Текст книги "Происхождение боли (СИ)"
Автор книги: Ольга Февралева
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
Опозоренный со всех сторон маркиз, вытращил на него бешеные глаза, выпустил шквал тёмных ругательств, потом просипел по-французски: «Помяни моё слово – с тобой будет всё то же, что со мной, и ещё хуже!».
«Того же не будет, – подумал Эжен, – Хуже – да, пожалуй, только голыми деньгами меня не возьмёшь», – и отошёл без слов.
Игра в фанты возобновилась по признании Манервиля выбывшим.
Генерал де Монриво вытянул карточку, делающую его финансово обязанным ангулемскому гостю. Мелкая, в сущности, сумма, но формулировка – даже не дерзкая – жёсткая, безличная: вы должны… Словно приказ, отдавая который, смотрят мимо подчинённого. Спасая своё невозмутимое лицо от злых чувств, Арман всей душой отлетел в египетскую пустыню, жар своего гнева обратил в её жар, смешки людей – в шуршание песка, самих людей замёл волной самума. Небо над ним было таким высоким, что, едва склонялось солнце, из зенита в темя глядела вселенская тьма; под ногами рассыпались крупицы всех минералов; там, может быть, алмаз плясал с обычным кварцем. Но вот движение песка замерло, он разровнялся, расплавился и застыл глянцевой коркой. Сквозь тающую дымку прошёл траурный кредитор и, весь смущение, промолвил:
– Какая странная фантазия. Я вовсе не нуждаюсь…
Видение генерала исчезло. Он надменно ответил:
– Нуждаетесь вы или нет, мне безразлично. Если я должен, вы получите своё, – и полез в карман.
– Ради Бога! неужели мы не найдём лучшего места и времени для денежных расчетов!? – кто другой непременно внёс бы в реплику ноту брезгливости, у Эжена же на её месте явилась нота раскачния; Арман не обиделся вновь, сказал только:
– Как вам будет угодно, – и прибавил, кивая на мешок с фантами, – Ваша очередь.
– … «Пригласите хозяйку дома на тур вальса».
Многие не поверили, отняли у Эжена карточку, но он не выдумал. Дельфина посмотрела на него, как счастливая невеста, затем её взор взлетел с благодарностью выше.
Все снова расступились – более широким кругом.
– Полный провал, – проворчал Анри, жадный до скандалов.
– Обычно он хорошо это делает, – заметила госпожа Листомер.
В зал заструилась музыка, похожая на свежий воздух. Оркестр сосвоевольнчал – вместо возбуждающего вальса преподнёс возвышенную, плавную импровизацию, сразу очаровавшую Эжена. Он обнял подругу, воплощение этой мелодии, очень нежно, и они полетели, как одна большая бабочка-парусник. В эти минуты Дельфина забыла обо всём, кроме любви и своего блаженства. В холодности Эжена она теперь видела не недостаток чувств и не болезненность, но безупречное самообладание, необходимое для благородного мужчины. Всё низменное, плотское, грозящее насильем, ему не свойственно; с ним, как ни с кем другим, безопасно.
Она изгибается назад, ложится на его каменную руку, летит, несомая ею, совсем низко над полом; в её глазах расплывается свет…
Эжен иногда думал, что мог бы сам композиторствовать – если б дал себе труд запомнить, как звучат струны или клавиши. Когда начинали играть, он точно знал, какой аккорд последует за этим вот, как изменится темп и где наступит тишина, оттого ему было скучно слушать сидя, зато так приятно танцевать. Он уследил, как для последнего великолепия собирается с силами устающая от себя музыка, понял, что Дельфина от своего восторженного томления готова упасть, и под заключительнй пассаж подхватил её на руки и закружил.
Сама влюблённая не сразу поняла, что случилось. Она только почувствовала себя на ветру, испугалась за причёску – и тотчас же всё прекратилось, её поставили на ноги.
Зрители немедленно простили Эжену его скучный фант и сменили музыку рукоплесканием. Сам барон де Нусинген несколько раз задумчиво хлопнул в ладоши.
