Текст книги "Тайгастрой"
Автор книги: Николай Строковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
– Не могу с вами согласиться! – вступил в беседу Борис Волощук. – Весь вопрос в том, как это будет сделано. Исторические техницизмы, – а их сколько угодно в «Войне и мире», вплоть до чертежиков, – не являются чужеродными элементами.
– Попробуйте, скажем, без металлургических техницизмов раскрыть облик профессора Бунчужного, – и ничего не выйдет! – сказал Гребенников. – Наш советский человек преображает производство, разрушает старые технические каноны, создает новые условия для применения техники, – словом, наш человек живет полной жизнью, когда творит, борется за выполнение заданий, когда вносит свою мысль в технологию производства, когда, одним словом, принимает участие в общественном деле. А поскольку мы заняты важнейшей задачей: строительством коммунистического общества, а фундамент этого общества должен покоиться на высочайшей технико-экономической базе, ясно, почему советский писатель, призванный показать современное ему общество, обязан, во-первых, жить интересами своего общества, а во-вторых, – основательно знать то, о чем пишет. Без знания труда и способов его выражения он не может и з н у т р и описать ни творческих радостей, ни творческих неудач своего героя. Он окажется, в лучшем случае, внешним фиксатором эмоций.
Гребенников снисходительно посмотрел на журналиста.
– Слышали?
– Товарищи! Мне трудно вести борьбу против такого единого фронта! – сказал Нардов. – Но позвольте вам заявить, что наш советский человек не только строитель и изобретатель. Наш человек шире, глубже, разностороннее. Он и влюбляется, и страдает от ревности, он мечтает об отцовстве, думает о смерти, хочет продлить свою жизнь, поддается зависти, испытывает огорчения и так далее. Не лишайте его этих страстей.
– Правильно! Любовь, ненависть, ревность, смерть – все это великолепно, – говорил Гребенников. – Без этого нет живого, реального человека. Но это нельзя отрывать от работы, творчества, борьбы за построение коммунистического общества, потому что именно общественная жизнь стоит в центре интересов советского человека и стала его содержанием. Так-то, товарищ журналист! И это извольте нам показать психологически, философски и грамотно!
Нардов сохранял благодушие и не считал себя побежденным.
– Очень интересные мысли высказали вы, товарищи инженеры. Это – тема для выступления в «Литературной газете». Если не откажетесь, я помогу вам оформить их в виде письма. Думаю, и редакция и читатели откликнутся.
– Увидим! – уклончиво сказал Гребенников и кивнул головой уходя.
4
Под первое мая Митя Шах стоял у завалочного окна мартена. Мартеновский цех, отпраздновав свой пуск, вступал в трудовые будни.
Шла борьба за проектное снятие стали с квадратного метра пода, за сокращение времени плавки. Были мобилизованы все находившиеся на площадке люди, когда-либо работавшие в сталеплавильных цехах, и комсомольская молодежь, прошедшая специальную подготовку; в порядке шефской помощи получили бригаду сталеваров из Днепропетровска и Енакиево.
Голубой огонь метался по печи, протекая, словно вода, сквозь щель заслонки на железный пол. Печи гудели; от бешенства огня дрожали стены, дрожал воздух.
Гамма оттенков огня в печи – это гамма температур. В синем стекле, вправленном в деревянную рамку, Шаху виднелась вся клокочущая внутренность печи; газы бурлили, хлестали, взметывали шлак.
Шах вытирает пот с воспаленного лица. Печь работала великолепно. У второй печи шла завалка. Металлургический ритуал совершала завалочная машина. Хобот вводил мульду в окно печи, крановщик переводил рычаг, – и металлический скрап опрокидывался из мульды на под. У третьей печи подручный готовил ложку к взятию пробы. Ложка – совсем как поварской черпак, только рукоять подлиннее. Подбираясь к печи боком и пряча воспаленное лицо, подручный брал пробу. Ложка становится нежнорозовой. Проба льется непрерывной струей. Вокруг мельтешат огненные снежинки и гаснут.
Митя Шах улыбается.
Двенадцать лет назад мастер Крыж, на заводе имени Петровского в Днепропетровске, пощипывая бородку, невозмутимо командовал:
– Митька, даешь доломит!
– Митька, отшлакуй ложку!
– Митька, колупни забивку!
И Митька Шах подавал доломит, шлаковал черпак, «колупал» забивку. Черная замазка выпускного отверстия печи багровела, когда Митька начинал в ней ковыряться, потом слепила острым, как бритва, светом. У Митьки глаза блестят, слезятся, зрачки становятся маленькими, как маковые зернышки.
Сейчас инженер Шах – помощник начальника мартеновского цеха – и сталевар Варакса, присланный из Днепропетровска, наклоняются над пробой, взятой подручным. Брызги прожигают платье. Только когда становится слишком больно, оба отряхиваются от огненных снежинок, как от оводов. Минут через пятнадцать принесли из экспресс-лаборатории анализ. Шах просматривает.
– Пора! – говорит Шах. – Будем выпускать.
Варакса смотрит сквозь стеклышко внутрь печи.
– Повременим малость. Полировка не кончилась.
Шах также смотрит в печь.
– Да чего там не кончилась, Панько Остапович! Пора! Командуй пробивать летку! Анализ сигналит!
Шах сходит вниз. Ковш висит на уключинах, изложницы стоят на тележках, готовые принять металл. Раздаются удары в колокол. Выпускное отверстие пробито, и мимо рабочего в синих очках, заправленных к козырьку фуражки, хлещет металл, наполняя цех огнем и дымом. Словно топленое масло, льется сталь, искры неустанно вздымаются над желобом, ковш наполняется жидким металлом. Глазам больно смотреть. Кажется, что в ковш опущено солнце.
Сигнал – и мостовой кран везет ковш к разливке. Изложницы наполняются металлом, снова звезды и ослепительный блеск, на который нельзя смотреть. В ажурных каркасах цеха густеет дым выплавки.
Митя Шах идет дальше – к стрипперному отделению. Он смотрит, как из изложниц вынимают горячие слитки, краны легко перегружают их на металлическую платформу. Сигнал – и сталь увозят из цеха.
– У нас здесь, как видишь, все механизировано, – говорит с гордостью Митя Шах сталевару Вараксе. – Крановое хозяйство – как нигде в Европе!
После выпуска стали Митя Шах пошел в доменный цех. «Что у них там?»
– Выдала! – встретила Митю этим словом Надя. – Ванадистые чугуны пошли! Ты слышишь? Чугуны пошли! У нас такая радость...
Он прошел к печи – там было много народу. Над литейным двором стояло густое облако пара.
– У вас тут праздник, – сказал он, – а мы уже работаем, как на старом заводе... Три дня даем сталь!
Потом Митя Шах поспешил домой. Жил он в центре города, близ Дворца культуры. Шел девятый час, к дворцу собирались рабочие, служащие, учащиеся, готовясь к демонстрации. Вдоль улицы уже были установлены портреты знатных людей строительства – землекопов, монтажников, огнеупорщиков, у каждого дома развевались, постреливая на ветру, красные флаги.
Шах открыл автоматический замок двери и на цыпочках прошел в ванную. Приняв ванну и переодевшись в пижаму, он решил, чтоб не разбудить Анну Петровну, отдохнуть в кабинете. Но едва вышел в коридор, как Анна Петровна позвала его:
– Дмитрий!
Он прошел к ней.
– Который час? Я не слышала, как ты пришел.
– Спи. Я пойду к себе. Еще очень рано.
– Не уходи. Ну как там у вас?
– Расскажу потом.
– Нет, сейчас. Ну, присядь на минуточку, расскажи.
Он сел.
– Сегодня мы хорошо поработали. Сталевар Варакса – толковый. С ним пойдет дело! Был я и у профессора Бунчужного. Он выдал ванадистый чугун! Там столько народа... Просто праздник!
– Выдал? Ну, что же ты не рассказываешь?
Дмитрий уставился глазами в пространство, словно хотел еще раз увидеть то, что было на площадке, а Анна Петровна ждала рассказа. Но глаза Мити вдруг закрылись. Он привалился к спинке кровати и, прежде чем губы его что-то пробормотали, уже крепко спал.
Анна Петровна посмотрела на его утомленное после ночной работы лицо и тихонько, боясь потревожить, встала.
Уже полгода они жили вместе, и ощущение большого, настоящего счастья не покидало ее.
Она по-женски боялась своего счастья, боялась того, что все в новой их жизни было слишком гладко и что этого счастья ей не пришлось завоевывать, досталось оно как-то легко.
Она ушла от Генриха в домашнем платье, чтобы ни он, никто не смел упрекнуть ее в том, что она воспользовалась его средствами, его богатством. Одевалась она скромно: до приезда на площадку зарабатывала мало, а после приезда к Дмитрию она не позволяла ему тратить деньги на наряды. Много денег уходило на книги, на ноты.
Часов в десять они вышли на улицу. Ярко сияло солнце. Небо, совершенно белое, казалось прозрачным, как ключевая вода. Таежный ветерок нес горьковатый запах хвои, особенно ощутимый по утрам. Высокие, плотные облачка, стоя неподвижно на одном месте, таяли, как лед, пронзенные солнечными лучами. С каждой минутой в воздухе становилось теплее и теплее.
Анна Петровна и Дмитрий шли по улицам молодого социалистического города, столь не похожего на все другие, и испытывали чувство простора, широты, легкости от всего, что окружало их. Они сели в автобус и поехали в таежный парк культуры и отдыха. Здесь оркестр что-то репетировал, парк был празднично украшен к вечернему первомайскому гулянью. Они стояли на мосту, переброшенном через реку, и смотрели на воду.
– Боже мой, до чего мне хорошо! – сказала Анна.
Она повернулась к нему лицом и смотрела на него, в самую глубину его сердца, словно желая еще и еще раз испытать себя и его, увидеть будущее.
– Теперь на завод, хочешь? – предложил Дмитрий.
– Куда хочешь!
Митя хотел показать Анне Петровне, как комсомольцы украсили мартеновский цех, хотелось показать работы агрегатов. В последнее время Анна Петровна реже бывала на заводе: ее школу перевели в соцгород. Она приходила на завод обычно для того, чтобы навестить своих учеников, увидеть их на рабочем месте, узнать, почему тот или другой пропустил занятия.
Вдоль стеклянной стены мартеновского цеха висело красное полотнище: «Привет славным передовикам-мартеновцам! Дадим нашей Родине к Первому мая первоклассную сталь!»
Они поднялись по лесенке на площадку мартена. Когда огонь выплеснулся сквозь заслонку печи, Анна Петровна вскрикнула:
– Не подходи близко, Дмитрий!
Шах засмеялся.
Когда зазвонили в колокол, Митя повел Анну Петровну к парапету над разливочным пролетом и показал впуск стали. Анна Петровна прикрывается рукой от слепящего света, любуется невиданным зрелищем и думает: «Вот она, настоящая жизнь». Она говорит вслух:
– Какой это необыкновенный труд! Героический труд!
Потом они вышли из цеха, поднялись на площадку печей второй очереди. Оттуда открывался вид на петлю реки, пустырь, на далекую зеленую щетку леса, на голубые вершины гор.
Анна Петровна вздохнула.
– Мне так хорошо, что я боюсь за свое счастье... Но я не отдам его никому! Слышишь, Дмитрий?
– Никто не отнимет его у тебя... у нас! – поправился он.
Ему все было дорого в Анне и все нравилось в ней, она казалось ему самой лучшей женщиной, какую только знал он в своей жизни.
5
Солнце уже было высоко, когда произошла еще одна встреча.
Все уже давно разошлись, а профессор продолжал оставаться один. Его не тревожили, он так этого хотел, и это понимали Гребенников, Журба, Лазарь.
Штрикер шел, тяжело опираясь на палку.
– Ты?
Бунчужный не верил своим глазам.
Штрикер был попрежнему грузный, тяжелый, с огромной лопатообразной бородой, в золотом пенсне. Только лицо утратило розовый цвет, стало блеклым, обрюзгшим, а бороду густо перевила седина.
– Как видишь. Не дух бесплотный...
– Но как вдруг? – Бунчужный не знал, протянуть ли руку или нет. – Здравствуй, – и протянул руку.
Штрикер вяло пожал в ответ, но не выпускал ее.
– Не боишься подавать бывшему промпартийцу? Не измараешься?
Бунчужный покраснел.
– Не боюсь. Но как это ты вдруг сюда, к нам?
– Что? Зачем приехал, хочешь спросить?
– Вообще... нежданно.
– Для тебя нежданно, а для меня – вожделенная мечта...
– Расскажи. Надолго?
– На пару деньков. Я здесь, собственно, в роли козерога.
– Не понимаю.
– Поймешь! А забрался ты далеченько. И высоченько! Прямо и иносказательно.
Бунчужный улыбнулся с легкой иронией.
– Приехал когда?
– Вчера.
– А ко мне сегодня?
– Я знал, что тебе вчера не до меня было. Смотрю я на тебя, Федор, ты все молодеешь. Честное слово! Даже не верится, что мы однолетки.
– Удачи молодят! – признался Бунчужный. Немного застенчиво он обвел рукой. – Вот... смотри: поливают наш чугун...
– Наш? Почему – наш?
– Да ведь и ты тоже имел к нему отношение, только в успехе сомневался... И в сибирском комбинате сомневался... И в пятилетке...
– Ты сразу в атаку?
– Трудно забыть... Сколько вся ваша братия вреда натворила!.. – Бунчужный зло глянул на Штрикера. – Ну, как с тобой? Выпустили? Понял ты что-нибудь, наконец, Генрих?
Штрикер молчал.
– Скажи, чего ты добивался? Мы с тобой ведь от корня рабочие люди. И твой отец был горновым у капиталистов, и мой... И обоих нас таскали за уши... Теперь же мы можем с успехом надрать уши другим!
– У тебя свои убеждения, у меня – свои. А вот тебя, как старого доменщика, поздравляю! Как доменщика! От чистого сердца.
Они прошлись по цеху.
Печь шла на передельном чугуне.
– Идешь бойко в гору, Федор!
Бунчужный усмехнулся.
– Гора-то наша с тобой, Генрих, не в том...
– Меня не пристегивай. Мертвого с живым не повенчаешь!
Штрикер остановился.
– Кстати, когда подаешь в партию? Или для... поощрения... ждешь орденка?
Бунчужный посмотрел на широко расставленные, очень толстые ноги Генриха и только теперь заметил, как осунулся земляк.
– Ты не болеешь? У тебя, знаешь, вид того...
Штрикер рассмеялся.
– Болен? Чепуха! Еще четверть века проживу.
Они пошли к печи.
– Мне показалось, Федор, что на тебе за эти два года наросла вторая кожа. Этакая пуленепроницаемая кожа бегемота... Только прости за откровенность! – сказал Штрикер, когда они осматривали домну. – Печь задумана и выполнена сносно. Но, собственно, чему ты радуешься? Приоритету? Но думаю, что и за границей не стоят на месте. Жизнь, брат, всюду не та, что была до революции. У нас и за границей.
– У нас лучше!
– Блажен, кто верует!
– Рекомендую тебе по этому поводу поговорить с начальником нашего строительства товарищем Гребенниковым. Он тебе раскажет, как там, недавно оттуда вернулся.
– С меня хватит того, что я знаю.
Бунчужный отошел в сторону.
– Вот смотри: здесь, в тайге, на голом месте – вот что выстроили советские люди... Еще три года назад здесь бродили медведи...
Они спустились к бункерам, Бунчужный показал механизированную загрузку печи. Подъехал вагон-весы. На машинисте была расстегнута кожанка, из-под которой виднелось пестрое новенькое платьице, и сама она, молодая, приветливая, была словно не на работе, а на прогулке.
– Нет больше тяжелого труда каталей. Работают машины. Смотри, какая девушка управляет. Это, по-твоему, – что?
– Ну, а дальше?
– Что дальше?
– Это все видимость. А что в душе этих людей, ты знаешь?
– Знаю! На рассвете пошла моя домна. Честное слово, когда пошел чугун, у меня чуть слезы не потекли из глаз... И не только у меня... Я видел, что творилась с людьми...
– Верю. Но ты не понял, почему? Рано развалили молельни! Нашему человеку не перед кем крест положить на грудь. В нас еще лет сто идолопоклонник сидеть будет.
Бунчужный сжался, точно его окатили холодной водой. Оба замолчали.
«Какая опустошенная, злобная душа!» – подумал Бунчужный.
– Кстати, я не спросил, что ты делаешь после тюрьмы?
– Как что?
– Профессорствуешь или...
– Восстановлен! Не бойся! Документы в полном порядке.
– И лаборатория твоя... там же? – после продолжительной паузы спросил Бунчужный. – Вот это плохо. Из подземелья бы тебе, Генрих, выбраться. На свежий воздух... Вид твой не нравится мне. Полиартритом не мучаешься?
– Оставь. Впрочем, если хочешь, я действительно болен. И болен серьезно. Только не тем, что ты думаешь. На «посадке» условия у нас были в общем удовлетворительные, – сказал он, – каждый из нас, специалистов, имел возможность работать. Творчески работать. Я занялся своей давней идеей. Может, за это досрочно и выпустили, и восстановили.
– Над чем работал? Над кауперами?
– Каупера – отживающее дело, – ответил Штрикер.
– В принципе ты прав. Неэкономные агрегаты.
– Вот именно. Я спроектировал свои нагревательные аппараты для нагрева дутья до очень высоких температур. Экономные, эффективные.
– Спроектировал? Для меня – находка! Я ведь работаю на своей печи с повышенной температурой дутья и хотел бы получить еще более высокую температуру.
– Ну вот видишь... И я тебе пригодился... Но об этом – позже. Что еще хотел показать?
– Пойдем в газовую. Какая у нас аппаратура!..
Они осмотрели газовую. Штрикер молчал.
– Теперь пойдем в воздуходувку.
– Хватит! Устал. Если не стесню, пойдем к тебе. В номер свой не тянет. Ты понимаешь состояние человека, когда его в дом к себе не тянет? То-есть тянет... смертельно тянет... но знаешь, что итти нельзя. Там с т р а ш н о...
– Так ты болен? Что с тобой? – участливо спросил Федор Федорович, когда они проходили вдоль строившихся второй, третьей и четвертой домен-гигантов.
Всюду в цехе висели флажки и лозунги. Возле здания заводоуправления достраивали арку, – прибивали к фронтону дома красное полотнище: «Честь и слава героям труда!»
Из больших металлических букв, установленных на крыше самого высокого здания площадки – ТЭЦ, была выложена надпись:
Расчерчивайся
на душе у пашен,
расчерчивайся
на грудище города,
гори
на всем
трудящемся мире,
лозунг
«Пятилетка —
в 4 года!»
В четыре!
В четыре!
В четыре!
Штрикер прочел.
– У вас тут и Маяковского знают? – Усмехнулся. – Что, к митингу готовитесь?
– Готовимся.
Митинг должен был состояться в двенадцать часов дня. В завкоме раскладывали на столах подарки: здесь были часы с именными надписями, кожанки, путевки на Кавказ, костюмы, отрезы, чеки на крупные суммы денег. Вечером дирекция давала обед. Повара работали с рассвета. Выписанный из краевого центра пирожник готовил для каждой цеховой столовой по огромному, величиной с круглый стол, торту. Торт изображал доменный цех с печами и кауперами...
У проходной профессора ждал автомобиль.
– Садись, Генрих! – Бунчужный пропустил гостя вперед.
Они поехали.
Машина шла вдоль заводской площадки, и обоим видны были трубы, силосные башни коксохимического завода, каупера, домны, строгое здание ТЭЦ. Машину подбрасывало на рытвинах, назад отбегали столбики, деревья; стоял теплый день, напоенный запахом леса и талой воды, беспокойным запахом, от которого замирало сердце.
Они молчали всю дорогу. Каждый отдавался своим думам. Машина шла медленно, но Бунчужному казалось, что она мчится мимо площадки слишком быстро. То, что открывалось глазам, – это не только красивые здания цехов, трубы, огромная энергия, запрятанная за тонкими стенами строений. Это было – гораздо больше! Это был пульс родины. Это было победное шествие Советского государства по пути к осуществлению великих идеалов человечества! И Бунчужному хотелось, чтобы Штрикер понял, почувствовал это.
Он сказал земляку, но до того не дошло.
– Вот мы и приехали!
Машина остановилась возле небольшого коттеджа – новой квартиры профессора. Штрикер тяжело высаживал из кузова свою грузную фигуру.
– Так вот, как говорится, на краю могилы, хоть и жить я мог бы еще лет тридцать, – стал я, брат, одинок, как перст... – сказал Штрикер, едва зашел в комнату.
Федор Федорович вел гостя с бережностью, словно тот мог разбиться на кусочки.
– Но смешно то, что я не препятствую. Зашел в тупик. Доказал себе, что должен дать ей дорогу к счастью. А надо было бы, клянусь, по старому русскому закону вырвать ее из рук этого мальчишки да проучить вожжами, чтоб неповадно было другим! В церкви ведь венчали нас, а не на базарной площади! – Штрикер вздохнул. – Видно, стар и в самом деле. Не годами. Какая старость для мужчины в пятьдесят или даже в шестьдесят лет? Стар всем своим существом. Пока сидел в тюрьме, не знал, что ушла от меня Нюта. Думал, просто боится чего-нибудь, не ходит, передач не носит. Нуждается, думал, работать не привыкла, за спиной мужа. Освободили, прихожу домой, все в порядке, ничего не тронуто, и вещи ее дома. Что за черт? А мне соседи говорят: благоверная ваша того... за четыре тысячи километров... А тут и письмо нашел, в ее вещах. Говорят, читать чужие письма подло. Почему, собственно, подло? А писать чужой жене про любовь не подло? А отнимать самое дорогое не подло?
Штрикер сбросил пальто и втиснулся в кресло. Он был широк, толст и еле вместился в стандартное изделие местных мебельщиков.
– А ты ляг. Устал, вижу. Я тебе рассказывать буду, а ты спи. Не так стыдно мне... А говорить мне надо. Знаешь, как в любви: рвется, точно пар. Нужна отдушина. Намолчался я!
Бунчужный лег и только теперь почувствовал, как он утомлен. Но сон не приходил. Тело расслабленно лежало на диване.
– Я люблю ее, как в первый день... – шептал Штрикер, пряча от земляка лицо. – Гадок сам себе... Ты прости меня... Прихожу я домой после тюрьмы. Шифоньеры, туалетный столик, кровать... все, как было... Только Анюты нет. Раскрываю. Платья. Ее платья... Ничего не взяла: мужнее, мол. Только шубейку. Брезгует. Гордая. И такая боль...
Штрикер замолчал. Бунчужный теребил цепочку часов и смотрел в сторону.
– Да... Так вот, собрал я, знаешь, ее вещицы и приехал сюда. Вроде комиссионера... И в медовые месяцы, думаю, одеться-обуться надо. А у наших соблазнителей нынче деньги не валятся из рук. А она любит одеваться. Модница. Вез сейчас это приданое и заново всю нашу жизнь с ней пережил. – Штрикер глубоко вздохнул. – Федор... Федор... Помнишь юность? У нас, правда, она тяжелая была, так ведь юность! Какой открывался простор! Море по колено! И жизнь шла к рукам. В молодости, понимаешь, все идет к человеку, а в старости – бежит от него. Так вот и у меня с Анютой... Приехал сейчас, а встретиться не решаюсь... Страшно встретиться... Хоть знаю, что надо... И откладываю с часу на час. И не знаю, что скажу...
Бунчужный взглянул на Штрикера. Тяжелый, обрюзгший. Голова опущена на руку, лицо закрыто ладонью.
Минут через десять Штрикер успокоился.
– Черт его знает, до чего дошел! – сказал он.
– Может, ляжешь? – предложил Бунчужный.
Штрикер не двинулся с места.
– Ей было двадцать, когда женился, – снова начал он, смотря пустыми глазами в одну точку. – В двадцатом году это случилось. Пожалуй, и тогда был для нее стар. Тоска смертная. И вот, как сон... Анюту знать надо. Хорошая она. Душа у нее хорошая. Светлая такая. И сама красивая. Господи, как заглядывались на нее! Да и теперь заглядываются. Идешь с ней по улице, только и слышишь: кто она ему? Дочь? А какие ноги у нее! Валяться б у них и читать стихи...
Штрикер остановился. Он как бы понял, что не один и что нельзя так обнажаться перед другим человеком.
– Забудь... И не надо... – подыскивал слова Бунчужный.
– Противно? Знаю. Ты ведь никогда не понимал этого.
Штрикер вынул платок, вытер лицо.
Бунчужный стыдливо отвернулся.
Наступило молчание, еще более тягостное после того, что было сказано.
Солнце перевалило за двенадцать, на полу лежали оранжевые и лиловые полосы, отколовшиеся от грани зеркала. Бунчужный удобнее вытянул ноги на диване.
– Как же ты дальше... как жить будешь? – спросил он.
– Жить? Нет, брат, жить не собираюсь. Тянуть лямку буду. Сермяжную лямку. И знаешь, такое странное со мной творится: обиды никакой ни на кого – ни на власть, ни на людей. Вот знаю, что ты приложил к моему делу руку, выдал, можно сказать, друга детства с головой. По старому правилу – ненавидеть тебя должен... а у меня и злобы нет. Анюта все сломала...
– А я думаю, что как начнешь ты свои нагревательные приборы строить, да опробовать, да с неудачами встречаться, да в рабочий азарт войдешь, труп и оживет.
– Может быть. Навязывать своих мыслей другим не стану. Доложу про идею. Примут – хорошо, не примут, так и будет.
– Напрасно! Кто творит, тот и борется. У творца не может течь в жилах рыбья кровь! – Бунчужный изменил тон. – А знаешь, что хочу сказать тебе? Расстроил ты меня. Человек, видно, так устроен, что равнодушно пройти мимо страдания не может. Хочу вот посоветовать тебе одно дело, если, понятно, дойдет оно до тебя.
– Что такое?
– Ехал бы ты домой. Сегодня... Сейчас. И чемодан ее, что привез, возьми с собой. Зачем понапрасну терзать себя и Анну Петровну? Все равно – ни к чему. А так благороднее. И платьев твоих она не возьмет. А тебе еще больнее станет после отказа.
Штрикер задумался.
– Нет. Увидеть хочу. Может, мне легче станет... Увидеть в последний раз. Какая она... в чужом доме...
Кресло затрещало под грузным телом.
– Что ж, делай, как знаешь.
6
Вместе с Джонсоном к пуску цехов первой очереди приехала Лена Шереметьева.
Джонсон отпустил ее на несколько часов, и она одна бродила по площадке. Было солнечно, тепло, особенно хорошо в глухой алтайской тайге, окружавшей завод, город.
По асфальтированной дороге Лена прошла к доменному цеху. Над двумя печами висели легкие облачка, окрашенные в палевый цвет. Горы кирпича, балок, бочек цемента, теса, подъемные краны возвышались на месте третьей и четвертой печей.
Здесь она натолкнулась на знакомую фигуру.
– Инженер Абаканов? Откуда приехали?
Он долго и внимательно смотрел на девушку.
– Узнали? И я вас узнал. Давайте лапку!
Он пожал ей руку, а потом просто держал на своей широкой ладони, как экспонат.
– Экая ручка, черт возьми! Генетика и селекция! Вам и анкеты заполнять не надо: показала и хватит! Аристократическая ручка!
– А это преступление – аристократическая ручка?
– Смотря по тому, кому эта ручка принадлежит... Ну, так где же вы все-таки пропадали? Что делаете?
– Американцы спросили бы по-другому: «Сколько вы стоите?..» Работаю переводчиком, как прежде. Нудная работа! К сожалению, ничего другого делать не умею. Я ведь не то, что вы... властелин жизни!..
Абаканов сощурился. И без того небольшие глаза его стали еще меньше – черные, очень блестящие, точно металлические.
Лена смотрела на его сильную фигуру спортсмена, на богатырские плечи, на мускулистые руки, на его лицо – открытое, загорелое, чуть скуластое, на голову, запрокинутую немного назад, на черные, отливающие синевой волосы и думала: «А ведь в самом деле, какая гордая осанка у свободного человека... какая могучая сила...»
– Расскажите, где были, что делали, пока вас не видела? – попросила Лена.
– Да вот... Был на стройке новых опорных точек. Далеко. Только приехал. Приступаем к строительству цехов второй очереди. Ну, я рад, что повстречал. Честное слово! Помните, как вы три года назад, может быть, на месте вон той домны, сидели на ящике от моего теодолита?
– Много воды утекло с тех пор...
– А вы на отмели?
– На отмели...
– И скучаете?
– Не нахожу себе места...
– Не понимаю, как можно скучать, когда человек занят с утра до вечера.
– Разве я занята? Слоняюсь по следам мистеров – не то, как их тень, не то, как след от их калош!
– Плюньте на этих иностранцев! На какой леший они вам? С ними поживешь, разложишься! Даже здоровый зуб возле больного портится...
– Но что делать? Сколько раз задавала себе этот вопрос...
– Послушайте меня... – Абаканов посмотрел на Лену строгими глазами. – Три года назад я вам предложил перейти ко мне в группу. Вы отказались. Вольному – воля! Вам надо переменить специальность. Предлагаю вам то же самое сейчас. Ей-богу, вам на нашей стройке не будет худо! Я – человек без лишних предрассудков. Копаться с ланцетом в вашей жизни не стану. Вы мне чем-то нравитесь. Вас только надо крепко прибрать к рукам. Может быть, даже отстегать разок плеткой! И как рукой снимет. Это я проделать сумею великолепно! Согласны перейти в проектировочную группу под мое начальство?
Лена молчит.
– Что там раздумывать? Из вас человека собираются сделать, а вы упираетесь! Еще годик-два, и от вас только ножки да рожки останутся! Вы что – сердитесь?
– Нет.
– Вот что, Лена: я тороплюсь домой. Если хотите, пойдемте вместе, проводите меня. А по дороге поговорим. Познакомимся поближе. Знать человека всегда хорошо.
– Хорошо, пойдемте. Действительно, я вас мало знаю. Расскажите о себе.
– Ну что ж, могу рассказать. Я – сибиряк! В крови моей и русская есть, и казахская, и бурято-монгольская. Гибрид! Старик мой – охотник по пушному зверю, лупит дробинкой в глаз белок. Вот стрелок! А я в Томске окончил институт. Но кабинетным ученым, как видите, не стал. Мне надо ходить по земле. Люблю ее – красавицу! Вот уж это – да! Люблю по-настоящему! И профессию свою люблю. Хожу с треногами, строю заводы, города. Это ли не романтика, черт возьми? Три года назад вы пачкали свои туфельки грязью вот здесь. А сейчас – дымят трубы гигантов! Социалистический город вырос на пустыре! Он прерывает свой рассказ, засмотревшись на Джонсона, который чуть было не сорвался с экспериментальной домны.
– И чего его туда потащила нечистая сила? Мистер ваш чуть-чуть не отдал аллаху концы!
– Погодите! При чем тут мистер? Продолжайте рассказывать. Мне интересно. Кстати, где ваша семья?
– Я холост!
Лена усмехнулась.
– Все вы холосты...
– Да нет, жениться не успел, честное слово. Молодой. Холостой. Веселый. Могу предъявить паспорт.
– Что паспорт! Я и так вам верю. Мы три года не виделись, а я вас не раз вспоминала. Помню, ехала как-то с мистером Джонсоном и призналась, что мне с ним скучно, как со своей смертью. Он обиделся и удивился. «А с кем же вам было бы весело?» – спросил меня. Я ему и сказала: «С инженером Абакановым!» Он вас знал хорошо. «С Абакановым?» – переспросил мистер Джонсон. «Да, с ним. Он настоящий человек, с ним как-то особенно хорошо себя чувствуешь». Мой мистер ужасно тогда на меня обиделся...
Абаканов смеялся от всего сердца, и было видно, что его по-настоящему развеселил этот пустой эпизод.
– Замечательно! Мистер Джонсон! Представляю... Я был здесь первым инженером на площадке. И Джонсон не мог понять, как из такого гибрида, как я, мог получиться инженер! В его сознании я никак не подходил по химическому составу к тому тесту, из которого производят специалистов...
– Он так и мне сказал! Что же было с вами дальше?
– А дальше? Перебросили на проектирование опорных точек. Вторично прибыл сюда через год. Вас не было. Где вы попирали своими ножками землю?
– В Москве.
– Эх, помню, приехал сюда вторично, в гостинице на шестьсот коек ни одной свободной. Ночуй хоть на ступеньках. Говорят, сам начальник строительства спит на письменном столе в конторе! Вселили меня к иностранцам. Вы представляете этот трюк? Приноравливаюсь к другим я вообще плохо, а тем паче к иностранцам. Вставал ни свет, ни заря, встаю я шумно, попеть мне надо на пустой желудок обязательно. Иностранцы ругаются под одеялом, а мне от этого веселей! А теперь у меня квартира. Да какая... Думаю, что и ваш мистер мог бы позавидовать.