Текст книги "Тайгастрой"
Автор книги: Николай Строковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Условились, что Ванюшков обсудит предложение с товарищами и через три дня придет с ответом.
– Договор с магнитогорцами? – спрашивали ребята. – Интересно!
– А что от нас требуют? Ничего. Надо хорошо работать и все. А будем хорошо работать, оправдаем доверие, – заявил Пашка Коровкин.
– Я тоже стою за то, чтобы работать еще лучше, раз такое внимание уделяют нашей бригаде и нашему специальному участку. Дело важное!
– Да кто пойдет против! Очень даже интересно с магнитогорцами посоревноваться! – заметил Шутихин.
Подписать договор поручалось Ванюшкову. В тот день работали, как никогда. Подсчитали выработку: она составила 350 процентов!
– И везет же Ванюшкову, – сказал Яша Яковкин, прочтя в газете про новый успех товарища.
В последующие дни процент выработки не снижался, бригаду признали ударной, цехком выдал ударные книжки, в столовой выделили два столика, поставили карточку: «Ударная бригада арматурщика Ванюшкова», улучшили пищу. Договор был подписан. Требовалось показать «класс работы».
Ванюшков навертывал на палец свой чуб и смотрел, как работали его ребята. «Да, – думал он, – старыми методами показать «класс» не удастся. Надо придумать что-то новое».
И он приглядывался к тому, как ребята гнули железо, как рубили его, шла доставка сырья и отправка на участок. Ему казалось, что не все станки загружены полностью, но что если их и загрузить, они не намного дадут больше; следовало внести изменения в конструкцию станков. И он придумал особые зажимы: это освобождало с каждого станка по одному человеку; их тотчас перебросил на другие станки. Он объединил в одних руках две операции: управление рычагом и закладывание стержней в штыри; вместо четырех человек на станке могли успешно работать два человека. Молчаливый Гуреев предложил простое устройство на рубке арматуры: приладил резак с рельсом, и это почти вдвое увеличило производительность рубщика. Позже Ванюшков внес еще одно нововведение на вытяжке проволоки: приладил у лебедки тормоз, – и один человек освобождался.
Опыт Ванюшкова перенесли на другие участки.
– Не подводим вас, товарищ начальник? – спросил Ванюшков Гребенникова.
– Не подводите. Арматуру заготовили. Теперь покажите «класс» на вязке!
– Постараемся!
Вязать арматуру требовалось в тепляке – это всем пришлось по духу, но работа пошла со скрипом. Ванюшкова бесило, когда не успевали во-время подать платформу, сердило отношение некоторых плотников: опалубку ставили они кое-как; при такой опалубке вязать арматуру было вдвое тяжелее. Ругался с бетонщиками, видя, как красиво увязанная ребятами арматура обивалась в сторону, перекашивалась.
– Глаз у вас нет, что ли? Неужто и себе, если б избу строить довелось, вот так косил бы своим чертовым глазом вбок?
Но и при всех недостатках бригада с каждым днем повышала выработку, и к Ванюшкову подбрасывали на учебу людей.
– У нас в бригаде как бы школа! – говорила Дуняша брату.
В пять часов вечера ребята собирались в мастерскую и усаживались на станках. Проводилась «пятиминутка»: отчитывались за дневную работу звеньевые, каждый мог внести предложение, пожаловаться на неполадки.
– Надо подвезти за ночь арматуру, а то завтра стоять будет звено! – говорил Пашка Коровкин, хорошо понимавший, что от чего зависит в работе.
Шутихин жаловался на плотников, не сделавших к концу дня опалубки, Гуреев – на бетонщиков.
Ванюшков, не спеша, делал пометки в блокноте, переспрашивал, отвечал, давал указания. После «пятиминутки» уходил к прорабу Сухих, который в последнее время старался во всем итти бригаде навстречу.
Часам к семи рабочий день Ванюшкова заканчивался. Жил он отдельно от ребят, – так, ему казалось, можно лучше сохранить свое влияние на бригаду, избежать фамильярности, которой не терпел.