Теперь всё зависело от Дельфины. Она первым делом схватилась за локоны, за ожерелье, воскликнула с приличным запыханием: «Вы совершенно распустились! Как не стыдно!», и почти без паузы быстро шепнула, глядя в синие глаза: «Через десять минут у меня», после чего выбежала из зала, аффективно запрокинув голову и сомкнув губы.
На Эжена спустилась серая тоска. Он оглянулся, словно ища подмоги.
Подошёл к нему Феликс и строго сказал так, чтоб все слышали:
– Уделите-ка мне немного внимания, – взял под руку и вывел в боковую дверь.
– Мне некогда, – предупредил его Эжен.
– Времени не хватает на одни дела, но на другие же оно находится.
– На все ваши нотации вам года будет мало.
– И два года внушений не исправят вас, да я и я не за этим, но они – пусть думают: прикрытье вам теперь не помешает. Торопитесь к вашей даме. Я дождусь вас, и тогда поговорим.
– О чём?
– Не мешкайте.
Глава XLI. В покоях Дельфины и в лесу
Альков Дельфины был обставлен по всем канонам рококо. Эжен вообразил, что спустился на коралловое дно Красного моря – красного, потому что такой свет накладывали китайские, должно быть, фонари, большие, круглые, на бесчисленные мелкие завитки резной мебели. На полу в большой расписной вазе стоял букет роз.
Дельфина, распустив волосы, прикрыв наготу лишь полупрозрачной туникой, подвязанной под грудью атласной лентой, сидела на столике. Её ноги были облиты белой глазурью шёлка, ступни прятались в туфельках, отороченных лебяжьим пухом; она нетерпеливо скрещивала их то так, то эдак и манила обеими руками.
Эжен никогда не раздевался перед ней больше необходимого – снятый фрак был верхом его щедрости – пусть ласкает эти дорогие ткани…
– Скажи что-нибудь.
– Тебе не холодно?
– Нет.
Объятия и этот древний танец, простой, как падение капель.
Эжен гладил щекой золотые волосы, осторожно придерживал бёдра, соскальзывающие с его боков, и смотрел в прошлое. Он представлял себе вечер в осеннем сыроватом березняке; он нашёл там поваленное ветром дерево и теперь отпиливает ((когда он занимался этим в действительности, его чаще всего посещали нечистые грёзы)) крону, чтоб потом отмерить и отделить чурбан длиной в три локтя; правой ладонью он крепко держит и водит ручку ножовки, левой – надавливает сверху на её полотно. Спина устаёт, но он не даёт себе отдыха больше трёх секунд, стараясь поглубже вдохнуть и впить глазами золотые и розовые пятна, чёрно-красные черты и извилины веток небе. Труднее смириться с монотонным тонким стоном пилы…Как бы там ни было он не волен прекращать работу, пока не получит какого-то сигнала – пусть это будет плачущий крик сумеречной птицы, похожей то ли на сокола, то ли на кукушку, в полёте часто стригущей воздух короткими острыми ножницами крыльев. Когда она закричит, когда плечам станет больно, тогда и упадёт на землю отрезанная голова берёзы.
Чтоб вымышленное щетинистое бревно не ушибло ему ноги, Эжен отскочил назад, и расстался с лесом; осталась только смертельная усталость, словно он успел распились на куски и перетаскать домой десяток-другой валежин. Ну, ничего, пройдёт…
– Как хорошо! – прошептала Дельфина, снова притягивая его к себе, – Ты можешь сейчас отнести меня на постель?
Эжен послушно взял её на руки, передвинул чуть живые ноги в нужную сторону, уложил красавицу под край покрывала.
Бедная! Хорошо – говорит… Если хорошо, чего стонать?… Но уж так принято: она позволяет себя мучить, уверенная, что доставляет мне удовольствие, а я должен делать это, чтоб она не сомневалась в моей любви… Им настолько страшно чувствовать себя нелюбимыми, ненужными, что они готовы на любое безобразие… В старину любящие защищали друг друга от вечно грозящей смерти, а теперь жизнь кажется настолько безопасной и безбольной, что все сами ищут страданий.
– Почему ты всё время молчишь? О чём ты думаешь?
