Текст книги "Жеребята (СИ)"
Автор книги: Ольга Шульчева-Джарман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
Сашиа внимательно слушала свою старшую подругу. Та перевела дыхание, глубоко вздохнула и снова повела свой рассказ:
– С того мгновенья любовь к Игэа стала неразлучной в сердце моем от отречения от этой моей любви.
– Тебе было тяжело и больно?– тихо спросила Сашиа.
– Тяжело и легко вместе. Знаешь старинную песню собирания цветов, что поют девушки соэтамо?
"Из земли умершее восстает,
чтобы жить жизнью новою, иною,
Есть надежда, когда надежды уже нет,
Процветет цветок, и не знаешь, как прекрасен он,
Пока смотришь на голую землю,
Пока видишь только черную землю.
Но тайна великая совершается -
Откуда к умершему приходит жизнь?
Только от Того, кто всегда имеет жизнь,
Даже когда умирает".
– Я не хотела лишить его свободы – даже привязываясь к нему мыслью, как нитью, – заговорила Аэй. – Он не должен был страдать, он должен был быть свободен. Никто не знал мою печальную и радостную тайну. Я всегда вставала до рассвета, и, прежде чем всходило солнце, просила Великого Табунщика быть с этим белогорцем – даже имени его не оставалось у меня во владении! – быть с ним весь грядущий день и не оставлять его. А потом начинался мой день – подоить корову, растопить очаг, накормить братьев и больную мать, пойти набрать хвороста и кореньев, может, если повезет, наловить рыбы или поймать в силки птицу или зайца... Но такое бывало редко. У меня был отцовский лук, порой я могла подстрелить какую-нибудь птицу в роще.
– Ты умеешь стрелять из лука? – восхищенно спросила Сашиа.
– Да – мой отец был охотник, в нем была кровь степняков. Он научил меня многому – как чувствовал, что рано нас оставит. Впрочем, стрелять из лука – дело нехитрое, это проще, чем вышивать. Я вышиванию так и не успела по-настоящему обучиться, хотя всегда очень хотела. Прясть, ткать, шить – могу, а вышивать – нет.
Она по-матерински ласково посмотрела на Сашиа, которая, наконец-то принялась за еду, и подлила ей в чашку топленого молока.
– Однажды я увидела его во второй раз – он шел, никого не замечая, по той тропе, что вела к водопаду, и глаза его были погасшими, словно предрассветные звезды. Мне стало жаль его и страшно за него, я хотела побежать за ним, но между нами лежал глубокий овраг, который оставил после себя весенний горный поток, и, прежде чем я через перебралась через овраг, Игэа скрылся из виду. Но я встретила странника-эзэта – он спешил по той же тропе, и встревожено оглядывался по сторонам.
"Не видела ли ты, дочка, молодого белогорца в белом шерстяном плаще?" – спросил он меня.– "Душа моя неспокойна о нем".
Я рассказала ему обо всем, что видела.
"Я поспешу за ним, – сказал он, – а ты ступай в вашу хижину к больной матери и братьям, и жди". Откуда он узнал о том, что моя мать больна и что у меня есть братья?
– Дедушка Иэ многое знает, – проговорила Сашиа.
– Да, это был он... Когда я добежала до хижины, сердце мое стучало сильнее, чем стучит оно от обычного бега. Я не смогла сидеть дома, как велел мне незнакомый эзэт – я не знала, что его имя Иэ – а схватила кувшин, чтобы идти на источник неподалеку. Один из моих братьев увязался со мной – он сказал, что он уже большой для того, чтобы меня защитить. Ему было уже целых десять лет! – Аэй печально улыбнулась и помолчала, словно вспоминая о чем-то, чего ей не хотелось рассказывать даже Сашиа. – Там, у источника, я и встретила Игэа – он шел к нашей хижине.
– Проходи своей дорогой, подобру-поздорову! – закричал мой брат и уже поднял с земли камень, чтобы бросить в белогорца. Я запретила ему это делать и зачерпнула воды. Платок слетел с моей головы в речной поток – и его сразу унесло вниз по течению. Смущенная, я закрыла лицо руками.
– Ты такая красивая, Аэй, – осторожно сказала Сашиа.
– Тогда, наверное, была красивая – мне было меньше лет, чем тебе сейчас.
– Что же сказал тебе Игэа?