Он вешал рабочую одежду в специальное отделение платяного шкафа, тщательно умывался, надевал на себя все чистое и лежа читал что-либо из своей библиотечки. Он очень любил свою библиотечку и гордился ею. У него были книги Ленина, Сталина, книги Горького, Шолохова, Фадеева, Николая Островского, Фурманова, Караваевой. Он покупал книги со страстью и здесь, кажется, изменяла ему обычная выдержка. Через каждые два-три месяца Ванюшкову приходилось пристраивать новую полочку, – это составляло радостное событие в жизни. Библиотекой пользовались соседи, но Ванюшков давал книги только тем, кто бережно с ними обращался. Прочтя книгу, он записывал в особую тетрадь содержание и свои впечатления.
Часов в девять выходил в соцгород. Он задерживался перед парткомом, завкомом, читал объявления, проходил мимо фотовитрины ударников – здесь была его фотография «Ванюшков на вязке арматуры», шел в клуб.
Девушки заглядывались на лучшего производственника. Все шло навстречу Ванюшкову, улыбалось ему, давалось в руки, и он мог считать себя счастливым. Только в одном потерпел он неудачу и остро переживал это.
После того вечера в клубе, когда Фрося выступала, повздорил он с подругой.
– Не нравится мне твой инженер. Сидит и глаз не сводит... – сказал он ей.
Фрося повела плечом.
– А то, может, тебе нравится? Конечно, я не инженер...
– Ты смотришь, пусть и он смотрит!
Потом были примирения, Ванюшков подробно рассказывал о своих успехах, о своих планах.
– С весны думаю поступить в вечерний техникум. Нравится мне здесь. Надо прочно устраиваться, а не на один день. Начальство задушевное, товарищ Гребенников разрешил к нему являться в любой час. Также могу зайти в любое время к товарищу Журбе, – все меня знают. Окончу техникум, буду итеэром.
– Суровый ты, Степа, в работе... С людьми суровый... Все о себе, да о себе думаешь.
– Суровый? А как не суровому повести за собой людей? Еще не все понимают, что без советской власти нет для нас жизни, поэтому и к работе относятся с холодком. А раз не понимают, учить надо. Вот тебе и моя суровость!
Фрося понимала, а сердце стыло... стыло... Почему – сама не знала.
Он это чувствовал, и это его злило. Но чем больше злился, тем спокойнее, равнодушнее относилась к нему Фрося. «Нет, злостью не возьмешь ее». Было ясно, что с ней что-то стало, уходила она с каждым днем дальше и дальше, и ничем не мог остановить ее.
Однажды он зашел за ней в цех после работы.
– Редко встречаться стали... – сказал он не своим обычным голосом. – И тебе это, кажется, по душе...
Он взял ее за руку.
– Что ж молчишь?
– Слушаю, что скажешь...
– Или чем обидел когда при людях?
Фрося смотрела то на свои ноги, то на ноги Ванюшкова.
– Скажи мне, голубка...
Он был уже не тот, прежний, уверенный в себе, напористый в любви, как и в работе, и девушка это чувствовала.
– За что ты так ко мне, Фросюшка?
– Не знаю... Не мучай... Ничего не знаю я...
«Нет, так дальше не будет. Пойду в последний раз поговорю», – решил Ванюшков. Это случилось в день, когда коксохимический завод завершил строительство объектов первой очереди и Ярослав Дух от имени рабочих и инженеров рапортовал на общем собрании коллектива коксохимиков.
Был поздний час. После собрания очень хотелось поговорить с дорогим сердцу человеком о своих надеждах, поделиться мыслями. Он шел к бараку, в котором жила Фрося. Трепетным светом горели звезды, белые, яркие, и на снегу, как на листах новой оцинкованной жести, блестели в ответ снежинки. Их было так же много, как звезд в небе, и можно было думать, что снег только отражал эти звезды, подобно зеркалу.
Вот и барак № 9. Он подошел к окну, за которым жила Фрося. Он знал все, что находилось в ее комнате: столик, застланный вышитой скатертью, белое с петухами полотенце на стенке, фотографии, среди которых в центре находилась его...