– … Ты веришь, что я тебя люблю?
– Конечно, но…
– Это самое главное – чтоб ты была мной довольна.
– Я счастлива с тобой.
– … И ты… могла бы быть мне благодарной?
– О, да! Скажи же, что мне сделать для тебя.
– Ничего, только… позволь мне… уйти… Прямо сейчас.
– … Ну, что ж… Если хочешь… У тебя такой изнурённый вид…
– Так я пойду?
– Иди, – в сытом равнодушии ответила Дельфина.
Глава XLII. История любви Анри де Марсе
– Вы прескверно выглядите, – сказал дождавшийся Феликс и прибавил, – Но это вам идёт.
Эжен отклеил плечо от стены, шагнул вперёд и подумал, что, когда создатель света раздавал кавалерам фишки, этот друг проспал, опоздал, и ему досталось самое глупое: корчить из себя филантропа.
– Баронесса позволила мне покинуть собрание, но если у вас ко мне какой-то разговор, я задержусь.
– Речь пойдёт о графе де Марсе, к которому, как мне кажется, вы несправедливы.
– Я к нему никаков.
– Я не хочу, чтоб вы считали его дурным человеком. Если в нём и есть порок, то лишь в том смысле, в каком он бывает в больном сердце. Он прежде всего очень несчастен, и вам, как… вам надо это знать: вы всё-таки… кое-чем связаны… Когда Анри был совсем ещё молод, он страстно, безумно влюбился, но – ах! – та девушка оказалась лесбиянкой…
– Кем?
– Вы не знаете? Так называют женщин, вожделеющих себе подобных…
– А что, в то время граф ещё был похож на мужчину?
– Да придержите вы свой язык!.. Сколько бы ни было лет Анри – не родилась та, что не пленилась бы им; беда была не в безответности его чувств, а в том, что его избранница уже жила на любовном содержании – у его сестры.
– Ох, да что вы заливаете! Разве так бывает?
– Жизнь полна самых странных совпадений.
– Я про двудамские романы…
– Ну, бывает же это между двумя мужчинами…
– Господь с вами!
– Он – свидетель мне.
– Что-то больше и осязаемей, чем обычная дружба?…
– Гораздо.
– Хм… Мало им этой мерзости с женщинами!.. Впрочем, может, со своим братом оно не так стыдно… И таких оригиналов тоже как-то по-особому именуют?
Феликсу стало порядком не по себе: сперва Эжен забавлял его своей неискушённостью – и вдруг вместо простодушного юнца ему предстал хладнокровный дознаватель.
– Не отвлекайте меня. Я говорю о любви и горе графа де Марсе. Узнав, что её подружка неверна ей, его сестра, герцогиня… неважно какая зарезала несчастную, после чего удалилась в монастырь…
– Помешались они все на этих монастырях.
– А Анри остался совсем один со своим разбитым сердцем. Потеря возлюбленной почти лишила его рассудка, и он никому не хотел (или не мог) раскрыться. Репутация циника, развратника, даже безбожника – всё это только следы того, чем Анри пытался избавиться от безмерных страданий… Потом (точно не знаю, как скоро) он заметил баронессу де Нусинген… Должно признать, что она необычная женщина – такая добрая, добрая и милая,… какой каждый хотел бы видеть свою мать… Ни одна другая не смогла бы хоть немного уврачевать его раны. При том я не назвал бы её мудрой, смиренной, бескорыстной и самоотверженной; она скорей вроде… пастушек из рыцарских песен… Их отношения были далеки от идиллии, но то великое инстинктивное нравственное здоровье, коим наделена госпожа де Нусинген, не могло не влиять на Анри благотворно.
– И вывод?
– Роман с такой женщиной был жизненной необходимостью для графа, спасением его души, если хотите, и ревновать к их союзу вам было бы грешно. Ведь вы и сами ищите подле неё какого-то исцеления – не отрицайте.
– Я никак не возьму в толк, почему вы столь озабочены моим отношением к де Марсе.
– Да, пожалуй, самого главного я вам и не рассказал, но здесь не место… Приходите завтра вечером ко мне домой – где-нибудь после шести, хорошо?