Аэй взяла ладони Сашиа в свои и помедлила с ответом.
– Он спросил: "Я слышал, вы бедно живете. Я хочу отдать вам эти деньги – мне они больше не понадобятся". Это были очень неожиданные слова, и я стала его благодарить – у нас закончилась мука, я развела последнюю горсть, для того, чтобы испечь лепешек. Я пригласила его в дом, как того требует гостеприимство. Про себя я подумала, что если его еще не оттолкнуло от меня мое мнимое бесстыдство, когда мой платок упал в воду (ведь так делают и негодные девчонки нарочно – чтобы покрасоваться перед молодыми мужчинами), то нищета нашей лачуги, несомненно, оттолкнет его. Но как я была счастлива, что шла рядом с ним по тропе! Я говорила тогда себе – я часто разговаривала сама с собой в моих мыслях – это больше, чем я могла бы желать, я буду это помнить, пока я дышу.
– Игэа вылечил твою маму? – спросила Сашиа и сразу поняла, как некстати прозвучали ее слова.
– Ее уже нельзя было вылечить, но он очень облегчил ее страдания. Он уже тогда был искусен во врачевании, лучший ученик старого ли-шо-Маэ, жреца Шу-эна Всесветлого и Фериана Пробужденного... Я помню, мать сразу заворчала – "Ты еще не закрыла мне глаза, а уже скинула свое покрывало, чтобы приводить в дом мужчин!". Я схватила какую-то тряпку и накинула на себя, сгорая от стыда. Но тут Игэа сказал, что он – врач-белогорец. Мать и тут не поверила и сказала, что по всему видно, что он – фроуэрец. Я думала, что он теперь рассердится и уйдет, а он просто улыбнулся. Что за дивная у него улыбка! Он осматривал маму, а я разводила огонь в очаге, чтобы угостить чем-нибудь гостя, и следила за ним краем глаза. Я сразу заметила, что он действует только левой рукой. Я стала ему помогать, и он удивился и сказал: "Какая ты ловкая, дитя!" Он назвал меня так – "дитя", а сам ведь был не намного старше! И я обиделась, а моя мать сказала: "Когда я еще могла ходить, меня звали во все здешние деревни повивальной бабкой, и дочке моей я успела передать это ремесло". Игэа прописал настой из трав, а потом сказал, что сделает его сам и принесет его к вечеру. Но принес он его очень скоро, отдал мне и долго смотрел на меня. "Что ты смотришь на меня, белогорец?" – спросила я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал, чтобы не выдавал он моего волнения, от которого я вся трепетала. "Уходи в свои горы – тебе надо готовиться, чтобы стать великим жрецом Всесветлого". "Я никогда не смогу стать им", – сказал он, откинул плащ и показал мне свою безжизненную правую руку. А потом добавил: "Но я уже совсем не жалею об этом".
И тут Аэй рассмеялась.
– А потом он каждый день приходил и сидел у ручья, на том берегу, и смотрел на нашу хижину. Мои младшие братья полюбили его и уже не дразнили фроуэрцем. А когда он сказал мне, что хочет взять меня в жены, они так радовались, что свалились с дерева, на котором сидели, прячась, чтобы подслушать наш разговор... А я не верила тому, что происходит, и плакала о великого счастья. Мать говорила мне: "Что же ты, доченька! Соглашайся. Все выходят замуж. Ну и что, что он фроуэрец".
– А почему вы поселились в Аэоле, а не во Фроуэро? – спросила Сашиа.
– Почему? – глаза Аэй стали грустными, и Сашиа пожалела, что произнесла эти слова.
– Почему... – повторила Аэй. – Мать Игэа – она осталась уже вдовой к тому времени – была против брака своего единственного сына с нищенкой соэтамо. Но он женился против ее воли. Игэа пошел против воли матери и всей своей родни, чтобы жениться на нищенке из хижины у водопада.
Аэй заметила изумление Сашиа и горько добавила:
– Ты думала, что Игэа – маменькин сынок? Ведь так его высмеивает частенько его бывший лучший друг.
– П-почему... бывший? – заикаясь от растерянности и смущения, проговорила Сашиа.
– О дитя! Только не плачь, не плачь опять – ты ведь здесь совсем не причем! Аирэи Ллоутиэ забыл о своем друге детства, о друге из Белых гор, и не вспомнил бы никогда, если бы не Зарэо... и не Иэ, конечно. Это ведь Иэ уговорил Зарэо напомнить Миоци об Игэа. Зарэо колебался, не хотел – он тоже понимал, что Миоци...
