предостережения, если мы сбивались с пути истинного или совершали богопротивные поступки. Данные нам с рождения, ангелы-хранители должны были исправно и безропотно нести свою службу до самой нашей смерти. Словно дотошные бухгалтеры, они вели учет наших грехов. На левом плече у нас сидели посланцы Сатаны, действующие в противовес ангелам-хранителям. Эти черные серафимы пытались завести нас в дебри вероломства.
Такая двойственность вызывала изрядную теологическую путаницу. Однако Саванна с радостью приняла в свою жизнь двух невидимых спутников. Ангела-хранителя она именовала Аретой, темного ангела – Нортоном.
Саванна неверно расслышала, как мать произносит слово «хранитель», и, записывая диалоги между Аретой и Нортоном, называла их своими садовыми ангелами [70]70
Английские слова guardian (хранитель) и garden (сад) звучат очень похоже.
[Закрыть]. Наш дом окружало множество садовых ангелов, они парили над нами, словно души азалий. К ним принадлежали и мертворожденные дети Винго, чьи бренные тельца гнили под розовыми кустами. На садовых ангелов была возложена божественная обязанность любить и охранять наш дом. Они шептали вечерние молитвы деревьям и наблюдали за нами не по велению Бога, а потому что любили нас. Саванна и Нортона сделала пехотинцем этой молчаливой армии, патрулирующей ветры над рекой. Даже темный ангел оказался восприимчивым к ее уговорам. Сестра вообще сомневалась, что Нортон послан Сатаной, и утверждала, что он – пресвитерианин [71]71
Пресвитериане – одна из ветвей протестантской религии, опирающаяся на учение Кальвина. Появилась в XVI в. в Шотландии.
[Закрыть].
Увы, садовые ангелы не вмешались, когда мать сожгла в плите дневник Саванны, обнаружив, что дочь дословно записала в нем ссору между ней и отцом. В тетради были заметки за целый год. Разъяренная мать вырывала страницы и по одной бросала их в огонь, не обращая внимания на слезы дочери и просьбы о пощаде. Детские воспоминания дымом разнеслись над островом. Фразы обрели крылья, но лишь затем, чтобы черными птицами упасть в реку. Мать кричала, требуя от Саванны никогда ничего не писать о нашей семье.
Через неделю я застал сестру возле реки. Был отлив. Саванна, опустившись на песок, лихорадочно что-то выводила указательным пальцем. Я полчаса наблюдал за ней с берега. Потом начался прилив, и вода смыла ее строчки.
Саванна встала, обернулась в сторону дома и увидела меня.
– Мой дневник! – весело пояснила она.
В атмосфере «Коуч-хауса» ощущалась изысканность и упорядоченность, делающая ресторан почти домашним. Каретные дома всегда сохраняют тайные воспоминания о породистых лошадях. Пропорции этих зданий отличаются соразмерностью, в них нет показной вычурности. Я еще не встречал бывшего каретного дома, в котором нельзя было бы устроить ресторан или что-нибудь не менее симпатичное. А здание под номером сто десять на Уэйверли-плейс даже превосходило своих собратьев; мне доставляло огромное удовольствие на него смотреть. Ресторан отличался серьезностью меню. Казалось, официанты умеют не только разносить заказы; они непременно отскребут и отмоют породистую лошадь, если, выйдя с кухни, обнаружат за окнами двухколесные экипажи, гремящие по булыжным мостовым Гринвич-Виллиджа. Это единственный в Нью-Йорке ресторан, который я нашел без подсказок Саванны, когда мы с Люком повели ее отметить выход «Дочери ловца креветок» – ее первой книги. Помнится, мы угощали сестру изысканными блюдами и без конца поднимали тосты за ее успех. Мы попросили Саванну подарить Леону Лионидису, владельцу ресторана, экземпляр ее книжки с автографом. Перед тем как мы ушли, мистер Лионидис угостил нас коньяком за счет заведения. Те воспоминания были легкими, почти невесомыми: торжественность, разнообразие, празднество вне времени. Мы купались в любви, мы сидели обнявшись, соединенные нежными чувствами. Возможно, со стороны это выглядело несколько экстравагантно. Пусть. Я хранил в себе тот ликующий, ничем не омраченный вечер; часто я вызывал его из памяти в периоды печали, страданий и впустую проживаемых дней. Я доставал его из темноты, словно заветную бутылку шампанского, – и рот наполнялся вином, в глазах искрился смех. Я вспоминал его в тяжелое для себя время, когда все в моей жизни рушилось, когда брат ушел навсегда, когда сестра прятала от себя ножи… Наш последний счастливый вечер втроем.