– Хорошо. До встречи.
– До встречи.
Глава XLIII. О смерти
В эту ночь Серый Жан не успел подойти к своей новой цели и едва не упустил её навсегда.
Метель разъярилась; каждая снежина мчала в себе яд неземного холода, и налетело их так много, что ближайший фонарь было высмотреть трудно. Ветер не давал вздохнуть.
Пространство разрушилось, дороги не стало, лишь торчал из сугроба железный стебель с тускло желтеющим бутоном. В освещённом круге Эжен увяз по колено. Дыры его последних следов мгновенно затянулись. Он прислонился к столбу и почувствовал, как меркнет страх, как тоска перерождается в покой. Дельфина назвалась счастливой – и отпустила… Макс будет жить с Анастази. Родители получат деньги. А его единственное желание – оставить воздух тем, кому он слаще, уйти без горя нерасплаченности.
Вспомнил, как крапивницы, раскуклившиеся зимой на стенах и потолках в отцовском доме, с рождения черные и неподвижные, не искали выхода, не бились головами о белёный камень, а прирастали к нему лапами, траурными флагами выпускали и складывали крылья и засыхали. Он, который с первых дней владения руками и ногами искал и вызволял всех насекомых из луж и паутин, смотрел на этих обречённых и недосягаемых, усваивая их бессмысленную гордость.
Плюнув в левую ладонь, он вытянулся, взялся за фонарное древко, повис на нём; с правой сгрыз перчатку и затлевающими на морозе пальцами расстегнул все пуговицы на груди, надорвал рубашку, чтоб смерть быстрей проникла в сердце.
Глава XLIV. Об отчаянии
Прежде Анне случалось испытывать ужас только перед мужем, но, когда разбежались иденские сатиры и она осталась одна на чёрной дороге, она саму себя увидела единственным источником всех уродств, страданий и злоб земли, единственным в этом мире дьяволом. Ноги отказались её держать. Сама себя мерзкая, она всем телом своего духа грянулась о камни. Она бы хотела жизнь из себя выбросить криком, но он не получился даже громким. Корчась, давя из себя рыдания, слёзы, она не слышала ничего, кроме саднящих хрипов; изо всех сил вонзая ногти в шею, – не могла процарапать до ближайшей крови; он ударов головой о камни возникали слепящие вспышки боли, но череп не раскалывался.
Вдруг из самого сердца её отчаяния вымолилось: «Господи, услышь! Неужто в Твоём царстве не найдётся силы, чтобы уничтожить эту тварь!? Если нет в Тебе гнева, то хоть из жалости – помоги! Дай мне исчезнуть, сотри мою душу, убей!!!..».
Прижав к лицу волосы, Анна замерла, ожидая поражения. Судороги её оставили, от спины растекалась слабость. Вот и руки распались в стороны. Сквозь спутанные пряди глаза увидели низкое пустое небо и закрылись с клятвой себе, что навсегда. Подумалось: «Зачем?… Кому?… Здесь ведь никого нет – здесь ты навсегда один… Всё можно узнать, но ничего не изменишь. Останусь тут, буду играть в свою смерть и никогда ни с кем не встречусь… В сказке про Ватека кара мёртвых грешников – конец надежды, в знак чего у них воспламеняются сердца. Но это лживо. Безнадёжность поглощает сердце, как холодная вода… Спасибо, Господи, за эту пустоту и тишину, за то, что эти камни не гнушаются моим трупом…»…
И тут – нежданно, ниоткуда, изнутри началось спасение. Глаза согрелись первыми и превратились в истоки ручьёв, смывающих волосы со щёк, чёрный душный ворот – с шеи; потом затеплилось в груди, в обеих железах и в лёгких. Каждый выдох шёл не в горло, а в молочные сосуды; их вершинки безболезненно вскрывались, и белая тёплая влага стекала подмышки, на живот, в его обрыв, и чёрные лохмотья испарялись повсюду, куда набегала она. Вскоре Анна сама напоминала сатирицу: на ней не было никакой одежды, только подобие тёмной шерсти облепляло запястья и голени, и мыслей у неё рождалось не больше, чем у дремлющей козы. Она дремала, забывая горе. Ей грезилось, будто многокрылые чуда слетелись к ней и понемногу пили её молоко, а то, что стекало у них помимо ртов, равномерно разводили по её телу пернатыми ладошками, собирали и каплили его ей на губы, и она всё глубже и глубже засыпала.