– Нет, нет! – схватила Сашиа ее за руки. – Нет, это не так! Ты сама знаешь, что это не так! Ведь сам Игэа говорит, что их дружба с моим братом снова ожила...
– Дитя мое, – строго сказала Аэй. – Дитя мое! Пойми, что твой брат прошел посвящение – и не одно, а два. Люди меняются, очень меняются после них. Игэа не принял ни одного из белогорских посвящений, и он такой же, каким был много лет назад. Но его друг уже носит другое имя, о Сашиа Ллоутиэ! Твой брат уже – не Аирэи Ллоутиэ, он – Миоци, великий жрец Всесветлого. Он сменил воду на камень.
– Нет, Аэй, нет! Он такой же, каким я помнила его, когда он нашел меня в общине дев Шу-эна! – почти в отчаянии воскликнула Сашиа и сжала свою голову руками, словно хотела что-то забыть.
Аэй печально и сострадательно смотрела на нее – она знала, что сердце сестры ли-шо-шутиика уже давно почувствовало правоту этих слов...
Встреча
Тэлиай взяла чугунный утюг с жарко натопленной плиты и чуть не уронила его, увидев входящего Иэ.
– Батюшки мои! – вскричала она и, проворно поставив утюг на прежнее место, засуетилась. – Пойдемте в господский дом, что это вы задумали в прачечную ходить!
Иэ улыбнулся и сел на тюки с выстиранными вещами, что стояли на каменном полу у стены.
– Я хочу поговорить с тобой, Тэлиай. Аирэи все равно еще долго не вернется из храма.
Тэлиай принесла эзэту освежающий напиток в кружке с затейливым узором.
– Отчего у тебя так много стирки, Тэла? – спросил он.
– Да вот, наводим порядок, а то больше недели полон дом был этих... белогорцев, прости меня Небо. Гостили, пировали – это, оказывается, только наш Аирэи по белогорским правилам живет, а остальные и едят, и пьют, и с рабынями из храма Уурта развлекаются.
Тэлиай вздохнула и плюнула на зашипевший утюг.
– С ними был и ли-шо-Йоллэ? – спросил Иэ, заметно волнуясь.
– Нет, не было такого.
– Слава Небу. Он предводитель "орлов гор", с ууртовцами они, значит, по-прежнему не общаются. Хорошо. Хоть что-то хорошо.
Иэ помолчал, потом снова спросил:
– А что это были за белогорцы? Откуда?
– А Уурт их знает. Дружки Нилшоцэа. Готовятся к празднику открытия нового общего алтаря Уурта и Всесветлого. Иокамм предложил разместить эту ораву в нашем доме, так как Аирэи – белогорец. Ну и насмотрелись мы на них, право слово! Хорошо, что бедную мкэн Сашиа за день до этого Аирэи отправил к воеводе Зарэо, за город, в его имение. Ей-то с ними под одной крышей быть совсем уж зазорно... А наш Огаэ-то, ни живой ни мертвый ходил, только спрашивал: "Мкэ ли-шо, это белогорцы? Мкэ ли-шо, а почему они спят до обеда? А почему тогда они мясо едят каждый день? А почему они не молятся совсем?"
Иэ хмыкнул.
– Вам смешно, а ли-шо-Миоци за такие вопросы впервые руку на мальчонку поднял, с тех пор, как в дом его взял!
– Аирэи выпорол Огаэ?! – воскликнул Иэ.
– Нет, нет, ло-Иэ – не порол он его, болезного, куда там пороть. Дал подзатыльник – но рука-то у Аирэи тяжкая.
– Ну, подзатыльник – это ерунда, – успокоился Иэ. – Уверен, что после этого подзатыльника Огаэ до отвала наелся твоих пирогов.