А нынешним вечером шел дождь. В половине десятого я подъехал к «Коуч-хаус». Сьюзен Лоуэнстайн должна была появиться позже. Метрдотель провел меня на второй этаж, к уютному столику, находящемуся в отдалении. Кирпичная стена была украшена несколькими жанровыми полотнами; картины гармонично старились вместе с кирпичами. Я заказал коктейль «Манхэттен» [72]72
Коктейль из виски и вермута; в бокал обязательно добавляется вишенка.
[Закрыть], отдавая должное острову, на котором нахожусь. Я забыл вкус этого напитка и, только когда его принесли, вспомнил, почему так и не научился ценить его своеобразие. Официант прекрасно понял мои ощущения и принес бокал сухого мартини, чтобы было чем «прополоскать рот».
В одиночестве я наблюдал за манерами посетителей: как они делают заказ, как беседуют при таинственно мерцающих свечах. Попивая мартини, я чувствовал странное единство с собой; чужак в сложном чужом мире, на который он заявил права, как только город начал допускать его в свои уникальные, манящие тайной уголки. Хороший ресторан освобождал меня от жалкой ограниченности, от выпирающей неискушенности – предмета тщеславной гордости провинциала и одновременно его жуткого тупика. Я мог на вечер купить себе уголок Нью-Йорка и заказать угощение, чтобы потом с неослабевающим удовольствием вспоминать об этом до конца жизни. Я неторопливо переливал содержимое бокала себе в рот и думал обо всех изумительных кушаньях, что готовятся в этот час на Манхэттене. Своим приходом в «Коуч-хаус» я соединился с величием и многообразием кухни всех нью-йоркских ресторанов. И хотя я часто ругал Нью-Йорк, произнося длинные язвительные монологи, бывали моменты, когда пища и вино этого ошеломляющего, непостижимого города делали меня счастливейшим человеком в мире.
Я был поглощен изучением закусок в безупречно составленном меню. Сьюзен Лоуэнстайн я не увидел, а унюхал по аромату ее духов, перекликавшемуся с ароматом цветов на столике. Только потом я поднял глаза и посмотрел на ее лицо.
Ее лицо было одним из тех, что всегда выглядят по-разному. Казалось, оно принадлежало целой плеяде красивых женщин. Возможно, измени она прическу – и мир начал бы воспринимать ее совсем по-другому. Красота Сьюзен была неброской, не приковывающей к себе внимания; я мог побиться об заклад, что на фотографиях эта женщина выходит неудачно. Для ужина она надела белое платье с глубоким вырезом. Я впервые заметил, что у психиатра моей сестры потрясающая фигура. Ее черные волосы были убраны в высокую прическу, в ушах висели длинные золотые серьги, шею украшало крупное золотое ожерелье.
– Лоуэнстайн, на вас сегодня просто опасно смотреть, – заметил я.
Чувствовалось, что комплимент ей понравился; она засмеялась.
– Это платье я купила в прошлом году себе в подарок, но не отваживалась надеть. Муж считает, что в белом я выгляжу слишком невинной.
Я окинул ее долгим одобрительным взглядом.
– Ничего подобного, доктор. В белом вы совсем не выглядите невинной.
Эта фраза ей тоже пришлась по вкусу. Она улыбнулась и спросила:
– Том, что здесь можно пожевать? Я ужасно проголодалась.
– Много чего, и все божественно.
Я заранее попросил официанта подать вино, когда придет моя гостья. Он принес бутылку охлажденного шабли.
– Ресторан славится своим супом из черных бобов, но я предпочитаю суп из омара. У них превосходные поставщики. Здесь безупречно готовят и подают массу блюд из красного мяса. Закуски – выше всяческих похвал, особенно копченый угорь в подливе из хрена. Ну а здешние десерты – настоящая амброзия.
– Откуда вы столько знаете о еде? – осведомилась доктор.
– Тому есть две причины. – Я поднял бокал, чтобы чокнуться с ней. – Во-первых, моя мать превосходно готовит. Она думала, что знанием премудростей французской кухни повысит свое положение в обществе. Положение в обществе так и осталось шатким, зато ее соусы и подливки – пальчики оближешь. Вторая причина – Салли училась в медицинском колледже, и кухаркой пришлось стать мне. Сам удивляюсь, но мне это понравилось.
– Если бы не нанятый повар, моя семья страдала бы от недоедания. Кухня мне всегда представлялась чем-то вроде невольничьей галеры… Какое превосходное вино.
– Оно настоящее и очень дорогое. Ужин я заказал по своей карточке «Американ экспресс». Счет отправят домой, в Южную Каролину, и его оплатит моя жена.
– Вы хоть ее предупредили? – спросила доктор Лоуэнстайн.
– Нет, – ответил я. – Несколько раз звонил, общался с дочерьми, а ее не заставал дома.
Стенки моего бокала отражали блеск ожерелья на шее Сьюзен.
– Вы скучаете по ней?
– Нет, доктор. Последние пару лет я был никудышным мужем и сейчас даже рад, что нахожусь вдали от жены и детей. Пока я здесь, попробую взять себя в руки и превратиться в нечто напоминающее мужчину.
– Знаете, Том, каждый раз, когда вы говорите о себе, у меня появляется ощущение, что вы увеличиваете расстояние между нами. Временами вы бываете очень открытым, но это ложная открытость.
– Так я же американский мужчина, – улыбнулся я. – Быть открытым не моя работа.
– Что же является работой американского мужчины? – поинтересовалась она.
– Сводить с ума. Быть непостижимым, контролирующим, тупоголовым и бесчувственным.
– Вас удивит, сколько разных точек зрения я слышу от своих пациентов и пациенток, – сказала доктор. – Как будто они рассуждают о жителях других стран.
– Есть лишь единственное преступление, которое мужчина никогда не простит женщине: то, что она вышла за него замуж. Американский мужчина – это дрожащая груда неуверенности. Если женщина совершает ошибку и влюбляется в него, он заставит ее жестоко страдать за полное отсутствие вкуса. Вряд ли мужчины способны простить женщинам то, что те любят их до самозабвения.
– Вроде бы вы упоминали о романе вашей жены. Верно?
– Было такое. Забавная вышла история. Думаю, впервые за долгое время я обратил внимание на свою жену. Только когда она меня разлюбила, я вдруг сообразил, до чего сильно ее люблю.
– Вы говорили жене, что любите ее?
– Я ведь ее муж, Лоуэнстайн. Разумеется, нет.
– Том, почему на мои серьезные вопросы вы отшучиваетесь?
– Мне больно даже думать о Салли, – признался я. – Когда я вспоминаю о ней, у меня перехватывает дыхание. Когда мой мир разлетается на куски, смех – единственная работающая стратегия.
– По-моему, слезы были бы куда эффективней, – заметила доктор.
– Я плачу лишь по пустякам. Смотря Олимпийские игры, например, или когда слышу национальный гимн, а также на всех свадьбах и церемониях окончания чего-либо.
– Вы имеете в виду сентиментальность, а я – горе и страдание.
– Южане, доктор, не считают сентиментальность недостатком. Южанина может растрогать любая мелочь. Это связывает его с остальными южанами и делает предметом насмешек тех, кто родился на северо-востоке. Думаю, причина здесь больше в нашем климате, чем в характере. Печаль только тогда воспринимается серьезно, когда ее переживают молча. На Юге знают мало способов выразить горе.
– Но у Саванны много способов, – возразила доктор, наклоняясь ко мне. – В стихах вашей сестры звучит немало душевной боли, она не скупится на слова. В поэзии Саванны нет ни капли сентиментальности, хотя она тоже уроженка Юга.
– Однако сейчас моя сестра заперта в палате психушки, – напомнил я доктору Лоуэнстайн. – А я сижу в «Коуч-хаус» и распиваю шабли с ее психиатром. Саванна дорого заплатила за отсутствие сентиментальности.
Я был благодарен официанту, подошедшему принять заказ. Я видел, что разозлил Сьюзен своим неуклюжим наблюдением за особенностями Саванны. Однако доктор ничего не могла поделать с собственным профессиональным любопытством – оно возрастало. Ей было интересно, как на Юге одновременно выросли талантливая поэтесса, склонная к суициду, и брат-близнец – тренер, катящийся по наклонной. Бывали моменты, когда доктор Лоуэнстайн вглядывалась в меня с таким пристальным вниманием, что казалась мне геологом, стремящимся разглядеть в куске гнейса прожилки золота. Интуиция подсказывала мне, что Сьюзен что-то утаивает о состоянии Саванны. Запрет на свидания с сестрой казался странным; Саванна словно задолго до помещения в клинику решила вычеркнуть меня из своего круга. Всякий раз, выдавая очередной фрагмент воспоминаний о родительской семье, я ожидал от доктора Лоуэнстайн слов: «Вот и Саванна говорила то же самое» или «Ваш рассказ очень полезен в свете того, что я узнала от Саванны». Я как будто обращался к темной громадной пещере, куда мне было запрещено входить; мой крик тонул в темноте, и даже эхо не откликалось. Доктор Лоуэнстайн, что называется, заказывала музыку, под которую я был обязан танцевать. От меня требовалось объяснять бред сестры, записанный на пленку, однако ответных объяснений я не получал; не было ни рукоплесканий моей честности, ни осуждения моей лжи. Сьюзен Лоуэнстайн попросту задавала мне очередной вопрос и выслушивала очередной ответ. Я превратился в хранителя прошлого семьи Винго, где события были фатально обручены с болью и страданиями. На тот момент я являлся единственным очевидцем, способным понять, почему безумие моей сестры является всего лишь естественной реакцией на хаотичный поток внешних разрушений.
Переключив внимание на меню, я для начала заказал мягкопанцирных крабов в масле и лимонном соке, а в качестве подливы к ним – соус beurre blanc с каперсами. Доктор Лоуэнстайн выбрала на закуску копченого угря, а на первое – каменного окуня. Мне нравились абсолютно все первые блюда; после некоторых раздумий я остановился на «сладких хлебцах» [73]73
«Сладкие хлебцы» (sweetbreads) – зобные части и поджелудочные железы коров, свиней и овец, которые вначале вымачивают, затем варят в молоке и особым образом запекают.
[Закрыть]в вине и грибном соусе.
– «Сладкие хлебцы»? – изумленно выгнула брови доктор Лоуэнстайн.
– Часть нашей семейной хроники, – улыбнулся я. – Саванна вскользь упоминала о них. Расслышал на пленке. Как-то мать подала «хлебцы» на ужин, и это вызвало определенные трения между родителями.
– Вы говорите о своей матери с полублагоговением и полупрезрением, – заметила доктор. – Меня это смущает.
– Наоборот, это уравновешивает, когда речь идет о моей матери, – возразил я. – Она прекрасная и удивительная женщина, которая всю жизнь пыталась докопаться до истины: кто же она на самом деле. С ее способностью к уничтожению ей лучше всего подошло бы точить лезвия гильотин. А так она понапрасну растрачивала свои таланты.
– Саванна разделяет ваши… специфические воззрения на мать? – спросила доктор Лоуэнстайн.
И опять я почувствовал, что с каждым вопросом она пытается копать все глубже.
– По-моему, вам это должно быть известно лучше, чем мне, – произнес я, встречая глазами официанта, несущего закуски. – Саванна – ваша пациентка. Ей точно хватает ярких впечатлений, связанных с матерью.
– Том, Саванна стала моей пациенткой за два месяца до попытки самоубийства. Два коротких месяца. Есть вещи, о которых я не могу вам сказать. Мне требуется на них разрешение Саванны, а она сейчас не в том состоянии.
– Получается, вы совсем не знаете Саванну?
– Да, Том, совсем не знаю, – подтвердила доктор. – Но постоянно открываются поразительные факты. И еще, моя интуиция сработала верно. Хорошо, что я попросила вас задержаться в Нью-Йорке.
– Саванна могла бы изложить вам события намного красочнее, чем я.
– Но предложила бы мне она такой восхитительный ужин?
Доктор Лоуэнстайн откусила кусочек угря, пропитанного острым соусом.
– Нет. Саванна из тех, кто ест только по необходимости. Салаты, сыр тофу, диетические напитки. Она избегает всего, что содержит лишние калории или хотя бы чуточку животного жира. Трапеза с Саванной – скорее аскетическое бдение, нежели праздник живота.
– Мы с ней как-то сравнили наши гастрономические привычки, – сообщила Сьюзен. – Оказалось, она спокойно может пропустить завтрак и обед. Я напокупала кучу кулинарных книг. Наверное, все, что выходило в Америке за последние десять лет. Однако…
– Однако что, Лоуэнстайн? – спросил я, похрустывая промасленной клешней краба.
– Муж считает меня слишком толстой, – с неподдельной болью призналась она.
Я улыбнулся. Подошедший официант наполнил наши бокалы.
– Том, чему вы улыбаетесь?
– Ваш муж опять неправ. В вас, доктор, нет ни невинности, ни лишнего веса. Просто стыдно, что ни вы, ни он не радуетесь этому очевидному факту.
Доктор переменила тему и начала вспоминать о своем детстве. Впрочем, от меня не ускользнуло, что ей понравился мой комплимент. Доктор Лоуэнстайн рассказывала о холодности своей матери; холодности настолько безграничной и естественной для этой женщины, что Сьюзен не могла припомнить ни одного случая, когда бы мать ее похвалила. Зато отец хватил дочь искренне и чрезмерно. Он принадлежал к тем отцам, что не могут смириться с взрослением дочери и ее пробуждающейся сексуальностью. Сьюзен была любимым ребенком, пока не достигла возраста полового созревания. Тогда внимание отца переключилось на ее младшего брата. Родители гордились поступлением Сьюзен в медицинский колледж, но их шокировало, что дочь избрала психиатрию. Сьюзен думала, что собственное ущербное детство с перекошенной родительской любовью поможет ей понять пациентов, которые будут приходить к ней, таща за собой из детства груз проблем. Сьюзен сочувствовала этим измученным душам, не получившим и крупицы любви от тех, кто их растил. Если психотерапевтические методы не помогут, она всегда сможет прописать своим пациентам соответствующее лекарство. Став психиатром, Сьюзен ощутила себя кем-то вроде всемогущего отца, но такого, который прощает своей дочери «грех» превращения в женщину. Возможности психиатрии одновременно пугали и притягивали ее. Ей нравилась предельная серьезность в отношениях с пациентами, тактичность в подходе к чужим тайнам и необходимая ответственность.
За ужином и беседой я вновь увидел, как с лица Сьюзен Лоуэнстайн начала сходить профессиональная решительность – маска, которую она надевала в офисе. Когда она говорила о родителях, ее голос становился нежнее. Мне подумалось, что здорово, должно быть, попасть под власть этого теплого великодушного взгляда, когда в громадном Нью-Йорке жизнь поставит тебя на колени. Высокий профессионализм был для Сьюзен крепостной стеной, возведенной в качестве защиты от пугающего превосходства мужчин вроде меня и ее отца. Когда Сьюзен рассказывала, как отец вначале боготворил, а затем отвергнул ее, по ее словам выходило, будто история эта уникальна. Тем не менее что-то в ее голосе, какие-то полутона свидетельствовали о тяжело доставшейся мудрости. Она знала, что история ее отца, пожалуй, самая древняя и печальная в мире. Это заставило меня задуматься обо всех женщинах в моей жизни: матери, сестре, жене и дочерях. Я бы мог поведать Сьюзен, как фактически предал их, причем намеренно; я лишил их своей любви, когда они особенно в ней нуждались. Слушая воспоминания Сьюзен об отце, я параллельно думал о вреде, причиненном мною женщинам моей семьи. В счастливые периоды любовь лилась из меня, словно мед из опрокинутого улья. Но в моменты боли и потерь я отступал в построенную собственными руками крепость непроницаемого одиночества, и женщины (все без исключения), пытавшиеся туда пробраться, пытавшиеся любить меня, в ужасе отступали. В такие моменты я мог только ранить. И ранил. Я принадлежал к типу мужчин, убивающих своих женщин медленно. Моя любовь являлась подобием гангрены, поражающей ткани души. У меня была сестра, пытавшаяся покончить с собой и не желавшая меня видеть; жена, нашедшая человека, который ее полюбил; дочери, не знавшие обо мне ничего, и мать, слишком хорошо меня знавшая. «Измени все», – твердил я себе, слушая Сьюзен Лоуэнстайн, расслабившуюся от вина в уютной атмосфере «Коуч-хаус». «Измени себя, окончательно и бесповоротно».
Подали первое блюдо, оказавшееся восхитительным. «Сладкие хлебцы» были сочными и нежными, грибы в соусе напоминали комочки земли, превращенные в темную, с привкусом дыма, плоть. Сьюзен была в восхищении от каменного окуня. Его белое блестящее мясо легко отделялось от костей. Мой вкус был услажден; я благодарил Бога за усердие талантливых поваров и неиссякаемую красоту женщин. Я смотрел, как Сьюзен ест и пьет вино, плоды для которого собрали на щедрых виноградниках Франции, а потом выдерживали в подвалах положенное число лет. В честь этих славных виноградников я заказал еще одну бутылку.
Сьюзен рассказала мне сон, который увидела минувшей ночью: мы случайно с ней встретились во время снегопада. Спасаясь от него, мы забежали в Рокфеллеровский центр [74]74
Деловой и культурный комплекс на Манхэттене, состоящий из девятнадцати небоскребов, в которых размещаются правления крупных корпораций, в том числе Эн-би-си, Эй-би-си, «Дженерал электрик» и др.
[Закрыть]и поднялись на лифте на самый верх. Потом мы сидели в «Рейнбоу рум» [75]75
Фешенебельный ресторан и ночной клуб на шестьдесят пятом этаже небоскреба «Дженерал электрик».
[Закрыть], пили шампанское и смотрели, как город покрывается снежной белизной. А когда метель полностью заслонила от нас Нью-Йорк, мы танцевали под медленную музыку.
– Потрясающий сон, доктор, – заметил я. – А мои сны тут же вылетают у меня из головы. Бывает, вскакиваю, понимаю, что снились какие-то ужасы, но не могу вспомнить ни одной детали.
– В таком случае, Том, вы упускаете удивительную и важную часть своей жизни, – заключила она. – Я всегда думала, что сны – это одновременно и любовные письма, и предостережения нашего подсознания. Кстати, можно научиться их запоминать.
– Вполне могу обойтись без предостережений и без писем – у меня горы разной ерунды, которую я написал самому себе.
– Но разве не странно, что вы попали в мой сон, хотя мы почти не знакомы?
– Я рад, что для вас это не стало кошмаром.
Доктор Лоуэнстайн засмеялась.
– Кстати, Том, вы любите концерты?
– Да, только не те, где исполняют современную музыку. Она для меня – как пуканье угря в соленой воде. Саванна, разумеется, обожает современную музыку.
– Как по-вашему, почему она так открыта сегодняшней культуре, а вы – нет? Признаюсь, Том, меня каждый раз раздражает, когда вы напяливаете на себя балахон культурного иеху, боящегося большого города. Вы слишком умны, чтобы достоверно играть эту роль.
– Простите меня, Лоуэнстайн, мне и самому претит образ ниспровергателя Нью-Йорка и неотесанного бревна. Воспринимайте мою неприязнь к Нью-Йорку не как затертый штамп, а как волнующую новую теорию, созданную Томом Винго.
– Знаете, стоит мне услышать, как кто-то ненавидит Нью-Йорк, и я тут же начинаю подозревать этого человека в антисемитизме, – заявила Сьюзен.
– Пожалуйста, доктор, объясните мне связь между антисемитизмом и ненавистью к этому городу. Как вы помните, я родом из городка Коллетон в Южной Каролине и не понимаю подобных тонкостей.
– В Нью-Йорке евреев больше, чем в Израиле.
– Ну и что? Возможно, здесь больше албанцев, чем в Албании, больше гаитян, чем на Гаити и больше ирландцев, чем в Ирландии. Возможно, здесь и южан больше, чем в Джорджии. Я не люблю Нью-Йорк, поскольку этот обезличенный город на меня давит. А у вас всегда такие параноические штучки?
– Да. Считаю паранойю превосходной оборонительной позицией.
– Теперь вы понимаете, каково мне ощущать себя южанином, когда я приезжаю в Нью-Йорк? Кстати, что вы думали о Юге до того, как познакомились со мной и Саванной?
– То же, что и сейчас, – ответила доктор. – Юг – наиболее отсталая, реакционная и опасная часть страны.
– Но вам эта часть нравится?
Доктор засмеялась приятным смехом.
– Почему в истории неискоренимы времена, – продолжал я, – когда считается в порядке вещей ненавидеть евреев, американцев, негров или цыган? В каждом поколении обязательно найдется свой объект для ненависти, и если вы относитесь к нему терпимо или никак, на вас начнут косо смотреть. Когда я рос, меня учили ненавидеть коммунистов. Никого из них я и в глаза не видел, однако терпеть не мог этих сукиных сынов. Когда я рос, я ненавидел негров, поскольку у нас существовало чуть ли не религиозное верование, объявлявшее чернокожих ниже белых. А в Нью-Йорке меня ненавидят за то, что я белый южанин. Правда, забавно? Конечно, это дисциплинирует и встряхивает, но странным образом. Поневоле начинаешь понимать вашу теорию паранойи.