А проснулась она в своей домашней постели. В стороне её отец шептался с незнакомцем – должно быть, доктором, рядом же сидела дочь – Анна могла бы взять её за руку, но не было сил, она только улыбнулась девочке в голубом, а та – ей в ответ.
– Так мы можем надеяться? – спросил отец.
– Конечно, – кивнул врач, и они оба медленно вышли.
Анна не огорчилась, что они не заметили её возвращения. Она с любовью смотрела на дочь, а когда почувствовала готовность говорить, двигаться, Ада выпрямилась, посмотрела ей в глаза и, превратившись в загробницу Огасту, промолвила:
– Я сожалею, Анна, но твой путь ещё не пройден.
Глава XLV. Выживание
Эжена исторг из безжизния обширный внутренний ожог, затем он услышал, как чужие руки управляются с его обезволенным телом, и тут же для него начались такие муки, что он простился с надеждой на смерть: на лице маска из раскалённого железа, ступни и кисти опущены в крутой кипяток, а перед этим – расплющены каким-то прессом. Он дёрнул всеми конечностями и всей грудью застонал столь дико, что напугал своих палачей, как суеверных старух – гром небесный.
Сознание понемногу превозмогло боль. На четырёх склонённых чёрных лицах прочиталось: они люди маленькие, подчинённые, но над ними было что-то ужасающее – круг кромешной тьмы с разбегающимися лучами слабого мерцающего света – двадцать одинаковых лучей; это было солнце в затмении…
Слёзы Эжен почувствовал, когда они затопили его уши. Так как руки были свободны, он стал отирать лицо манжетами, боясь взглянуть на пальцы: они представлялись ему окровавленными и обросшими синей травой огня. Он лежал на дощатом столе в подвальной камере – и что здесь делало помрачённое солнце?
Один из стоящих рядом людей произнёс какие-то слова с воззвательной интонацией и наклонился ниже. У него вместо глаз были большие мыльные пузыри.
– Ты меня не узнаёшь? – спросил он, – Я Орас Бьяншон – помнишь? – пансион Воке, студент-медик…
– Вы можете говорить? – обратился другой, у которого по груди спускались ровными рядами две дюжины окуньих глаз.
– Что с вами случилось? / Что вы чувствуете? – полюбопытствовали остальные – близнец второго и совсем безглазый, длинный.
– Больно, – пошептал Эжен.
– Что болит? Руки? Ноги? Уши? Нос? – допытался медик.
– Всё.
– Ну, и хорошо. Если бы они не болели, нам пришлось бы их отрезать…
– Понимаю, – это слово было полно самого безнадёжного презрения.
– Послушайте, сударь, – обиженно сказал один из мундирных, – вы, по-моему, неверно поняли наше участие в вашей участи. Мы, между прочим, к жизни вас вернули.
– Оставь, Марквар, – посоветовал ему товарищ, – Ты бы на его месте и не так остервенел.
К Эжену обратился длинный:
– Поверьте, вам ничто не угрожает. Мы – служители закона, человечности и церкви – заботимся о вашем спасении. Сейчас вы страдаете, но нашей вины тут нет…
– Вы помните, как на вас напали?
– Напали? Кто?
– Мы нашли вас у дверей, обобранного, даже разутого – и сочли жертвой грабителей, принесли сюда, вот, привели кое-как в чувства… Так вы видели этих отморозков?
– Кто отморозок… – так только я сам, – довоскрес до шутки Эжен, сам всё всхлипывающий от рези и ломоты в руках и ногах, и по носу ему точно только что заехали булыжником, – … А где мы?
– В старой кордегардии.
Они отвечали расторопно, стояли навытяжку; Эжену было это безразлично, но он видел, что их эмоции в его власти.