– Да уж конечно, мне его жалко – что же это, ребенка ни за что, ни про что бить? Ну, спросил он про этих боровов, будто сам хозяин не видит, что это за белогорцы такие. У самого, поди, в печенках сидят! Так что ж, злость теперь на дитяти срывать? Его же там, поди, учили в Белых горах, как себя в руках держать. И на Сашиа он напустился тогда – из-за чего, спрашивается? Что девочка наша дурного сделала? Ласковое слово нашему бедолагу сказала? А до этого его каждый день перевязывала, как ли-Игэа велел? – говоря эти слова, Тэлиай понизила голос. – Да мне самой страшно было к нему притронуться, а ему-то, ему-то самому каково! Страдания-то какие! Нет, белогорца нашего как шершень укусил – накричал на сестру, та перепугалась так, что слова вымолвить не могла. А потом давай ее допрашивать в своей комнате – дверь не закрыл плотно, я все слышала – что там да как у них было с Каэрэ. Она сначала говорила-говорила, тихо так, потом поняла – он не верит, и плакать начала, я сама с ней заплакала, в платок, чтобы не услышал хозяин-то... А он вылетел из комнаты, ее оставил одну и письмо Зарэо послал в тот же день... Отправил к этой сорвиголове Раогай. Вы бы сходили, навестили голубку нашу – мне-то никак со всеми этими гостями не вырваться было!
Иэ молча слушал ее, не перебивая.
– А что ты гладишь одна, Тэла? – неожиданно спросил он. – Тебе что, помочь некому?
– Есть кому помочь, рабынь полно, но рубахи для нашего Аирэи я никому ни стирать, ни гладить не позволю, – сердито ответила Тэлиай. – Я же его грудью кормила. Его да Аэрэи моего, что с Табунщиком теперь. Думала ли я, что снова его увижу! Мы же, считай, похоронили его, после того, как его младенцем в общину дев Шу-эна забрали.
Она благоговейно развесила простую белую льняную рубаху, в которой жрец Всесветлого совершал утренние молитвы перед алтарем, полным клубов благовонного ладанного дыма.
– Что с ним стало последнее время! Он так изменился, ло-Иэ! Поговорите с ним, может быть, вы сможете его утешить. Я вижу, что глаза его словно потухли, и душа его неспокойна с тех пор, как у нас побывал Нилшоцэа. Может быть, он наворожил и нагнал черную тоску? Они-то, служители Темноогненного, умеют колдовать!
–Здесь не колдовство, Тэла, – сказал старик. – Аирэи не находит себе места не из-за чар, напущенных Ууртом. Он жаждет встретить Великого Уснувшего, а тот не открывается ему. Зато в Тэ-ане ему открылось многое, с тех пор, как он пришел сюда. Многое из того, что ему ненавистно и далеко от его сердца – и это его гнетет. Он возжигает ладан на алтаре Шу-эна Всесветлого утром, а днем видит, как младшие жрецы-тиики скупают за бесценок этот ладан, а с ним и масло, муку и мед у обнищавших поселян. Он просит Великого Уснувшего явить себя – а тиики обирают до нитки родственников умершего, требуя золота, чтобы Шу-эн перевез покойного к берегу попрохладнее. Он говорит о чистоте и справедливости, которого ждет Шу-эн от людей, он говорит о том, что зло и неправда – скверна под лучами Шу-эна Всесветлого, что она оскверняет руки приносящего дары к жертвеннику – а за его спиной смеются... Он не вкушает с утра хлеба, чтобы предстать до рассвета перед лицом Всесветлого, как воин на страже, а другие жрецы едят каждый день жирную конину жертв Уурта и ждут-не дождутся, когда на алтаре Всесветлого, в их храме, наконец-то начнет жариться это мясо вместо возжжения благовонного ладана. Вот так-то, Тэлиай.
– Душа его ищет Великого Табунщика и не находит. Я все прошу его, чтобы он открылся моему Аирэи. А вы, ло-Иэ?
– Прошу и я. Но только Табунщик властен в своей весне. Время, видно, еще не наступило для Аирэи познать его... Что ты так смотришь на меня, Тэла? – воскликнул Иэ в волнении.
– Ло-Иэ... простите меня, глупую рабыню... У вас глаза, как у покойной мкэн Ийи, матери нашего Аирэи... да и у него такие же глаза...
Тэлиай, всплеснув руками, схватилась за утюг и вскрикнула – то ли от боли ожога, то ли от осенившей ее догадки.
– Ло-Иэ! Так вы...Нет, этого не может быть!
– Нет, не может. Но ты права, Тэлиай.
– Мкэ Аирэи Ллоиэ! Вы не остались лежать в поле при Ли-Тиоэй?
