Текст книги "Происхождение боли (СИ)"
Автор книги: Ольга Февралева
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
Глава LVI. В которой Эжену ставят диагноз
– Лоб не болит?
– Нет.
– Хочешь что-нибудь ещё покушать? Что купить к обеду?
– Всё равно.
– Какую-нибудь книгу?…
– Нет, не надо.
– Может, рукоделье?
– Нет. Я не умею ничего.
– … Чем же ты занималась в монастыре?
– Мыла полы, посуду, окна.
– Ты устала.
– Нет. Это не трудно.
Анастази повернулась дальше к печке, почти легла на живот и натянула одеяло на голову.
Макс не мог понять, к чему всё идет, и решил не тратить лишних сил, своих и её.
Эмиль пришпиливал снежинку к спинке дивана, чтоб висела на самом виду, и говорил:
– Само собой, какие могут быть в Больнице Милосердия лекарства! Ничего! Береникины травы хоть кого поставят на ноги.
Эженова температура нарастала с каждой минутой, к полудню задержалась под самым тридцатьдевятым потолком. Глаза больного, тускло-аметистовые, приоткрывались только изредка; руки не дотягивались друг до дружки на груди. Он отказывался пить; о самочувствии шёпотом жаловался, как о безвыходном безумии:
– Туловище вздулось, оно громадное! но плосковатое… и твёрдое; а сердце в нём, как шмель в пустой железной бочке из под дёгтя,… закупоренной! ногам конца нет, не понимаю, что они такое! руки! маленькие! тоньше рыбьих рёбер, сломанных!.. не разгибаются!.. лицо зачерепело,… словно кость наружу!..
Деятельный Эмиль пожимал и соединял его ладони:
– Да вот они, твои руки – и двигаются, и не меньше обычного. И ничего из обозримого у тебя не распухло.
К сумеркам Орас принёс три пакетика хинина. Макс обмакнул ложку в мёд, осыпал порошком и без спроса сунул Эжену в рот. Больной замотал головой, его лицо стало как сжатый кулак; потом он резко широко раскрыл глаза, показавшиеся совершенно чёрными, и закричал, ни на кого не смотря:
– Вы извести меня хотите что ли!? Не нужны мне ваши снадобья! От них только хуже!.. Разве вы знаете, что со мной!? Вы ничего не понимаете!..
Лекарство всё же пригодилось – у Анастази к ночи тоже начался жар – Макс с порога спальни почувствовал, как нездорово горячеет её тело. Она безропотно проглотила порошок, запила горячим сладким отваром и спряталась под одеялом до утра.
Друзья хотели бы остаться с Максом и его страдальцами, но им и работать было нужно, и места тут не находилось. Макс сам нигде не мог прикорнуть. Он дремал, сидя за столом, поминутно поднимая голову с раскрытой медицинской энциклопедии прошлого века, толстой и вздорной.
– Мясо! Мясо! – полувнятно застонал Эжен в первом часу. Он ощущал себя лежащим в саркофаге-шалаше, сделанном из кровавых рёбер, похожих на говяжьи, но крупнее; темно и душно, всюду драная, багровая, мерзко сочащаяся свежеумерщвлённая плоть. Кошмар прогрессировал: собственное существо Эженка как будто стало уменьшаться, а замуровавшая его туша – расти, и пустота между ним и той тошнотворной материей была ещё душней и страшней.
Держащий руку на его лбе, Макс всеми усилиями души старался понять, что творится по ту сторону мозгового вещества. И – если можно считывать мысли, почему нельзя подглядывать сны? – у него получилось. Ужаса того же он не испытал, постиг лишь содержание бреда: сырое мясо на костях как эмпирическая универсалия и чёрный вакуум расширяющегося вокруг пространства как её неутешительная полярность; боль или ничто как формула существования.
– Эжен, – Макс воспользовался обретённой властью, – Смотри сюда, – он вытянул булавку из гобелена и заставил снежинку плавно поворачиваться в воздухе над головой больного, – Вот, что ещё есть, – сказал легко и нежно, словно голосом самого этого чуда, – Смотри на неё.
И Эжен, пока хватало сил, держался глазами за хрупкий бело-розовый цветок-скелет, порхающий, последний из всего, что есть во вселенной, на самой её границе.
К рассвету он не подавал почти никаких признаков болезни и жизни.
Макс в отчаянии принимался изучать вчерашние чертежи и расчеты, думал: неужели он так и уйдёт!? Надежды были только на Анастази и на Эмиля, но она молчала, а он не приходил.