– Когда ты в последний раз ел? – спросил внезапно медик – уже без фальшивой весёлости.
Эжен не ответил, только снова провёл по вискам давно промокшим рукавом.
– Не похоже, Бьяншон, что он твой приятель, – тихо заметил солдат или жандарм.
– Растиньяк! Что с тобой происходит? Почему ты так голодаешь? Неужели ради этих вот тряпок!? – Бьяншон дёрнул лацкан изуродованного фрака, с которого даже пуговицы кто-то посрезал, – Неужто тебе свет дороже жизни!? Посмотри, во что ты превратился!
– … Какой у вас странный светильник.
– Просто птичья клетка со свечкой вместо канарейки, – объяснил Марквар.
Кошмарные миражи Эжена улетучивались, только реальность была не лучше. Он слабо встряхивал руками, свешенными со стола, переступал ногами по поверхности и ворочался бестолково, не зная, куда деваться от ломоты и жжения.
– Потерпите, – просил его долговязый – видимо, молодой священник, – То уже чудо, что ни один ваш палец не отмер на морозе. У нас остался горячий чай. Будете? Вам нужно…
Бьяншон куда-то отлучился; служивые наспех набрасывали протокол. Они уточнили у пострадавшего его имя, узнали для порядка адрес и место, где он был перед выходом в метель, а Эжен ко всему в придачу начал чувствовать неладное в животе. Он приподнялся – отсутствие врача его только раскрепостило.
– Господа, где людям, заключённым в эти стены, приходится справлять приватные нужды?
Ему помогли встать, сунули под ноги ветхие сыромятные шлёпанцы. Он огляделся и увидел ближе к стене такой же стол, а на нём – фигуру, всю покрытую серым полотном. Над ней из камня торчали какие-то ржавые грубые крюки и кольца…
Марквар взял его под руку и повел через короткий узкий коридор в тупик, там отворили деревянную дверь, обкусанную сверху и снизу, надломленную пополам. Дверь облепляли резные ракушки, похожие на больших мокриц, извитых уховёрток; другим украшением была плесень.
– Вот, – сказал, – Бьюсь об заклад, что осталось от самих римлян. Всё каменное. Мы, конечно, стелим какое-то шмотьё, но всё равно стужа до костей. Зато чистить не приходится: там, внизу – шахта чёрти-какой глубины. Фонарь вам оставить?
– Оставьте на полу за дверью и ждите меня там,… в мертвецкой.
Закуток был так тесен, что колени Эжена почти упирались в дверь, которую он плотно закрыл, проложив обрывком подола. Холод действительно проницал. Обмороженным рукам, ногам и лицу это только принесло облегчение, но самое нетронутое, тёплое, живое, сокровенное оказалось открытым перед самой чёрной леденящей пустотой. Жалости к себе Эжен не испытал даже теперь, и всё же ему стало страшно: что-то совсем иное наблюдало за ним, ощупывало его со слепым бесстыдством, глубоко впивало бессчётные тонкие когти. Скоро он осознал, что боится не прикосновений этого иного – боится оскорбить его своей ему инакостью и раскаивается, что не сумел ему уподобиться, хотя видел в этом свой долг, – вольный или невольный, но изменник.
«Прах – к праху», – подумал, чтоб попробовать расслабиться, но слишком чувствовал: праха здесь нет, только пустота и камни. Насторожил слух – может, там есть дно, где бежит вода, пусть смертоносно грязная, хуже чумного гноя, и пасутся сладкоголосые всеприемлющие крысы? Но скважина казалась бездонной.
Привыкшие к темноте глаза нашли прикреплённый к двери ящик вроде почтового, полный бумажных обрывков. Эжен выбрал один из них с волнением тянущего жребий, прибегнул к необычайной способности своего зрения и разобрал кусок истории о том, как мёртвую Цаплю хоронила любящая Выдра.
Это что, сказка? В газете?… А может, это самая лучшая и правдивая газета?