– Я упал там. Упал, но не остался лежать, Тэлиай. И я уже не Аирэи из древнего рода Ллоиэ, а странник Иэ, карисутэ.
– Мкэ Аирэи! Что же вы скрывали от нас все это время, что вы... Ваша сестра, мкэн Ийа, мать ли-шо-Миоци, мать Аирэи Ллоутиэ, так и не узнала, что ее любимый брат жив, а не исклеван грифами в поле.
– Когда я оправился от ран, – начал медленно Иэ, – я хотел придти к Ийе. Но еще в пути меня настигла весть, что мой племянник, которого назвали, как и меня, в честь тайны водопада Аир, по распоряжению Нэшиа отдан в общину дев Шу-эна на воспитание, а лучше сказать – на смерть. И я молился всю ночь, Тэла, я молился – и решил, что пусть меня считают умершим, пусть я не увижу никого из близких своих, даже бедную девочку мою Ийу, но я сделаю все, чтобы не умер младенец Ийи. Я даже не зашел в дом Раалиэ и Ийи – даже как странник. Рабы могли узнать меня, как сейчас узнала ты.
Тэлиай покачивала головой в такт его словам.
– После того, как мой старший брат был казнен споспешниками Нэшиа, я должен был занять его место – чтобы испуганные, несчастные люди Аэолы могли вкушать трапезу Табунщика. Я стал, как говорят уутртовцы, жрецом карисутэ. Они не знают, что у нас нет жрецов, наш единственный Жрец – Великий Табунщик. Никто не подозревал во мне жреца карисутэ. Я был странник-эзэт, не задерживающийся более трех дней в одном селении. Кто-то хранит лодку на чердаке – а я храню е в сердце, и в странствиях своих жду большой воды...
Тэлиай благоговейно подняла руки. Иэ продолжал:
– Я молчал и молился, чтобы Великий Табунщик не оставил меня одного в пути. Я отнес Аирэи к деве Шу-эна, жившей у водопада. Она, спасшая меня после битвы у Ли-Тиоэй, одинокая Лаоэй из хижины – она вырастила малыша Аирэи, которого Нэшиа лишил и родителей, и дома...
– Но я был с ним, – твердо сказал Иэ. – Я пошел с ним в Белые Горы. Я не спускал с него глаз. Он не знал этого, но он, Аирэи младший, чей отец – из рода Ллоутиэ, а мать – из рода Ллоиэ, стал для меня родным сыном. Он прибегал ко мне рассказывать урок, он учился у меня стрелять из лука и карабкаться по отвесным скалам с помощью простой веревки белогорца – и я был рядом с ним. Сердце мое радовалось, когда я понимал, что память его крепка, а ум – ясен. Когда его наказывали – часто, сурово и незаслуженно – душа моя болела, словно в ней оживали раны Ли-Тиоэй. О, сколько раз я готов был рассказать ему, что Великий Уснувший не спит, что его жеребятами полна степь – но останавливал себя. О, зачем, зачем, зачем! – Иэ разрыдался, упал на колени, обхватывая голову руками. Тэлиай упала на колени рядом с ним.
– Если бы я рассказал ему, он бы выбрал путь твоего сына, Аирэи, выбрал бы, Тэлиай! И этого я боялся. Я не хотел видеть его мертвым. О, я несчастный! Мы бы разделили этот путь с ним, как делили все... Мы шагнули бы к Табунщику...Зачем, зачем я боялся тогда...
Тэлиай молчала, прижимая седую голову эзэта к своей груди.
– А теперь он называет историю Табунщика "бабьими сказками", Тэлиай...
Молитва Великому Табунщику
Огаэ тайком выбрался из дома ли-шо-Миоци, через незаметную щель в обвитой виноградными лозами изгороди. Она была хорошо знакома им с Раогаэ – сын отставного воеводы часто прибегал навестить своего друга, как для того, чтобы срезать часть пути, так и для того, чтобы не привлекать внимания. Порой Раогаэ, простившись с учителем Миоци, вместе с остальными мальчиками чинно удалялся в направлении своего дома, а потом, обогнув ручей и рощу Фериана, опрометью мчался к заветному лазу, где его уже ждал Огаэ с решенной задачей. Раогаэ вполуха слушал объяснения своего младшего друга – ему вполне хватало тех задач, которыми с ними сегодня полдня уже занимался Миоци – и они наперегонки бежали к пруду купаться, а потом ели теплые медовые лепешки Тэлиай и разговаривали о давних битвах и грозных полководцах. Иногда они говорили и о Повернувшем вспять ладью, но очень осторожно, словно боясь с каким-нибудь лишним словом, произнесенным вслух, потерять ту тайну, что поселилась в их сердцах. "Он несомненно, воссиял!" – говорил Огаэ, а Раогаэ повторял: "Да, воссиял! Фуккацу!" И они смеялись от счастья.