Ванюшков прижался к стене. Еще совсем недавно он подходил к окну и тихонько, чтоб не услышали другие, стучал четыре раза. Тогда на стук прижималось к стеклу родное лицо. Стекло едва разделяло лица, обоим казалось, что они чувствуют дыхание, тепло губ, шепот... Фрося набрасывала кожушок, он обнимал девушку, и они уходили на крутой берег реки, откуда открывался завод, охваченный пламенем фонарей. Они садились на бревнах и смотрели, тесно прижавшись друг к другу. Огни стройки трепетали, будто их задувало ветром.
«Постучу...» А другой голос говорил: «Нет... не нужен я ей. Не удержал во-время. Просить не буду. И унижаться даже перед ней не стану...»
И к обледенелому, запорошенному снегом стеклу рука не поднялась... Это была последняя попытка к примирению.
7
Когда это случилось и с чего началось, Надежда Коханец не могла вспомнить. Ее дни были заполнены жизнью цеха, жизнью всего завода, ее отношением к Николаю, к Борису, к профессору Бунчужному. И вдруг тьма обволокла мозг, в глазах померкло, реальный мир отодвинулся за стекло. Звуки этой реальной жизни приходили издалека, как бы со дна глубокого озера, заглушенные, окрашенные в странные тона.
Никому ничего не говоря, она прошла в амбулаторию. Заподозрили тиф...
Очнулась Надя в больнице. Еще помнила, как погрузили в горячую ванну, как принесли холодное белье. Острый электрический свет больно колол глаза, и от него не могла нигде укрыться.
Ложась в постель, хватило сил самой откинуть одеяло – очень хотелось испытать себя; попросила дать карандаш и клочок бумаги, написала Николаю. Потом все сменилось тьмой, и в этой тьме пришлось ей брести куда-то с вытянутыми вперед руками. Звоны, круги, тугой обруч на голове и ощущение одиночества – вот все, что осталось в памяти.
Когда Николай прочел записку, он почувствовал, как отхлынула кровь от сердца.
Он помчался в больницу.
– Больная очень слаба... Она в бреду... Видеть вам ее абсолютно запрещается...
Он попросил разрешения заглянуть хоть через стеклянную дверь.
– Только бы увидеть... Прошу вас... Посмотреть...
Он надел первый подвернувшийся под руки халат – вероятно, с подростка, потому что халат едва прикрывал спину, а рукава доходили до локтя, и пошел вслед за сестрой.
Журба редко болел, больничная обстановка составляла совсем другой мир, в котором он не видел для себя места, поэтому и не понимал его. Шли они слишком долго длинным коридором, среди той особенной тишины, которая на здорового человека действует угнетающе, а больному помогает легче переносить болезнь.
– Здесь... – сказала сестра. – Мы ее перевели в отдельную палату.
Журба прислонился к стеклу.
И вот родинка, крохотная, коричневая родинка, особенно выделившаяся на бледном, как наволочка, лице... И снова знакомое ощущение терпкости вокруг сжавшегося в комок сердца...
Надя спала. И лицо ее, белое, измученное, и пересохшие губы, и синева на закрытых веках говорили, что под голубым одеялом лежала страдающая женщина, самая близкая ему женщина. И ему было еще больней от того, что он ничем не мог облегчить ее страдания.
Неудачным оказался первый визит к Надежде и Гребенникова. Ему также отказали: Коханец чувствовала себя плохо.
– Но что с ней? Неужели тиф? Откуда у нас тиф?
– Завезен.
Гребенников сидел за белым столом главного врача больницы и пытливо смотрел молодому человеку в лицо.
– Что же намерены предпринять? У меня сорок тысяч человек на площадке!
Главный врач, недавно прибывший из столицы, всматривался в начальника строительства, в его умные, добрые глаза за дымчатыми стеклами и сухо перечислял меры, которые он предпринял и предпримет в будущем для того, чтобы локализовать вспышку.
– У нас, к счастью, сыпняк не получил распространения, я думаю, мы погасим пожар в самом зародыше.
– Не получил! Он не может, не должен получить распространения. Повторяю: у меня сорок тысяч людей!
– Я все отлично понимаю.
– Тем более! Что вам от меня надо? Средства, материалы, людей – я вам выделю немедленно. Сыпняк вы обязаны ликвидировать немедленно!
Гребенников уехал раздраженный, обеспокоенный.
– Наши врачи слишком самоуверенные люди, – сказал он Журбе. – Надо мобилизовать нашу общественность. Поручи комсомолу понаблюдать за тем, чтоб у всех наших рабочих было чистое белье, чистые постельные принадлежности, чтобы люди раз в неделю обязательно посещали бани. Установи связь с больницей, я подтяну нашу комендатуру.
Николай слушал, а мысли были там, в палате, у бледного, как наволочка, родного лица.
– Ты не волнуйся, – сказал Гребенников.– Надя – крепкий человек, перенесет болезнь. Если что-нибудь нужно от меня в смысле средств, скажи.
Когда Надежде стало лучше, Журбе разрешили, наконец, посетить больную. Он шел по коридору с сжавшимся в комок сердцем, шел, ступая на носки, чтобы ничем не нарушить тишины, которая действовала здесь наравне с лекарствами и, вероятно, прописывалась докторами при обходе палат. Сквозь открытые двери виднелись выкрашенные белой краской кровати и тумбочки. Больные в бумазейных халатах сидели на постелях или учились ходить, ослабев после продолжительного лежания.
Когда увидел Надю, впервые в жизни у него задергалось лицо. Он видел ее впалые щеки, черноту вокруг глаз. Николай стоял у кровати и не выпускал желтую, невесомую, как осенний лист, руку.
– У меня только что был Гребенников. Вы все не забываете меня. Спасибо вам... – сказала Надя тихим голосом.
И оттого, что она благодарила его и других за то, что они не оставили ее в беде, было так тяжело и так странно, что Николай не находил слов. «Она говорит так, как будто между нею, больною, и нами, здоровыми, лежит какая-то невидимая для нас, но видимая, ощущаемая ею грань, разделяющая людей на два мира. Значит, к больным надо относиться особенно чутко не потому только, что они физически слабы и нуждаются в помощи, но и потому, что сознанию их нанесена травма».
Дни шли, и силы, хотя медленно, возвращались. К Надежде приходили Николай, Гребенников, Женя Столярова; несколько раз навестил ее профессор Бунчужный. Надя очень остро воспринимала отношение людей к себе, взвешивала каждое сказанное слово, порой была излишне строга к людям, придирчива, раздражительна. Она вспомнила свой приезд... Николай не встретил. И с новой силой обида обожгла ее... Ей вдруг показалось, что Николай никогда не любил ее так, как она хотела.
– Я знаю, тебе некогда отрываться и приходить ко мне. Зачем себя насиловать? – сказала ему однажды.
Его это до крайности удивило.
– Не притворяйся! Я хорошо вижу, что тебе тяжело, и незачем меня обманывать... Я для тебя обуза... И я не хочу... Лучше не приходи...
– Как тебе не стыдно, Надюша! – Он не мог всерьез принять ее слов, хотя испытал обиду, от которой сразу вдруг что-то померкло в душе. Он сдержал себя и прежним задушевным голосом спросил: – Разве я дал какой-либо повод так думать?
– Дело не в поводе. Я так чувствую.
– Тебя обманывают чувства.
– Меня обманывают люди, а не чувства!
– Ты ошибаешься. Я еще более люблю тебя, и во мне все разрывается от тревоги за тебя...
– И вообще, кажется, мы поторопились...
Он пожал плечами.
– Надюшка, ты что-то выдумываешь... Я не сержусь на тебя единственно потому, что ты больна.
– Ко всему нехватает, чтобы ты на меня сердился!
– Ну, отдохни. Я чувствую, что мое присутствие тебя раздражает.
Когда Николай уходил, Надя зарывалась лицом в подушки. «Он больше не придет ко мне... За что обидела его?» Ей казалось, что никогда она так не любила его, как теперь. Но когда приходил, повторялось то же самое.
Николай замкнулся. Он был глубоко уязвлен, обижен.
Перемену в отношениях Николая и Нади скоро заметил Гребенников. Он попытался помирить молодежь, хотя не мог понять, что, собственно, случилось. Заметила это и Женя. Но она пока не вторгалась в чужой мир и больше говорила с Надей о доменном цехе, о коксохиме, о профессоре Бунчужном, Борисе Волощуке, о своих встречах с Шарлем Буше.