Пришёл Орас. Выслушал, как прошла ночь, осмотрел Эжена и проговорил понуро:
– Не все симптомы пока на лицо, но это, скорей всего, тиф… И кризис ещё впереди… Вам надо остерегаться инфекции. Его бельё… лучше уничтожать. Мойте чаще руки, не сидите рядом без необходимости, не прикасайтесь кожа к коже.
– Я знаю.
– Откуда?… Прощайте.
– Тиф… По-гречески – туман. По-германски – глубоко… А почему так называют хворь? – забормотал Эжен, как только Орас ушёл.
– Из-за бреда.
– А. Na ja, – и снова забылся.
Глава LVII. В которой Эжен прощается со всеми и делит своё достояние
– Она ведь не железная? – сказал больной, глядя на снежинку и приподнимая к ней едваупрвляемую руку. Приближался полдень. Макс поднял голову с локтей:
– Что?
– Старики говорят, что умирать надо с оружием, но,… – обвёл комнату несвоим, мутно-тёмным взором, – вот здесь… я не вижу ни одного предмета, которым нельзя было бы убить,… – и улыбнулся как-то удивлённо или жалобно, зашевелился, но сразу изнемог.
– Оружие, – ответил Макс, подходя и поддвигая за собой стул, – это не то, чем убиваешь, а то, что любишь. Это – делает нас сильней.
– Да, – глаза Эжена, к радости собрата, процветились, – Верно… Знаешь, что я понял этой ночью? Я придумал, как измерить Космос.
– Есть мнение, что он бесконечен.
– Ничего бесконечного не бывает, но это, конечно, такое огромное пространство!..
– Ты наконец-то понял, как бывает не-мало?
– Резонёрить будешь над могилой моей! Дай спички, – сесть Эжену снова не удалось, но он отодвинул затылком и шеей подушку, приподнялся, разгладил на животе одеяло, и, – Смотри, – стал выкладывать палочки в линию, – если сцепить жизни всех существ, населявших землю с самого её возникновения до сегодняшнего часа, все души: и насекомых, и грибов, и бацилл – то за это время можно пересечь Космос от края до края.
– С какой скоростью?
– С предельной.
– Долгий путь… Но ведь жизни возникают и сейчас, каждый миг – новые…
– Ну, так и Космос растёт.
– Интересная теория.
– Нет! я это чувствовал, как чувствую, что холодает или ветер поднимается. Сперва эта далёкость была словно агония ума, и, если бы нервы были вроде пряжи, то их как будто разрывало во все стороны… Я был там, на краю. И воздуха там нет! и света нет!.. Но я всё помнил… про других, про всех, и вот мне начала мерещиться какая-то дорожка, вереница, ось… Тут… ты… Всё снова путается!..
– Выпей, – Макс наклонил к его губам чашку остывшего отвара, влил на глоток, – Не утомляй себя. Помолчи.
Эжен напугал его послушанием, а спустя минут десять выговорил тихо и ясно:
– Жаль, что мы так мало продружили, но ты отпусти меня… Ты прав: я слишком много на себя взвалил… Дервиля бы сюда – оформить завещание…
К нотариусу послали навестившего после работы Эмиля. Из конторы пришёл младший клерк, наскоро оформивший распоряжение: квартиру – господину Блонде, особняк – графу де Траю, капитал (какой найдётся) – господину Бьяншону.
Об однофамильцах Эжен не вспомнил. О священнике не подумал. В густеющих сумерках прошептал одинокому с ним Максу:
– Ну, давай прощаться.
– У меня есть последняя просьба (– одна рука на голове, другая на сердце – )… Отдай, оставь мне всё, что ты запомнил в жизни прекрасного; что создало и сохраняло в тебе доброту; лучшие земли твоей души, чтоб твоя сила этот мир не покинула…
– Да как я это сделаю?
– Просто вспоминай всё хорошее, что видел или чувствовал, а я попробую считать это, – Макс уткнулся лбом в раскалённый висок, подсунул ладонь под ладонь, клеймо – под клеймо.
Глава LVIII. Сокровища Эжена
Тьма прозрачна; из её глуби всплывает жемчужная луна в зеленисто-радужном кольце, отражается в пруду; округ два роя: неподвижный звёздный и летучий – светлячков.
Тьма перетекает в свет, цвет – в цвет, великая радуга лежит на всём восточном горизонте, отзеркаленная в небе запада.
Туманы: в лугах протяжные клочья; комки пара над ямками и лужами – уместились бы в пригоршне; над крутым берегом тонкая пелена, в ладонь шириной, как натянутая; косматый дым над рекой, медленный белый холодный огонь; на опушке полупрозрачный сугроб выше колена; в глубине леса заночевало огромное облако.
Утро несметных рос: сама чистота в россыпях капель в заросли гусиного лука, ковром нежной зелени и крошечных золотых лилий затянувшего прогретую нетронутую пашню; на кончиках резных листьев шиповника, манжетки, земляники, на мягких иглах хвощей, укропа, спаржи, лиственницы, осеняющей маленький домик посреди огорода; на резких полосах осок и метёлках мятлика; на цветах боярышника и яблонь, купальниц и нарциссов; бусами и перламутровой пылью – на паутинах.
Солнце в тумане: свет розовеет, рассекается о каждую хвоинку, молодые сосновые кроны лучатся. Солнце в бегущей, рябящей воде: кружево отблесков вьётся по прибрежным ивам, по столбам моста, и подобное – на каменисто-песчаном дне, среди водорослей-гирлянд и серебристых обломков ракушек.
Тени в тумане сиреневы, на воде – сини. Тени облаков летят над полями.
Снег. Его подобия круглый год: вот цвет с вишен и диких слив, звездчатка в майском лесу; вот метель тополиного пуха, вот листопад, вот пляшут в вечернем луче над преющей соломой или над кувшинками мушки; вот бабочки стаей слетаются на горячую глину у сохнущих луж: большие белые и жёлтые и маленькие голубые.
Свет и цвет. Пыль над дорогой алеет закатным лучом. Синеватый ровный отсвет первого снега на потолке и стенах. Золотистые искры в утреннем комнатном воздухе.
И все оттенки снега и земли, воды и огня.
Вода и цветущие травы: тысячи мелких белых чашечек из реки у берега, кувшинка как превращённое в цветок яйцо; крокусы среди зернистого и ноздреватого снегольда; пушистые метёлки таволги, шишки клевера, синеглазки-вероники, крошки-торички, вереск, колокольчики; липа цветёт – в горле жарко от вдоха; вьюны и хмель.
Деревья: туннели переплетённых над головой веток, пёстрые осенние наряды клёнов, груш, рябин; готические башни старых елей; сердце соснового леса, посрамляющее колонный зал кордовской мечети, – тысяча янтарных столбов, встающих из волн голубоватого и изумрудного мха; седые буки на каменистом склоне; плакучие ивы у вод – листья как серебряные клинышки; пирамидальные тополя на горбах холмов, весёлые двойники кипарисов; дубовые рощи в пойме, пировалища вепрей; жизнелюбивый вяз у забора в трущобах: ему обрубили все ветки, а на следующий год он выбросил такие длинные, тонкие и крупнолистные, что стал похож на пальму; большая старая берёза на лесной поляне, по-дубьи непреклонно раскинувшая ветки, словно растолкавшая соседей, у неё всегда очень мелкие листочки, а у подножья валяются горы потрёпанных еловых шишек…
Излюбленные существа: жуки, стрекозы, бабочки, шмели, кузнечики; бриллиантиново блестящие надкрылья, слюда и пёстрый хрупкий бархат, переливчатый глянец, порой мелкорефлёный или пористый – таинственные, щедро одарённые создания. Жёлтый паук в цветах сирени. Трёхгубая гусеница-единорог, голубой шипик. Восковик в меховом капюшоне. Пчёлы пасутся на подсолнухе, среди цветков в цветке. И прочие – грациозные, стремительные, непорочные.
Ослица с малышом в загоне. Аисты в гнезде. Удоды вспархивают из зарослей цветущего очитка. Белка. Лоси. Кабанята. Пёстрые большие ящерицы на обочине пшеничного поля, на прогретых стенах заброшенной часовни. Ёж шуршит в опавших листьях, предпоследний луч золотит его иглы. Горлинки в лиловых ожерельях. Большой уж прячется от зноя в ручье, под лопухами. Зелёный красношапый дятел. Грузный глухарь на сухой приболотной осине. Старая лошадь. Вислощёкий пёс. Пташки-поползни. Пташки-овсянки. Пронырливый нетопырёнок мчится мимо фонаря, а по земле скользит огромная демоническая тень. Летящая сова, как окрылённая луна.
Образы сменяются всё быстрей, чередования сменяются метаморфозами. Луна за минуту проходит полный цикл, словно вокруг неё обносят солнечную лампу. Затем она, светило, превращается в росинку на древесном листе; в ней отражается полдола, поллеса и полнеба; сквозь её линзу видны белые вены зелёного тела. Они вырываются из мякоти листа, становясь паутиной. Паутину заносит иней, одевают талые капли, обрастают крылья златоглазок. Сквозь их гирлянды проступает розовое облако цветущего кипрея на заброшенной порубке, среди старых елей. Вот оно всплывает в небо, на миг заостряет очертание – огромное крыло над горизонтом – и тут же вскипает пухлой, словно хлопковой кучей – и оседает на землю семьёй грибов. Старея, темнея, они становятся кладкой пичужки в гнезде на кусту крыжовника. Птичья корзинка расплетается, разлетается листьями вокруг пучка спелых желудей. Один срывается, в падении раскрывает крылья майского хруща и тяжело, но верно, поднимается опять. Сумерки наступают и отступают одним вздохом. Жук превращается в стрекозу. В её глазах зелёные грозди калины алеют, крупнеют, рассыпаются углями жаркой печи. Многоцветное пламя рисует тысячи восходов и закатов, сотни гроз и радуг со скоростью, за которой не угнаться ни речи, ни сознанию. Остывая, огонь и угли оказываются отражением солнца, прячущегося за строем голых чёрных дубов. Потом видно только звёздное небо, плавно, долго несомое рекой.
Но вот из воды выскакивает серебристый лещик.
Белые птицы – гуси, утки, пеликаны, чайки, лебеди – сплываются отовсюду, заполняют реку всю, покуда видно, весёлыми криками сближают берега и возвращают солнце на макушки оживших деревьев, а потом беспечно плавают, расступаясь перед лодкой, в которой сидит единственный видящий их.
Глава LIХ. В которой Анна отрекается от зла
Сквозь высокую крону цветущего каштана проглядывало солнце, чуть поодаль – ещё одно, но, замеченные Анной, они оба бесшумно раскатились в разные стороны.
Последним, что помнила Анна, был светящийся великан, нёсший её на плече. Теперь она лежала на чём-то проминаемом, как суфле, но упругом и нелипком, а ноги её свешивались и почти до самых колен погружались в приятную воду. Никакой боли, слабости, тревоги; даже радость свету и зелени. Почувствовав наготу, она набросила на грудь волосы и только потом села. Безмятежность сразу кончилось. Анна вообразила себя одинокой, а на самом деле вокруг неё и зелёного озерца с маленьким водопадом расположилось целое племя сатиров – и молодые козлоноги, и старые, и женщины той же стати, и дети всех возрастов. Все смотрели на неё бесстрастно неподвижными нечеловеческими глазами.
– Здравствуй, мать скорби и тьмы, – сказал самый дряхлый дед.
Анну прознобило от этих слов, но она вспомнила, как сама назвала себя так при первой встрече с этими существами, когда потеряла последнюю спутницу.
– Здравствуй. Ты узнал меня? Ты был с теми, кто увёл Лизу?… Где она сейчас?
– Она спасена, – кивая с улыбкой, доложил старик, точно лакей – хозяйке, и прибавил грустновато – А ты не захотела. Мы тебе не нравимся.
– Дело не в том, – возразила Анна, вытягивая ноги из воды и закрывая коленями грудь, – Там, куда я иду, меня ждёт мой муж. Я не могу изменить ему… Мне… Если вы доставили меня сюда, большое вам спасибо! Здесь прекрасно ((вокруг трава и цветы, бабочки размером с ласточек и птички не больше мотыльков))! Но я не должна здесь оставаться, мне нужно к морю, к причалу, где есть лодки!.. – волнение, воспоминания окутали её новым тёмным дымом.
Сатиры подались назад, а старейшина выступил, словно защищая своих:
– Подожди немного, не сходи с места. Мы позовём тебе носителя.
Он шепнул что-то двум сатирятам. Те ускакали и скоро привели большого, но моложавого, безбородого кентавра.
– Дух зла заблудился, – сказал он, учтиво кланяясь Анне и подходя настолько близко, что ей самой не пришлось бы делать шага.
– Я не хочу ехать на тебе! Я сама дойду! Только покажите дорогу.
– Почему ты отказываешься?
– От моего прикосновения ты погибнешь.
– Но я успею доставить тебя к морю. Я сильней трав и земли, которую ты убьёшь сразу.
Не мешкая больше, какой-то сатир посадил Анну на кентавра. Ей пришлось для усидчивости перекинуть ногу и жарко-мокрой от стыда рукой схватиться за бархатистое мужское плечо, чтоб убрать её, как только пройдёт страх свалиться.
– Ты не боишься умереть? – завела разговор невольная наездница.
– Мы не боимся.
Кентавр ступал величаво и бодро. Анне было трудно угасить чувственное волнение от соприкосновения с этим сказочным телом. Длинная грива, струящаяся по всему хребту человека-коня щекотала её плечо. «Ведомо ли мёртвым такое состояние? – думала леди, – Вряд ли…» – и принуждённо смотрела по сторонам, размышляла ещё, каково это – полное бесстрашие, равнодушие к смерти; что нужно было бы ей для избавления от всякой боязни?…
Красота вокруг была такая, что лучшие английские сады казались нелепыми пустырями. Из-за цветущих кустов роз и жасмина доносились неразборчивые голоса.
– Что вы называете спасением?
– Освобождение от зла.
– Эти спасенные – где-то здесь? их можно увидеть?
– Тебе трава дороже твоих братьев? – голос кентавра начина загрубевать, понижаться, – … Впрочем, если они не посмотрят в твои глаза, вреда не случится, – он свернул к естественной шпалере плюща, свившейся меж двух смоковниц, встал к ней боком, – Загляни.
Сквозь листья Анна увидела зелёную поляну, на которой резвились и отдыхали под присмотром аборигенов маленькие дети. Их было около двадцати, голеньких, здоровых и счастливых. Розовая, белокурая девочка пятнадцати месяцев бегала за фазаном. Мальчик, похожий на монгола, толстощёкий, со всегда улыбающимися глазами чесал дёсны о кожуру яркого апельсина. Другой, наверное, индус, нетвёрдо сидя в траве, с восторгом следил за мартышками, он то и дело взвизгивал и высоко взмахивал ручками. Самый старший ребёнок, тоже смуглый, катался на кентавре-карлике, кентавре-пони, животная часть которого была почти вороной, а человеческая – негроидной и толстой. В центре лужка лежал необычный сфинкс – женщина-пантера, коренастая и гибкая, вся смолистая, страшноватая, но никто её не боялся. Дети играли её хвостом, лезли к ней на спину. Увидела Анна и чернокожих малышей. Один спал под колышущейся сеткой лиственной тени; другого, сидя спиной к плющу, держала у груди молодая козоножка – видна была только шоколадная ладошка, которая сжималась в такт глоткам, нежно царапая бок кормилицы.
Все детишки то и дело подбегали или подползали к нянькам, или подзывали их к себе, чтоб попить молока. Среди заботниц встретились и обычные женщины, тихие, в тонких белых облачках туник, с покрытыми волосами. Они притягивали к груди головки младенцев и сонно улыбались.
По краям поляны, на камнях под деревьями сатирицы и сатирята плели корзины, но не из голых прутьев, а из лиан, густо покрытых мягкими тонкими зелёными хвоинками, так что в конце работы получалось подобие овального помпона. В одну из таких пушистых корзин бережно положили самого крошечного спавшего младенца, перед этим внимательно его осмотрев, и унесли куда-то. Анну это насторожило. Она нашла глазами ещё одного малыша, уже давно лежащего в траве. Казалось, он на глазах уменьшался, истончался, сжимался в комочек, ступнюшки подвернулись, ладошки закрылись; его кожа меняла цвет, из золотисто-розовой становилась бледно-лиловой. И его скоро подняли, спрятали, понесли прочь.
Анна, забыв обо всём на свете, вскрикнула и вцепилась в лозы плюща – они, уже побуревшие от одного её дыхания, мгновенно скомкались, иссохли, раскрошились. Кентавр подался было от зелёной завесы, но наездница ещё громче закричала: «Нет! что они делают!?». Тут на голову ей упало несколько плодов, брошенных мартышками, она схватилась за темя и выпустила плющ, но успела разглядеть, что сфинкс одним прыжком взметнулась с лужайки вверх, на деревья и исчезла.
– Подожди! Там два ребёнка – с ним что-то случилось! Они словно умерли! – Анна дёргала почти бегущего кентавра за гриву, била его пятками. Он не стерпел, остановился, опёрся на ствол деревца и ответил глухо, сипло:
– Ничего плохого здесь не происходит…
– Дух зла повсюду видит только зло, – прошипел другой голос – это сфинкс, обогнав, подстерегла их тут, на изогнутом дугой чешуйчатом стволе.
– Хватит меня так называть! – взбунтовалась странница, – У меня есть имя – Анна! Я не такая скверная, как вы думаете. Мне лишь хочется знать, отчего помертвели маленькие дети и что с ними теперь сделают!
– Я мало знаю о людях и не могу её успокоить. Объясни ей ты, и поскорее, иначе мне не успеть,… – виновато и почтительно сказал кентавр.
– Неси её к набережной. Я побегу за вами и прослежу, чтоб она ни на кого больше не покусилась.