Огаэ скользнул через лаз и побежал по тропе вдоль речки мимо садов жрецов Фериана, где на уже отцветшие и покрытые темно-красными гроздьями целебных плодов деревья луниэ были предусмотрительно повешены тяжелые кованые сетки с острыми колючками – против птиц. Ветви деревьев неуклюже пригибались, словно стыдясь своего уродливого плена.
Ученик белогорца миновал сады и вышел к холму, на котором возвышался старый храм Шу-эна Всесветлого – "Лодка". В этот раз мальчик подходил к нему не со стороны базарной площади, а поднялся по нескошенной траве склона. Заходящее солнце бросало длинные теплые лучи на когда-то белые каменные стены, и Огаэ словно впервые увидел, что этот храм – в самом деле, словно огромная рыбацкая лодка, с округлыми бортами и острой кормой, и даже с мачтой – высоким железным штырем, устремленным в вечернее беззвездное небо – но без паруса.
Он подошел к темнеющему входу – храм был открыт, как всегда. Из черного проема тянуло запахом расплавленного воска и благовоний. Он перешагнул порог и тихо произнес: "Всесветлый да просветит нас!". Ему никто не ответил. Он возвысил голос, повторив свой возглас, который был одновременно и молитвой, и приветствием жрецам-тииикам, но ответа не было. Даже никого из младших служек не было здесь.
"Все на празднике Фериана", – успокоено подумал Огаэ. Все было так, как он и рассчитывал. Праздник длился уже много дней.
Ученик белогорца скользнул вдоль стены, мимо каменных подсвечников, на которых совсем недавно, как видно, возжигали для вечерней молитвы благовония. Дым уже рассеялся, и их невзрачные остатки лежали на углях.
То ли оттого, что снаружи солнце садилось все ниже и ниже, то ли оттого, что горящих свечей было мало, сумрак сгущался. Огаэ достал из-за пазухи и зажег свою припасенную свечку – она стала мягкой от тепла его тела – и поднял ее повыше, освещая себе дорогу. Круг мерцающего света упал на огромную медную пластину на полу, на ней виднелись борозды, составляющиеся в очертания женской фигуры. Огаэ присел на корточки, поднося свечу ближе – края пластины были истерты, словно сотни и сотни ног проходили здесь, а само изображение, подернутое от времени зеленоватой дымкой было нетронутым. Огаэ, привыкнув к темноте, смог теперь различить изображение женщины держащей ребенка, который протягивал руки в стороны. К его протянутым в стороны ладоням подходили те люди, что истерли своими ступнями медную пластину так, что она по краям была значительное ниже самого изображения, создавая ему какую-то странную, неровную раму.
Огаэ только сейчас заметил грубо выбитые буквы, идущие поперек изображения. Шевеля словно внезапно опухшими губами, он прочел вполголоса: "Я, имярек, будучи по крови презренным и гнусным сэсимэ, потомком гнусных и презренных карисутэ, согласно повелению великого Нэшиа, правителя Аэолы, Фроуэро и островов Соиэнау, пришел сюда, как подобает, чтобы отречься от Великого Табунщика, и попрать ногами это нечестивое изображение".
Огаэ прерывисто вздохнул. Сюда приходили отрекаться потомки тех карисутэ, которые уцелели при гонениях Нэшиа, люди, которых называли "сэсимэ" – "презренные". Их предки не были убиты, потому что они тоже отреклись от Великого Табунщика, и им была сохранена жизнь. Его отец был сэсимэ и поэтому их лишили имения, когда усилилась строгость законов против потомков карисутэ. Ежегодные посещения этого храма для отречения снова стало обязательным, и как тогда, при Нэшиа, многие неблагонадежные были казнены или лишены имущества.