– Не правда ли смешно, Надя, когда пятидесятилетний влюбляется в девятнадцатилетнюю?
– Думаю, что это не смешно. Это трагично. А у вас так получилось, да?
– Получилось...
– Странная девочка! Ну, рассказывай, что натворила!
Женя задумалась.
– Ты знаешь, что он мне сказал в прошлый раз? Я передам тебе наш разговор слово в слово. Слушай внимательно. Только не смейся, я передам нашу беседу в лицах, как в театре: «Мне не чужда ваша огромная работа. От старой России – ни следа. Но я не думал, что мысли моих соотечественников – Кабе, Сен-Симона, Бабефа так скоро найдут овеществление...» – Он говорит очень важно, как если бы выступал в академии. – «Ваши Кабе ни при чем! У нас есть Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин!» – говорю я с вызовом. «Наконец я не предполагал, что в России и мне придется строить социализм... Это странно, мадемуазель Эжени, да?» – «Мадемуазель?»
Мне стало очень смешно. Какое-то очень чудное слово. Будто названье козявки. Никто никогда меня так не называл. Я и сказала: «И вообще люди старого режима очень странно говорят: профессор Бунчужный меня называет «барышней», а вы – «мадемуазель». Только, пожалуйста, не сравнивайте себя с профессором Бунчужным! Он очень хороший человек, он наш, советский человек, и я люблю его как отца».
Французу что-то не нравится в моем ответе. Он дуется и идет молча. Мне все равно.
«Я привык мыслить социализм политически, – говорит Буше, притворяясь, что я его нисколько не задела. – Но вы научили меня ощущать социализм и политически и технически». – «Я очень рада, что моя страна вам так много дала!»
Шарль вдруг наклоняется ко мне, и я слышу его голос у самого уха: «Ваша страна – моя вторая родина, а вы, Женя, – моя первая радость!»
«Первая радость» – я смеялась-смеялась, Надюша...
А вообще он не всегда так говорит, чаще всего мы с ним по-дружески разговариваем. Он рассказывает мне про Францию, какие у них там обычаи. Ты знаешь, он после окончания института не смог получить у себя на родине работу и уехал к нам, в Петербург. Это еще перед революцией было. Он много зарабатывал. С женой он уже не живет много лет. Она в Лионе, а деньги ей посылает. И дочь у него такая же, как я, только она уже замужем.
Шарль говорил, что жизнь у него была трудная, суетливая и ему некогда было подумать о себе. Он говорил, что теперь у нас он помолодел и что это я все сделала... А мне... – Женя вдруг запрокидывает голову и звонко, на всю палату, смеется. – А мне это даже немного нравится... Это плохо, Надя, да?
Надежда смотрит на нее строгими глазами, качает головой, и сейчас кажется, что она вдвое старше своей подруги.
– Ну, Надяка, ну почему ты не понимаешь, что здесь нет ничего дурного? Во-первых, мне жалко его, понимаешь, очень жалко. А потом с ним просто интересно. Он образован, не глуп, а главное – веселый. Я просто отдыхаю с ним. Наконец, я учусь у него говорить по-французски.
– Женя, но ведь ты не ребенок. К чему могут привести ваши отношения? Ты же сама говоришь, что Буше влюблен в тебя. И зачем тебе это?
– Да нет же, Надя, ты еще не знаешь. Я забыла тебе сказать самое главное: он собирается остаться у нас насовсем и перейти в наше подданство. И, знаешь, тут есть толика и моей работы. Он по-настоящему полюбил нашу страну и наших людей. У него появилась цель в жизни... Я утомила тебя, Надечка? Ты вроде и не слушаешь!
– Нет, слушаю, очень внимательно слушаю и думаю, Женя: замуж за него ты не выйдешь, это я знаю, а боль ему принесешь большую.
– Ну, не будем говорить об этом, Надюша, дай я тебя расцелую! Совесть ты моя строжайшая!
Некоторое время они молчат.
– Я, кажется, тебе испортила настроение? Перейдем к другой теме, более близкой тебе...
Надя смотрит перед собой, но ничего не видит.
– С тобой что-то происходит. От меня не скроешь! И я давно заметила. Только говорить не хотела. Думала, ты заговоришь первая.
– Что такое?
– Не притворяйся! У вас с Николаем нелады?
Женя заглядывает Наде в самые зрачки.
– Откуда ты взяла? Никаких неладов!
– Не ври! Разве меня можно обмануть? У меня есть особый микрофон в сердце...
– У нас никаких неладов, – говорит Надя серьезно. – Только я решила уехать... Поправлюсь и уеду.
– Куда?
– Сама не знаю. Куда-нибудь на другое строительство...
– Ты с ума сошла!
– Может быть...
– Что случилось? Говори немедленно! Разве я не самый близкий тебе человек?
Надя гладит руку девушке.
– Мне кажется, Николай разлюбил меня... А быть в тягость я не хочу.
– Откуда ты взяла?
– Мне показалось, что я у него – часть производственно-бытовых забот по строительству комбината...
– Нет, ты и в самом деле рехнулась! Я сегодня же поговорю с Николаем. Мне надо задать ему один вопрос, и все будет ясно.
– Какой вопрос?
– Любит он тебя или нет?
– Чудачка!
– Хорошая чудачка! Пусть только ответит или даже пусть промолчит, и мне достаточно. Я ведь ни о чем другом спрашивать не стану, а только об этом: любит ли он тебя или нет?
Надя раздумывает.
– Нет. Не надо. Не ввязывайся хоть ты в наши отношения. Сами их создали, сами распутаем.
– А ты знаешь... – сказала вдруг Женя тихим голосом, глаза ее стали мечтательны, и лицо приняло другое выражение. – Я чуть было не влюбилась в твоего Николая... Это было давно. Мы ехали сюда. Через тайгу. На лошадях. Николай показался мне необыкновенным! Он и в самом деле замечательный! Ехали мы с ним под одним плащом... и шептались... как жених с невестой... А потом, в горах, он нес меня на руках... Было так хорошо... Меня никто не носил на руках... И мы вчетвером лежали в палатке. Рядом со мной – Николай. Я чувствовала его дыхание. Мы так близко лежали. И это было необычно. И я сама не знала, что со мной. Он читал стихи. Читал Маяковского. Какая у Николая память! Он знает всего Маяковского. Он читал нам в грозу:
Вы думаете – это бредит малярия?
Это было в Одессе...
– Приду в четыре, —
сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Чтоб так любить Маяковского, надо самому быть большим. И чтобы так любить женщину... Я никогда об этом не думала. А Николай раскрыл мне. И я потянулась к нему... всей душой... Мне захотелось любви... Вот такой, большой... как у Маяковского... Только я не мучила б его. Я тоже его так любила бы... – Женя отвернулась к окну и сказала: – Но для Николая Женя Столярова не существовала. И так обидно мне было тогда... так обидно... – Женя вскинула свою голову и посмотрела холодным взглядом Наде в глаза. – А любить человека, которому я безразлична, я не могу... Маяковский мог. А я не могу. И я остыла... Ну, вот все...
Она поднялась. Видно, ей было неловко за признание, которого она могла и не делать.
– А мне Николай об этом не рассказывал... Странно...
– Он – умный! Об этом нечего рассказывать. И мне не следовало. А ты счастливая, Надя. Я рада за тебя! Поправляйся! Я пошла. Привет от Бориса.
– От Бориса? Странно: он даже не навестил меня. Все были, даже Митя Шах, только Бориса не было.
– Все равно: привет!
– Ты это сейчас выдумала?
– Да.
– Зачем?
– Он любит другую. Надо было не изменять ему. Он хороший парень!
«Странная... и чудная... чистая девушка», – думала Надя после визита Жени.
Несколько раз навестил ее профессор Бунчужный. Вот с кем было ей спокойно. Федор Федорович приходил оживленный, говорливый, не похожий на всегдашнего, придвигал табурет и усаживался поплотней.
– Уйдите от своих дум. Они мешают вам, вашему выздоровлению. Поверьте, в жизни все складывается лучше, чем мы предполагаем. Иной раз, когда решается что-либо весьма важное, предвидишь десяток исходов. А реальная жизнь предложит одиннадцатый! И, в конце концов, – лучший!
Однажды Наде приснилась тетка. Надя долго потом лежала с закрытыми глазами, стараясь восстановить в памяти все, что привиделось ночью.
Она редко вспоминала тетку, у которой росла в Екатеринославе, после смерти матери, редко вспоминала детство: ничего радостного эти воспоминания не приносили. Она избегала их, словно боясь, что прежнее может вернуться.
Но сегодня ей приснилась холодная пустая изба на замке, шестилетняя Надя – одна. Тетка, уходя на работу, запирала ее. На столе чугунок картошки, горбушка хлеба, прикрытая коричневой тряпкой, и соль, но не в солонке, а рассыпанная по всему столу, и на ней фантастические разводы, проведенные маленьким грязным пальцем.
Надя сидит с ногами на лавке и смотрит в окно. Там, на дворе, весело, мальчишки смеются, кидаются снежками. А если прижаться к уголку стекла, видна за сараем снежная баба, – у нее вместо носа морковка.
Наде так хочется на улицу, что она начинает выть, жалобно выть на одной ноте. Но это не помогает; самое страшное впереди – это когда в избу заползает темнота. Часы-ходики выговаривают: «вот я те-бя... вот я те-бя...» Это до того страшно, что Надя не выдерживает, бежит к печке, берет ухват и останавливает маятник. Но и сейчас еще слышится «вот я... те-бя!» Потом она лезет на печку, забирается под кожух, вдавливает голову в подушку – все равно страшно. Слышно, как шуршат тараканы, пищит, возится мышь.
Надя долго лежит, съежившись под одеялом, и перебирает в памяти эти холодные одинокие дни своего детства...
В 1919 году ей исполнилось пятнадцать лет, она уже была рослой, румяной девушкой и работала на конфетной фабрике. Ничего, не плохо было – и работа не трудная, «вкусная», и люди ласковые жалели девочку. Потом рабфак, общежитие и наконец институт. Тут уж и совсем хорошо. Дружба с Борисом. Конечно, это дало много хорошего, но любовь пришла, когда повстречала Николая. Это было для нее совсем новое, неизведанное чувство, которое захватило и которому она не стала сопротивляться.
Но вот настало время выхода из больницы.
Когда надевала на себя холодное, залежавшееся в цейхгаузе платье, не верилось, что сейчас покинет палату. На матраце, на подушке, казалось, сохранились еще отпечатки ее мыслей, ее беспокойство, ее тоска по неведомому.
– Ухо́дите от нас, – говорили санитарки, останавливаясь возле постели. – Скучать будем. Привыкли!
Надя улыбалась, продолжая натягивать чулки. Когда прошла к окну, показалась сама себе такой легкой. «Дунет ветер, – и упаду. До чего ослабела... А ведь в палате ходила – и ничего...»
И еще страшнее стало при мысли, что на дворе мороз и ветер.
Она простилась с больными соседней палаты, внимательно следившими, как одевалась она, какое у нее белье и платье (так же внимательно следила и она, когда выписывались из палаты другие), и поплелась в контору больницы. Сняла телефонную трубку, попросила соединить с заводским партийным комитетом. Кажется, никогда не испытывала такого волнения.
Очень скоро услышала, как сняли трубку с рычагов, по проводу передались заглушенные голоса, она уловила дыхание человека и знакомое: «ф-ф» – продувание телефонной трубки.
– Коля... это я...
Журба говорил что-то хорошее, радостное, и она дрожала от счастья, забыв свои обиды.
– Вам нельзя так... – сказал дежурный врач.
Николай прилетел на розвальнях, с меховой шубой и полостью: стоял тридцатиградусный мороз, снег клубился по дороге, как дым. Сквозь узкую щель, которую образовали края высокого воротника шубы, Надя различала корпуса поселка, высокие сосны с облаками слежавшегося снега на ветвях, мелькавшие по дороге столбы со снежными шапками. Лошади бежали бойко, позванивая бубенцами.
– Не холодно? – спросил он, заглядывая в глаза.
Он подтянул полость. Это была медвежья шкура – память подрывных работ в тайге.
Пора и поворачивать: дом молодых специалистов. Надежда высовывается из воротника шубы и тихо говорит, прячась от ветра:
– Мне сюда...
– Как хочешь! Но я также могу требовать! До каких пор будем мучить друг друга?
И он показал кучеру рукой, куда ехать.
Она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. «Собиралась уехать совсем, а кончилось вот чем... Неужели я так безотчетно люблю его?» – подумала Надя.
С этого дня она перешла к Николаю.
Через неделю она уже свободно ходила по комнате и изучала Николино житье. Ее удивляло то, что она могла смотреть на все, что находилось в комнатах, как на свое собственное; его разные вещи и вещицы были уже ее; смешила холостяцкая неопрятность, хаос на письменном столе, беспорядок на этажерке. И она что-то переставляла, внося, как казалось Николаю, уют уже одним тем, что была здесь.
Николай знал, что пройдет немного времени и Надя станет редким гостем. Начнется другой распорядок жизни, но теперь, пока она, бледная и слабая, оставалась дома, он стремился к ней каждую свободную минуту, откладывая дела на завтра. Он заказал в мастерской мебель, кое-что выписал из города, а однажды принес два фикуса из своего кабинета. «Мне ведь ничего не надо. Для Нади...»
Когда принесли шифоньер, книжный шкаф, кровати, Николай засуетился.
– А ведь недурно, Надюша? Что скажешь?
О том, что обоим ни с того ни с сего показалось, будто другой остыл и что высокая, радостная напряженность первых месяцев любви как бы сменилась чувством взаимного друг перед другом долга, они не вспоминали. «Но я действительно напрасно упорствовала. Как можно любить и не жить вместе? И за что я сердилась на него? Разве он не любит меня так, как мне хочется, как я мечтала?»
В день рождения Николая они решили пригласить ближайших друзей. Журба почему-то стеснялся сказать, что одновременно ему хотелось бы отметить перец всеми их свадьбу. («Какое мещанское слово – «свадьба»...)
– Кстати, отметим нашу близость. Зарегистрируемся, и будет, как полагается!
– На вечеринку пригласим Гребенникова, профессора Бунчужного, Женю Столярову.
– Ну и твоих земляков, – сказал Николай.
– И земляков. И Шарля Буше. Он любит Женю и пусть побудет с ней у нас.
Николай про себя радостно улыбнулся: «У нас...» Это было первое открытое признание того, что у них есть свой общий очаг. Кроме того, раз Шарль Буше любит, значит, надо пригласить... Теперь в подобных делах он должен тонко разбираться...
– Будет вечер двух поколений: старики и мы, молодежь, – сказала Надя.
Гости собрались часам к десяти. Позже других явился Борис Волощук.
Когда он вошел в ярко освещенную квартиру, уже шумел примус на кухне, Женя приятным голоском пела, аккомпанируя себе на концертино, Митя Шах сидел у окна и просматривал журналы. Анне Петровне нездоровилось, и она не могла притти.
– Я, миленькая, в деревушке Потоскуй был образцовым хозяином, – доносился рокот Гребенникова (на стройке такого домашнего рокотка никто не слыхал): сам варил, стирал, штаны шил. Недаром, в девятьсот девятом, когда бежал, надели на меня женское платье! А тут ветер... Юбка к коленям липнет, как мокрая. И ноги как не свои. И фигура...
Николай Журба показывал Шарлю Буше карабины, к которым испытывал нежность, почти как к живым существам.
– На пятьдесят шагов пробиваю копейку. Снайпер!
Шарль внимательно наклонял лицо к холодным стволам ленточной стали, а сам поглядывал, что делала Женя. Девушка сидела на диване между Митей и Борисом и о чем-то оживленно рассказывала. Инженеры были молоды – преимущество, с которым бороться не легко! «Но здесь отношения между мужчинами и женщинами несколько иные», – утешал себя Шарль, невпопад отвечая Журбе. Он все прислушивался к тому, что говорила Женя. Речь шла о каком-то Пашке Коровкине, арматурщике.