Выдра – юркий водяной зверёк в гладкой блестящей шубе. Почему бы ей не дружить с цаплей? Они могли бы даже охотиться вместе… Но вот цапля погибла… Эжен ясно увидел её, вытянутую за ногу на мокрый песок: растрёпанные крылья (взлетая, она словно ловила кого-то в объятья), уже коченеющие, а шея закрутилась, как верёвка, длинный клюв разинут, язык отслоен, глаз мутнеет, в животе – бурая рана. Он, тринадцатилетний охотник, недавно любовавшийся большой красивой птицей, должен теперь засунуть её нелепо растопыренный труп в ягдташ и тащить домой. Прижимает её крылья к туловищу, поворачивает её на бок, складывает ноги, наконец бережно прячет под крыло голову, не туго перевязывает верёвкой, затискивает в сумку и отправляется обратно; на кухне выслушивает, что чуть нужно было ещё на месте отрезать птице голову: такой огромный клюв чуть не продырявил мешок; что неправильно нёс добычу, что теперь её невозможно есть; тем не менее, к ужину подают её, тушёную с морковью, вся семья наслаждается, один убийца не может взять в рот ни кусочка; его трунливо уговаривают, но вскоре отстают, не мешают даже уйти из-за стола… Он находит голову своей жертвы на дворе, обглоданную котом, и на следующее утро относит на берег, где вчера сидел в засаде, ломает палку от сухого дуба, втыкает в песок, вешает на неё останку (она сурово клонит клюв), вместо крыльев цепляет лохмотья чьей-то выброшенной юбки, насматривается, наплакивается и уходит, надеясь, что больше не увидит ни одной живой цапли.
((Уже через месяц вороны растащили пугало, а по песку гуляла живая цапля. Видел их Эжен потом и во сне, и в яви, и летящими, и дремлющими на берегу. И стрелять их он соблазнялся ещё несколько раз, но никогда не ел. К пятнадцати годам он вообще отказался от дичины, не прикасался ни к зайцам, ни к уткам, ни к перепелам)).
От крестца до лопаток мгновенно вырос и сгорел с корня куст озноба, слегка свело ноги. Эжен сосредоточено сжал пальцами лист, постигая, насколько тот отсырел…
Тут в дверь к нему постучали с вопросом:
– Вы там живы?
От одного допущения вероятности, что могли и заглянуть, Эжена окатил холодный пот.
– … Дайте мне ещё минуту, – отозвался он, чуть не заикаясь.
Вышел через три. В помещении со свечой в клетке упрекнули:
– Что ж вы фонарь-то – забыли?
– Да, извините. Я так легко осваиваюсь в темноте…
Ему уступили стул возле третьего стола, за которым велись записи, поставили глиняную кружку с горячей водой.
– Глотните-ка… Получше вам?
Эжен отхлебнул, не поднимая кружку, только наклонив её за ручку; на вопрос – покивал.
– Что же нам с вами делать?… На улице – чёртов ад, снег по уши, ветрище… И час уже поздний… Придётся вам у нас ночевать… Только тут ещё человек триста: кто в кабинете на верху, кто рядом… Здесь, похоже, когда-то тюрьма была, теперь – так, караулка, ну, и пускаем на ночь всякий сброд. Это, конечно, не про вас. Для вас мы бы инспекторский кабинет открыли – там хорошо, да он там сам засел – пьёт, бедняга: жена сбежала.
Участливый жандарм набросил Эжену на плечи свою шинель и поманил за собой; нашли лестницу, выбрались на цокольный этаж, немного нейтрального перехода и – дверь в довольно приличное казённое помещение, типичный участок, куда сгоняют мелких воришек, а теперь там разместилось дюжины две женщин, одетых пышно, но бедно. Одни дремали в обнимку, другие тихо перебалтывались, привыкшие ночами бодрствовать.
– Вот такая вам представляется компания, – голос жандарма сразу сделался бездушно развязанным. Ночевальщицы обстреляли Эжена насмешливыми приветствиями, оценками, зазываниями. Он же посмотрел в лицо проводнику и сказал:
– Это не годится.
Женщины загвалтели, как потревоженные чайки, а Эжена свели в длинный туннель, посреди которого тянулся путь, отграниченный решётками. За ними у стен рядами стояли нары, и всё отгороженное пространство было занято людьми, тёмными, в лохмотьях. Они лежали повсюду, друг на друге, как сваленная в кучу мёртвая рыба. Много стариков, старух, немало и детей. Провожатый сразу сморщился и зажал нос. Эжен только отметил про себя, что кислорода тут очень мало, а тепла вовсе никакого нет.
– Ну, не в этом же хлеву!.. – взмолился жандарм.
– Может, вернёмся в мертвецкую?…
Но стол, недавно покинутый Эженом, принадлежал уже кому-то другому – сморщенному, мокрому, похожему на большую тряпичную куклу. Стопы, вытянутые, вздёрнутые носками или разведенные на девяносто градусов у обычного лежащего человека, у этого – распались в развёрнутый угол.
– Притащили – ещё дышал, – сказал товарищу Марквар, отрываясь от нового протокола.
Над покойным шептал священник. Бьяншон стоял, отвернувшись ото всех, левой рукой обнимая себя, правой, упавшей, держа за дужку очки.
– Как вас зовут? – спросил Эжен у того, кто дал ему свою шинель.
– Гийом Сельторрен. А что?
– … За ночь их будет ещё много… Придётся в хлев…
Вскоре Эжен оказался за решёткой среди последних голодранцев. Видно было, как жандарму жаль и его, и своей одежды, обречённой провонять нищенской грязью. Он грубо пихнул одного из бродяг, сгоняя его с нар:
– А ну, катись, свинья, дай место дворянину!
Тот не поднял глаз, покорно скрючился на полу.
– Смеётесь вы что ли? – укорил Эжен своего покровителя, – Какие здесь дворяне!
Тот ничего не ответил и быстро ушёл.
Эжен привык знать, что дворян все ненавидят, и, оставшись один среди бедняков, ждал нападения, кляня Сельторрена и не решаясь даже сесть. Но ничего не происходило; лишь немногие покосились на нового ночлежника и отвернулись, точно в испуге.
На смену его собственному страху пришли пустые вопросы: почему жандарм повёл себя так, слово ему вздумалось натравить этих людей на пришедшего. Намеренная провокация? – Вряд ли. Уж скорей тут выскочила личная обида. Может, он из тех аристократов, что потеряли всё в лихие девяностые и не смогли восстановить ни прав, ни имущества… А сорвал зло именно на этом типе он наверняка случайно. Просто поблизости к решётке приварено блюдце, на котором плавится сальная свечка, еле мерцающая в духоте, но всё-таки здесь посветлей; свет придаёт решимости…
Присел на край топчана, кутяась: знобило; дышать было трудно, прежние боли не стихали; голова тяжелела, и в ней навязчиво гудела, скрипела, ржаво верещала, вьюжно подвывала изуродованная бальная музыка. Эжен снова заплакал, стиснув зубы, как в детстве, когда не мог уснуть от холода и голодной рези в желудке.
Тут к расплывшемуся огарку подковылял ветхий, сгорбленный, трясущийся старик и стал сгребать почерневшими ногтями оплывшее сало, чтоб совать себе в бороду, похожую на высохшие корни чесночного клубня. Опалённый жалостью, Эжен вскочил, обнял его за плечи и зашептал в его заросшее паршой ухо:
– Господин! Потерпите немного, мы выйдем отсюда вместе. У меня есть деньги. Я вас накормлю!
Старик глянул диче волка, что-то хрипнул, ощупал шинель и потянул её на себя.
Эжен уложил его на своё место, позволил стащить дар Сельторрена и пошёл к другим, повторяя, как его зовут, где он живёт, что он богат и купит всем еды, одежды, даст жильё, а все смотрели на него только с тоской. Обойдя всех несчастных, он кое-как отыскал своё ложе. Никто не завалился в соседи к старику, хотя на всех нарах лежали по двое, а то и по трое: наверное, тот был уж слишком грязен и казался заразным, даже нищие им брезговали, дворянину же ничего не оставалось, как прикорнуть спиной к спине.
Сон обошёлся с ним, как кошка – с мышью: долго мучил, отпуская и ловя, и только через час пожрал.