"Они не хотели наступать на священное для карисутэ изображение, поэтому становились только на самый край", – вдруг понял Огаэ.– "Вот почему он так истерт". Он вспомнил, как мучительно было отречение всякий раз для его отца – он делал это вопреки собственному желанию, ради того, чтобы Огаэ был вычеркнут из списков сэсимэ и мог жить, не как "презренный", а как обычный аэолец. Но, как сказал дедушка Иэ, отец верил в то, что Табунщик воссиял, его сердце принадлежало Табунщику, как сердце сына Тэлиай – Аэрэи. Поэтому оно и разорвалось от боли в тот день...
Расплавленный воск обжег ему пальцы. Он поднялся. Впереди белела покрытая штукатуркой стена – чтобы достичь ее, надо было пересечь зал. Почти бегом он бросился к ней – пламя свечи в его руке затрепетало и едва не погасло. Он задел ногой какой-то треножник и тот со звяканьем упал. Огаэ остановился, слушая удары своего сердца. Никто не окликнул его. Вдалеке с легким шипением догорали свечи. Тьма сгущалась.
Он стоял перед стеной, покрытой белой штукатуркой, и желтый круг от его свечи подрагивая, искажался в ее выбоинах.
"Здесь можно поговорить с Великим Табунщиком, который повернул Ладью вспять", – повторил про себя слова Тэлиай Огаэ. Почему – она так и не смогла ему ответить. Так было принято – порой люди ставили у стены цветы и прикасались к ней рукой, порой – зажигали свечи. Раньше Огаэ думал, что это – одно из храмовых суеверий, о которых строго предупреждал его учитель Миоци, но Тэлиай рассказала ему, что сюда приходят не только поклонники Шу-эна Всесветлого – зажигать свечи о своих умерших родственниках, которых он перевозит за горизонт в страну забвения, но и те, кто верит Великому Табунщику. Огаэ был уверен, что с Великим Табунщиком можно здесь поговорить, он стоит рядом, за стеной, и непременно услышит. Он прижался лбом к штукатурке и шепнул:
– Великий Табунщик! Я – Огаэ, ученик ли-шо-Миоци. У меня был...есть...он умер, мой отец, Ты не мог бы...я просто слышал, что ты умер, а потом воссиял...вот...просто я подумал – ты же сильнее и Шу-эна, и Фериана, и У... раз ты воссиял? – прошептал Огаэ.– Забери, пожалуйста, то есть я хотел сказать – пусть сотворит твоя рука... нет, я не то хотел сказать, понимаешь, я еще только учусь правильно молиться... меня учит ли-шо-Миоци, он очень хороший, он в тебя не верит, но ты не думай – он добрый...он меня взял навсегда к себе, и не в рабы, а просто в ученики...а когда папа умер, он сказал, что я ему как сын...я ему не сказал, что я пойду сюда, к тебе – он не позволил бы... а мне очень надо, потому что ты же знаешь – ты один воссиял, так что я хочу попросить..., – он сделал глубокий вдох, набираясь смелости, и выпалил: – Ты не мог бы сделать так, чтобы папа меня не забыл? Вдруг ты случайно пойдешь за горизонт...по делам...– торопливо добавил он. – Ну, если случайно его увидишь, ты с ним поговори, и он все вспомнит! Он быстро меня вспомнит! Или... или забери его с собой – чтобы он не оставался за горизонтом...он любил тебя, а приходил сюда отрекаться только из-за меня...ты не думай, он тебя очень любил, и велел дедушке Иэ мне о тебе рассказать.
Огаэ вдруг густо покраснел – Великий Табунщик ведь и есть сам Великий Уснувший, он и так все знает, а он ему все рассказывает, да еще так бессвязно и сбивчиво. Он прижался лбом к белой стене. Свеча стекла на его руку горячими каплями и воцарилась тьма.
– Пожалуйста, – хотел прошептать Огаэ, но из его пересохшего горла не вырвалось ни звука. Он сглотнул и попытался снова произнести имя того, к кому он пришел, и голос его прозвенел под сводом лодки-храма:
– Великий Табунщик!
Сноп золотого пламени на мгновение озарил храм, ослепив Огаэ. Он радостно воскликнул, не понимая зачем:
– Эалиэ! Эалиэ, эалиэ!
Клич белогорцев разнесся по освещенному последними предзакатными лучами солнца храму. Повергнутое на землю медное изображение женщины с ребенком озарилось светом, и Огаэ увидел, что голова ребенка, которого она держит на руках, вписана в перекрестье линий. Не понимая, что делает, он схватил кусочек угля и начертил такой же знак на побеленной стене.
– Ах ты пакостное сэсимское отродье! – крепкие руки сдавили его горло. Солнце уронило свой последний луч на мальчика и двух храмовых служек, и ушло за горизонт.
...Храмовые служки приволокли его на пустую рыночную площадь, где в беседке скучая, сидел за кувшином вина какой-то важный человек в черном плаще. Огаэ, полузадушенный и избитый, едва мог стоять и совсем не мог говорить – страх не отпускал его горла, даже когда служка разжал свои пальцы.
– Молился у стены самому Табунщику? – переспросил человек в черном плаще и неожиданно хлестнул Огаэ тяжелой плетью. Тот не вскрикнул, а только судорожно втянул в себя воздух.
– Как твое имя?
Огаэ молчал, беззвучно раскрывая рот – он не мог произнести ни слова, как ни пытался.
– Какой-то побродяжка, – сморщил нос служка.
– Посадить его на кол, да и дело с концом, – сказал человек в черном плаще и махнул рукой стоявшем неподалеку стражнику. – Забери-ка его.
Огаэ сначала не понял, что случилось, но когда стражник потащил его прочь из беседки, он осознал происходящее так ясно, как будто в голову ему ударила молния. Его казнят сейчас же, и как мучительно! Он бешено вырывался из рук стражника, но по-прежнему не мог кричать – голос пропал. Наконец, он укусил его за палец, и стражник отшвырнул его на землю, как лягушонка.
– Не справиться с одним мальчишкой, что ли? – раздраженно проронил человек в черном плаще.
Огаэ, наконец, связали и стражник, взяв его за ноги, словно тушку зайчонка, понес на место на площади, где обычно проходили такие казни.
Площадь была пуста. Если бы только кто-нибудь его увидел, узнал, сказал учителю Миоци! Завтра утром Тэлиай придет на рынок и увидит...его. Стражник бросил Огаэ на твердую землю, человек в черном плаще повернулся к нему спиной и огромный красный круг на черной ткани отразился в расширенных от ужаса глазах мальчика. Это сокун! Храмовый воин Уурта! Последняя надежда, какой бы призрачной она ни казалась, погасла – сокуны не знают пощады.
Вдруг Огаэ ощутил, что за его спиной кто-то есть. Он не мог повернуться из-за веревок, но был уверен, что кто-то в это мгновение стал за его спиной – такой же мальчик, как и он сам, чтобы быть с ним до конца. Через мгновение он понял, что это был он – Великий Табунщик. Страх ушел, невидимая рука перестала сжимать горло.
– Я ученик ли-шо-Миоци, – громко и четко проговорил Огаэ. – Отпустите меня к моему учителю.
Сокун резко обернулся и впился глазами в Огаэ. Мальчик-Табунщик стоял за его спиной, но сокун не мог этого видеть. Огаэ же знал – они были теперь вдвоем, и ему ничего не было страшно.
– Я – ученик ли-шо-Миоци, – начал он снова.
– Почему ты был в храме? Почему ты называл имя Табунщика?
– Я – ученик ли-шо-Миоци, – упрямо повторял Огаэ.
– Заткнись! – крикнул сокун, и обратился к стражнику:
– Отведи мальчишку в тюрьму, и сообщи великому жрецу Шу-эна, о том, что его питомец шастает по неположенным местам... Я позже составлю доклад для ли-шо-Нилшоцэа...думаю, его заинтересует эта история.
...Когда в тюремный подвал вошел ли-шо-Миоци, Огаэ, уже освобожденный от веревок, бросился к нему, не разбирая дороги, мимо скованных узников.
– Беги, мальчик, беги на свободу...– зашумели изможденные голоса, в которых сквозила тень радости.
– Учитель Миоци! – он схватил его руки, целуя их.– Простите меня!
Миоци ничего ему не ответил, лицо его было усталым, возле глаз залегли тени.
– Всесветлый да не лишит вас своей милости! – сказал он, возвысив голос, как показалось Огаэ, через силу. Рабы Миоци внесли в подвал кувшины с водой и лепешки, и стали кормить и поить заключенных. Среди страдальцев пронесся шепот:
– Это белогорец Миоци... Служитель Всесветлого из рода карисутэ...
Кто-то выкрикнул: