Текст книги "Тайгастрой"
Автор книги: Николай Строковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Были прекрасные дни броненосца «Потемкин», бушевал революционный шквал, в котором люди распознавались лучше, полнее, не по словам, а по делам их, по их жизни.
Как-то вечером Лазарька вышел на улицу. Двери и окна многих домов были глухо забиты или закрыты, на мостовой лежали опрокинутые вагоны, на углах улиц виднелись остатки баррикад; разъезжали конные наряды полиции и казаков.
Он беспрепятственно дошел до вокзала. На площади и перед самым вокзалом стояли усиленные отряды полиции и войск. Дамы в красивых платьях и мужчины в дорогих костюмах заполнили вокзал. На извозчиках и в собственных фаэтонах подъезжали господа. Но вокзал не мог вместить всех, не могли вместить поезда, – и элегантные пассажиры забирались в товарные вагоны. Беглецы суетились, кричали, совали носильщикам и кондукторам толстые кошельки – самое убедительное, что могли предложить в такую минуту: надо было уехать любой ценой. Уехать, куда угодно. Лишь бы из «ужасной» Одессы...
Тогда произошла их вторая встреча.
Они заметили друг друга одновременно. Миг – и Сережка заслонился чьей-то спиной. Голова этого человека была забинтована толстым слоем марли; казалось, что на плечи человека кто-то посадил большой снежный шар.
Лазарька подошел вплотную.
– Прячешься? – спросил, уводя Сережу в сторону.
Реалист смешался.
– Бежишь из Одессы?
– Лазарька... Зачем спрашиваешь?
– А что?
– Я живу у дяди... Он решил уехать, меня взял... Я не самостоятельный...
– Я тоже не самостоятельный! Но меня никто не увозит... Сейчас революция! Мы должны помочь взрослым!
При слове «революция» Лазарьке показалось, что Сережка вздрогнул.
– Ты это слово уже слышал? Боишься?
– Я ничего не боюсь! Я живу у дяди...
– А если бы ты был самостоятельным?
– Я ушел бы из реального училища...
– Ушел из реального училища? Зачем? Куда бы ты ушел?
– Не знаю... Может быть, в музыкальное...
– В музыкальное? И ты говорил об этом отцу?
– Говорил.
– И что он?
– Слушать не хочет...
– Что же он хочет?
– Он хочет, чтобы я был инженером.
– А ты?
– А я говорю, что не хочу...
– Говоришь – и продолжаешь учиться? И живешь у дяди?
– Да...
– Странно: значит, ты делаешь не то, что хочешь, а что хотят другие?
– Так получается... Я не самостоятельный... Я в третьем классе!..
Лазарька запомнил на всю жизнь день 18 июня, когда затосковал даже такой сильный человек, как Петр. Изменил революции броненосец «Георгий Победоносец». Нашлись изменники в береговой охране и на самом броненосце «Потемкин». Войска, прибывшие в Одессу, не присоединились к восставшим. В ночь на девятнадцатое «Потемкин» поднял якорь. Один, не надеясь на восстание эскадры, преданный изменниками, он потушил огни и пошел в темную ночь. Проблуждав до рассвета, броненосец выбросился на берег Румынии...
Весь день после ухода «Потемкина» из порта вывозили обуглившиеся трупы. Вывозили трупы со слободки Романовки, с Молдаванки, из центра города. Дымился порт. Дымились окраины. По воздуху, не переставая, носились, подобно снежинкам, перья и пух. Во многих окнах застряли пианино, шкафы, комоды.
Ночью, пробравшись тихонько через черный ход, пришел домой Петр. Он что-то взял из мастерской и постучался к отцу.
В столовой собрались Александр Иванович, Марья Ксаверьевна и Лазарька. На столе дымила коптилка.
– Куда теперь? – со вздохом спросил Александр Иванович, заправляя слоистым ногтем фитиль ночника.
– В подполье, папаша...
Мать припала к Петиному плечу.
– Нерешительность. Неверие в собственные силы. Предательство. А ведь у кого сила, как не у нас? У нас сила. У рабочих. У матросов, у солдат. У крестьян. Разве сила у офицерья? У буржуев?
Казалось, Петр сам с собой подводил итоги случившемуся.
– Да, папаша, таковы дела... Отступаем мы временно. Отступаем, чтоб лучше подготовиться. И тогда посмотрим!
– Пошли ж вам бог удачи!
Петр простился со всеми тепло и просто.
– А вас не поймают? – спросил тихо Лазарька.
– Не поймают!
– Ох, боюсь за вас.
– Не бойся! Мы еще с тобой, Лазарька, заживем! И ты тогда лучше поймешь, во имя чего боролись и во имя чего помирали старшие товарищи!
– А что вы сделаете, чтобы вас не поймала полиция?
– Я уже больше не я! Понял?
Это было то же самое, что «перпетуум мобиле»: Лазарька ничего не понял.
Тогда Петр вынул новенький паспорт и раскрыл его возле коптилки. На лице Петра появилась тонкая-претонкая улыбка. Лазарька наклонился: черными густыми чернилами в паспорте было написано – Александр Сергеевич Гребенников...
Осенью шестнадцатого года шло на фронт пополнение. На станциях и в пути, за сотни верст от позиций, вчерашние парубки Херсонской губернии, рабочие Николаева и Одессы перебрасывались прибаутками. Днем в вагонах заливалась гармошка. Близ позиции передали приказ потушить огни, прекратить пение. И стало страшно от необычной тишины.
Выгружались ночью. Пошли в ближайшее село, разбитое немцем. Там, верстах в пяти от передовой, переночевали, перебыли кое-как день, не находя себе места, а с вечерней темнотой пошли на огневую.
Они повстречались накануне боя.
– Ваше благородие! Радузев!
Поручик оглянулся.
– Лазарька?
Обнялись тепло и радостно. Это длилось, впрочем, не более нескольких секунд. Потом одновременно оглянулись: не видел ли их кто-либо, – и прошли к блиндажу. Поручик впереди, рядовой – сзади. В тесном блиндажике, залитом вонючей грязью, Радузев сел на цинковую коробку от патронов и жестом пригласил сесть Лазаря.
– С последним пополнением?
– С последним.
– В какой роте?
– В шестой.
– У меня, значит. Недавно в армии? – взглянув на суконные, без всяких нашивок, погоны, спросил Радузев.
– Скоро два года...
– Как – два?
– Разжаловали из старших унтеров...
– За что?
– За пораженческие настроения...
Радузев посмотрел сощуренными глазами, будто вдаль.
– Я подумал сейчас, как много времени прошло с тех пор... Помнишь: Грушки... экзамены?.. И наши встречи? Ты работал в какой-то мастерской... Потом на заводе Гена... Я в тот год окончил реальное училище...
Поручик уронил голову на руки и сидел так долго, очень долго.
– А что ж это вы в чине поручика? Тоже разжаловали? – осведомился Лазарь.
Радузев поднял голову.
– Ты мне «вы» говоришь?
– И «вы»... И «ваше благородие»...
Лазарь улыбался одними глазами.
– Ну, что, стал инженером, как папаша хотел?
– Стал, Лазарька... Стал. Перед самой войной.
– И на войну взяли?
– Взяли...
– Защищать веру, царя и отечество? Но тогда почему ты в пехоте? Инженер – и в пехоте? В крайнем случае, в артиллерии! С высшим образованием служить в пехоте не полагается!
– Я был в специальных войсках. Но проштрафился...
– Карты?
– Хуже...
– Женщины? Вино?
– Нет. Взял на себя вину одного солдата. Ты, конечно, не поверишь, я знаю: дело политическое. Да, политическое, солдату грозила беда, его поймали с поличным, он был в каком-то военном комитете большевиков: я в этом не разбираюсь. Солдат мне нравился, я любил его. И вот... как видишь... теперь в пехоте. И поручик...
– Романтично!
– Но как осточертело все на этом свете! Ах, Лазарька, Лазарька... Я удивлялся тебе. И дико завидовал... Боже мой... Теперь могу тебе сказать. Ты решал такие трудные задачи... Ты все знал. Перед тобой открывалась светлая дорога... Мне ли равняться с тобой?
– Исповедуешься? Готовишься в этом бою помереть?
– Нет. Так. От души. Я рад, что повстречал тебя. Говорю, не кривя душой.
Разговор прервался.
– Был ли ты в Грушках перед войной? – спросил несколько минут спустя Радузев.
– Нет. С тех пор, как убежал из дому, я не был в Престольном.
– Ты откуда сейчас?
– Из штрафной... До этого – из тюрьмы.
– Сидел?
– Сидел... и лежал... и ходил...
– За что?
– Известно...
– Ты социалист? Революционер?
– Я большевик!
– Большевик! Меньшевик! Я в этом ничего не понимаю. Но я тебе верю. Ты против правды не пойдешь. Скажи же мне, как там, у вас, думают, скоро кончится этот б...?
Радузев отпустил окопное словцо.
– Скоро!
– Что ты сказал?
Лазарь повторил. Радузев как-то просветлел весь и схватил руку Лазаря.
– Если бы ты знал, что подарил мне этим словом...
– А каково солдатам?
– Разве я не вижу? Им еще трудней.
– А все-таки, Сережка, из тебя мог бы выйти человек...
Лазарь сказал это таким тоном, что Радузев встрепенулся.
– Ты думаешь?
– Думаю. Но... у тебя нет пружины. А без пружины человек ничего не стоит.
Радузев уцепился за шинель Лазаря.
– Боже мой, до чего я возненавидел войну!.. И вообще все это...
– Что это?
– Нельзя ценой человеческой крови приобретать ни земель, ни фабрик... Ни даже свободы!
– А ведь приобретаете!
– Я ничего не приобретаю.
– Папаша приобрел! Хватит с вас!
– Нет, мне ничего не надо. Отец умрет, я все раздам нищим.
– Ты-то раздашь, а остальные к своему добру последнюю краюху хлеба вытащат из сумы нищего!
– Против этого во мне все восстает! Зачем столько одному? Что за сумасшествие? Тысячи десятин земли! Десятки фабрик, заводов!
– Это не сумасшествие! Это закон.
– А я восстаю против такого закона! Но один что можешь сделать?
– Чего ж там один! Разве только ты ненавидишь капиталистический строй?
– Снова капиталистический! Социалистический! Это снова борьба, схватка, насилие одних над другими.
– На филантропии, братец ты мой, далеко не поедешь? Христианская проповедь: если имеешь две рубахи, отдай одну неимущему – породила новое зло: моральное растление. Анархическое понятие свободы – блуд! Перед собой будто и честен, и делать ничего не надо. Возмущайся под собственным тепленьким одеялом! И считай себя честненьким человеком!
– Тупик... тупик...
Радузев взялся обеими руками за голову, сдавил ее у висков, будто в приступе острой мигрени.
– Тупик... Да, я вижу... Вот я через несколько часов поведу людей в бой, поведу против личного убеждения в том, что это бессовестно, бесчеловечно. И попробуй не повести? Предположим, я взбунтуюсь. Меня расстреляют. Это не страшно, а результаты? Все равно, людей поведут в бой. Другой поведет, и будет так, как я не хочу! Машина у нас такая, что человек с ней ничего сделать не может. Хоть и машину эту сам же человек создал.
– Так думает человек, висящий в воздухе. Если бы ты стоял на земле, то знал бы, что ты не один, что машина эта не такая уж страшная. Машина эта источена сверху донизу... Ты видел старую мебель, источенную шашелем? Так вот источен царский строй. Капиталистический строй. Язвами своими источен. Но, конечно, он держится еще. Болтовней его не свалишь. Надо действовать!
– Действовать? То-есть бороться? Какая же разница для мирного человека? Для тех, кому ненавистна эта борьба?
– Не притворяйся. В твоих устах детская схоластика, по меньшей мере, странна. Хочешь оправдать свое невмешательство в жизнь? Так делай это без боженьки, без кокетства и рукоблудия. Противно!
Лазарь встал.
– Мне пора. Надо перед боем уснуть хоть часок.
– Побудь немножко. Если я тебя раздражаю, помолчу. Только не уходи.
– Да что сидеть!
– Вот ты вначале сказал, что стоишь за поражение России. Значит, ты хочешь, чтобы нас победила Германия? Ты думаешь, что немецкое хозяйничанье будет лучше?
– Да, я пораженец. Но ты наивно думаешь, что если мы стоим за поражение России, то тем самым стоим за немецкое или какое-либо иное буржуазное хозяйничанье!
– Ничего не понимаю!
В Лазаре заговорил агитатор.
– Если пожелаешь, поймешь! Нам надо вырвать Россию из лап буржуазии любой ценой, хотя бы ценой поражения ее Германией. Смело? Да, смело. Очень смело. Но иного выхода нет. А дальше – большевики поведут Россию по новому пути. Без буржуазии русской и иноземной. Поведут с боями, защищая подлинную свободу народа, его жизнь, его достоинство. Тогда начнется новая эра, от которой будет вестись счет лет: эра весны человечества!
Радузев задумался. На несколько секунд серое лицо его осветилось как бы отблесками далекой зари, – но только на несколько секунд. Потом Радузев погас, остыл, съежился.
– Слова красивые. Дела страшные. Твоя программа не для меня.
– Это не моя программа. Это программа рабочего класса, программа лучшей части интеллигенции.
– Все равно.
– Иначе невозможно навсегда покончить с боями, насилием, нищетой, бесправием. Только таким путем идя, мы создадим жизнь разумную, человеческую, светлую, огражденную от всяких угроз и страхов. Запомни это, Сергей. Ты ведь в душе честный человек, но для нашего времени бездейственной честности недостаточно.
Они расстались, пожав друг другу руку крепко, от души, словно прощались навсегда, хотя могли вместе итти в будущее, которое оба хотели видеть прекрасным.
Перед рассветом началось... Полетели вверх ракетки, фосфористые полосы прочертили небо, задрожала земля. Над головой загудели, сверля пространство русские шестидюймовые и трехдюймовые снаряды.
Немцы ответили тем же. Две немецкие мины лопнули возле самого блиндажика батальонного командира. Посыпалась с бревенчатого наката земля, осунулась дверная коробка.
И затем уже, не прерываясь, вспарывалась земля, распахивалась снарядами. Рвалась ночь огнем, сталью, вздохами.
После плясовой, прибауток жалось сейчас тело к липкой обшивке окопа, сливалось с деревом, землей, глиной, чтобы ничем не выделиться. Еще в ушах тары-бары, плясовое, плач гармошки, еще в живом и неискалеченном теле, в мозгу, в сердце – тыл, запасный полк, деревня или город, невеста или жена, соленые слезы прощанья. И все это будто во сне. А наяву – ветер срывает крыши, гудит, воет жесть и будто на лесопильном заводе сбрасывают с размаху доски.
После артиллерийской подготовки надо поднять людей. Это самое трудное – поднять людей из окопов под огнем противника. Раздается хриплый голос Радузева. Они не слышат. Не хотят слышать. Он знает, что надо вынуть наган, извергнуть самый дикий, чудовищный «мат» – единственное средство в такую минуту. Он смотрит на часы. Еще до назначенного времени пять минут. Пять минут! Какое счастье... Тогда и он жмется к окопу, – самому близкому, родному, что здесь есть.
Холодно, Чертовски холодно. Зубы выбивают сумасшедшую дробь. Но делать нечего. Так завернута спираль. Один в поле не воин. А итти их путем? Нет, это то же самое. И он вспоминает разговор с Лазарем. «Однако, который час? пять – ноль-ноль. Пора!»
Сергей Радузев сбрасывает с себя все вяжущее волю, ненужное, тягучее и разражается отборнейшей бранью. Он стоит посреди окопа. В короткой, туго стянутой шинелишке. Фуражка низко насунута на лоб. В руке наган, на боку болтается планшетка. Все это, впрочем, ни к чему! Надо бежать на остатки проволоки, перепутанной, перекрученной, надо подставить теплое, живое, все ощущающее тело под посвист пуль и визг осколков. Надо самому выйти на бруствер раньше других, смело и гадко усмехнуться ненавистной смерти, выпрямиться – это хорошо действует на солдат – и потом уже перебежками туда, где...
И он выходит. За ним выходят солдаты. Вой, комья земли, горячий воздух хлещет в лицо, остро пахнет кожей и тухлым яйцом. С каждой секундой солдат все больше и больше.
– Вперед! Вперед! – кричит Радузев, хотя знает, что немногие услышат его.
И под деревянную строчку пулеметов пошли первые цепи вперед.
Немцы загоняли свинцом солдат в окопы, и снова из земли выползали живые комочки, подгребали перед собой песок, делали горбики, – выползали другие, – и еще, без конца. И когда выкатилось из-за пригорка солнце, поле было занято русскими солдатами.
На центральном участке перебегал батальон Радузева. Он видел, как отходили немцы, отплевываясь свинцом, чугуном, сталью. Первые окопы уже глотнули солдат, но нужно было продвинуться еще версты с две и обойти лесок справа, откуда немцы теснили ряды и куда перебегали их солдаты, по-верблюжьи горбатые, в касках.
На минуту стихли пулеметы. Радузев поднялся во весь рост, чтобы видели его все, и крикнул:
– Пошли! Пошли! Так вас, перетак! Пошли!
И чем отборнее была брань, тем легче становилось на душе.
Ротные командиры поднимали людей, как поднимают лошадь, бьющуюся коленями о лед.
Побежали.
Лазарь Бляхер выбрался из окопа раньше других и побежал вперед в числе первых, но скоро устал. Сердце, казалось, готово было вырваться из груди. Он кулаком надавил против сердца грудную клетку, словно затыкал рану, и шел медленно, весь мокрый, с трудом дыша горячим воздухом и сплевывая густую пену слюны, которая не отделялась от губ. Над головами беспрерывно рвалась шрапнель, осколки ее с визгом шлепались на землю.
Мимо Лазаря, без всякого строя, бежали солдаты с искаженными от грязи, пота и ненависти лицами. Среди солдат Лазарь увидел Радузева: тот бежал, почти не сгибаясь.
После короткой паузы снова застучали с обеих сторон немецкие пулеметы.
– Проклятие! – крикнул Лазарь и, не отдышавшись, побежал дальше, на сближение с противником. Оставалось еще продвинуться метров триста к тому месту, откуда немцы расстреливали наступающих в упор.
Лазарь понимал, что если в эту тяжелую минуту солдаты не выдержат огня и бросятся назад, немцы без труда сметут их всех пулеметами. Следовало для спасения людей во что бы то ни стало продвинуться и закрепиться у леска.
– Ребятушки! За мной! За мной?
Он призывал солдат, хотя понимал, что немногие могли услышать. Потом снял фуражку и замахал следовавшим за ним солдатам.
Живой пример в бою действует неотразимо. Кое-кто поднялся. Откуда-то появился хорошенький прапорщик, прибывший вместе с Лазарем в батальон. Он прикрыл ладонью лицо и побежал за Лазарем.
«Что если б его в эту минуту видела мать?.. – подумал Лазарь. – И вообще, если бы все матери посмотрели в эту минуту на своих сыновей...»
Поднялось еще немного солдат – впереди и справа. У старого бородатого ротного, бежавшего с десятком молодых солдат, раздавленной клюквой свисала на ниточке мочка уха, – ротный, очевидно, не замечал этого.
В короткой шинелишке, с винтовкой и короткой лопаткой Лазарь бежал к леску, откуда немцы безостановочно стреляли из пулемета. «Заткнуть ему глотку!» – это была мысль, которую он отчетливо сознавал и которая заставляла бежать на огонь, освобождая от страха смерти. В правой руке он сжимал жестяную рукоятку гранаты. Он сам себе поставил задачу: добежать к пулеметному гнезду и забросать его гранатами.
Левее Лазаря ложились снаряды. Удар – и из земли вырастал черный куст. «Пристреливаются подлецы...» Он был почти у цели, когда где-то совсем близко взвыл снаряд. Казалось, летел он только сюда, и некуда было укрыться.
– Ложись! —крикнул Лазарь солдатам и упал. В рот набилось земли. Он сжал челюсти, на зубах захрустел песок.
В эту же минуту что-то взвизгнуло рядом, и хорошенький прапорщик упал под черный куст.
Выплевывая землю и отряхиваясь, оглушенный взрывом, Лазарь увидел прапорщика. Лежал он как-то не по-живому, с подвернутыми под спину руками, и не шевелился.
«Вот и все...» – подумал Лазарь.
Когда пули дождевыми каплями зашлепали по листьям, опушку леса огибала шестая рота. Лазарь добежал до пулеметного гнезда немцев, весь мокрый, с горошинами пота на лице, и одну за другой бросил две ручные гранаты. Потом вскочил в пулеметное гнездо и вытащил пулемет на бруствер. В прицельной прорези он увидал, как немецкий офицер поднимал солдат в контратаку. Лазарь потянул за ленту, ее заело. «Так вот почему они не расстреляли меня, когда я бежал на гнездо». Он немного повозился, пока не устранил задержку и залег. В прорези прицела отчетливо увидел немцев. Офицер, стреляя из пистолета в своих, уже поднял солдат. Острое чувство ненависти обожгло Лазаря, когда он наводил пулемет. Он надавил большими пальцами на сетчатую гашетку пулемета.
Гильза одна за другой отлетели в сторону, вокруг пулемета образовалось облачко. Лазарь сек своим огнем немцев, пока те не схлынули.
– Брататься не хотели? Не хотели?
– Молодец! – крикнул подбежавший Радузев. – Молодчина!
Радузев побежал дальше, рассчитывая отрезать немцев и захватить их в плен, а Лазарь втащил пулемет на пригорок. Колени его неприятно холодила грязь, просочившаяся через брюки. Он продел новую ленту. Но вдруг совсем некстати и как-то нелепо осколок ударил его по ноге. Было такое ощущение, будто ударили палкой. Он упал, уткнувшись лицом в кочку, поросшую колючей травой, но не почувствовал даже укола, хотя щеки и лоб и подбородок были изрезаны будто бритвой.
Поезд шел мучительно долго, задерживаясь на каждой станции, перегруженный доотказа, почти с удвоенным количеством вагонов: их прицепляли сами солдаты на каждой узловой станции, угрожая железнодорожному начальству револьверами, винтовками, «бутылками» и «лимонками».
На третьей полке, под потолком, лежал обросший густой шерстью солдат в одежде военнопленного. Он молчал всю дорогу, а ехали вторую неделю от границы.
– Сумной ты больно, землячок! – сказал солдат, занявший соседнее место на последней узловой станции. – Поглядываю на тебя. И самому сумно становится.
– Чему радоваться?
– Домой, што ль, не вертаешься?
– Вертаюсь...
– Ну и то-то! Земельку отхватишь! Хозяйство заведешь. Откуда сам?
– Из Престольного.
– Из Престольного? Вот здорово! Так мы с тобой, значит, с одних мест. Троянды знаешь? Против Грушек?
– Знаю...
– Сам, значит, из мастеровых?
– Из мастеровых.
– В земельке потребы не маешь?
– Не маю...
– Што ж, революция каждому по его потребности: кому землю, кому восемь часов.
Военнопленный не поддерживал разговора. Ежась от холода, он натягивал до подбородка шинель и закрывал бесцветные глаза.
– Спишь? А то, може, хворый? – не отставал сосед, притрагиваясь рукой к шинели военнопленного.
Тот приоткрыл глаза и накалывался на чужой любопытствующий взгляд.
– Застудило...
– Откуда едешь?
«И все ему надо...»
– Откуда едешь, спрашиваю?
– Не видишь?
Сосед приподнялся, засветил зажигалку и злыми глазами обшарил башмаки, торчавшие из-под шинели, крутые немецкие обмотки, рукав с коричневой полоской...
– Пленный! Чего ж сразу не признался?
В голосе соседа прозвучало что-то сочувствующее.
– В каком лагере находился?
– В Регенсбурге...
– Бавария! – грохнул солдат и вскочил. Он стукнулся головой об потолок и, выругавшись, ухватился за ушибленное место.
– Регенсбург! Я сам оттуда, браток! Ну-ну, давай! Рассказывай, как попал в плен, когда. В каком бараке жил?
Первый военнопленный шире раскрыл глаза, а второй заметил в них испуг.
– Вот чудово! А я все хожу да хожу, а землячка не приметил! Регенсбург! Там эта сволочь комендант фон-Чаммер! Потом его забрали. Когда попал в плен?
– В конце шестнадцатого...
– Значит, мало натерпелся. А я, браток, с мая пятнадцатого... Вспомнишь, и... В каком полку служил?
– Стой!.. Не утечешь! Держи его!..
Крики и ругань ворвались в вагон. Все, кто лежал на полках, свесили головы. Убегавшего схватили. Это был широкий, в косую сажень, человек, в засаленном ватнике и порванных ватных штанах.
– Документы, видать, проверяют, – сказал сосед. – Офицера схватили. Не иначе. Переоделся, подлюка, в солдатское, да рожа выдала! Нет, браток, шалишь! К стенке станешь!
– Под солдата обрядился, думал – не узнаем! – сказал низкорослый солдат, помогавший ловить офицера.
Арестованного повели под конвоем к выходу, а оттуда на разъезд.
– Откормился, паразит, на нашей кровушке! Да я бы его сам пристукнул! – сказал сосед. – Ишь, смываться задумал!
Но первый военнопленный уже глядел в потолок, не обращая ни на что внимания.
– Ненавижу офицерье! – сказал низкорослый солдат, вернувшись в вагон, когда пойманного доставили к коменданту разъезда. – И сколько они поизмывались над нашим братом!
– И не говори!
В купе вошел патруль.
– Предъявляй документы!
Заросший волосами военнопленный засуетился. Когда подошли к полке, он протянул бумажку. Старший караула – у него была широкая красная повязка на руке – посмотрел военнопленному в лицо.
– Василий Сивошапка? – прочел в документе.
– Сивошапка!
– Пленный?
– Пленный.
– Может, офицер?
– Младший унтер. Там написано...
– Куда едешь?
– На родину.
– Что везешь?
– Белья пару да вшей отару!
В вагоне раздался смех.
– Получай!
– Скоро поедем? – спросил Сивошапка.
– Скоро. А ты кто? – обратился старший патруля к соседу Сивошапки.
Тот спокойно расстегнул прореху брюк и полез за документами.
– Так что Беспалько Иван. Еду в Троянды. На свое господарство. Пленный.
– Получай!
Пока Беспалько засовывал через прореху документы, Сивошапка уже успел натянуть на голову шинель.
– Спишь? Спишь? – спросил Беспалько земляка. – И чего это с ним, а? – обратился он к солдатам. – Только документы предъявлял и уже дрыхнет!
Солдаты подняли головы к верхней полке.
– Хворь бывает такая! – сказал кто-то.
– Всякая у людей хворь бывает... – заметил солдат, стоявший у окна, – он помогал ловить переодетого офицера.
Патруль двинулся дальше.
– Человека разве сразу поймешь? Хитрее человека нет зверя!
Сивошапка не шевельнулся. Но лежал он, как на углях. Часа через полтора поезд тронулся. «Еще сутки томиться, – и это в лучшем случае... – подумал Сивошапка, лежа под шинелью и слыша все, что говорилось в вагоне. – Хоть бы скорее кончилась пытка...»
Поезд пошел, нигде не задерживаясь, – бойко, как отдохнувшая лошадь. Станции мелькали одна за другой. На коротких остановках толпы солдат осаждали состав: они пролезали в двери, в окна, цеплялись на подножки, на буфера, на крышу, прокладывая себе дорогу винтовками и бранью. Под ругань, выстрелы поезд срывался с места, солдаты продолжали цепляться на ходу, забрасывая вещи и все убыстряя шаги, пока им не протягивали рук.
На конечную станцию поезд пришел ночью. Вагон остановился против вокзального здания, на пол лег луч света от фонаря. Со всех полок свесились ноги в сапогах, ботинках, опорках. Несмотря на белую полосу света, в вагоне было сумеречно. Солдаты, собирая пожитки, чиркали спичками. Многие были в пути по нескольку недель, обжились, кое-что достали для жен и детишек, терпеливо ожидали встречи. Но на конечной станции терпение лопнуло: сбились в проходе, и никто не хотел уступить другому дороги.
– Товарищи, подвиньтесь немного! Все равно разом не выйдем! – убеждал чей-то голос.
– Небось, сам не подвинешься!
– Народец!
– Ломи, душа вон!
– Ой, задавили! Дыху нет...
– На фронте не задавили, так дома у себя задавят...
– Такого, как ты, задавишь!..
Нажали. Взлохмаченный солдат с разорванным пополам козырьком принялся расшвыривать стоявших солдат. Никто не сопротивлялся, никто не протестовал. Пробка протолкнулась. Стали вытаскиваться, переворачиваясь по нескольку раз, пока не касались ногами земли.
Сивошапка посмотрел вниз. С полок сбрасывали вещи. Кто-то зацепился рукавом шинели за крюк, и по вагону раздался треск... У кого-то упружисто лопнул ремень, на котором через плечо висел сундучок. Кладь ударила по ноге стоявшего сзади него солдата. Минут через десять в вагоне стало свободнее.
«Пора!»
С полки еще раз свесилось заросшее до бровей лицо Сивошапки. Держась за поручни, сошел Беспалько. Свет падал прямо на него, и Сивошапка увидел своего соседа во весь рост. Иван был в дырявой шинелишке, в обмотках, сползших на худые ботинки, – сухой, жесткий человек, лицо которого, видно, редко оживляла улыбка. Постояв с минуту, он нахлобучил потертую шапку. С одной стороны ее не было крючка, бок шапки наседал на ухо.
Потом он снял сундучок, украшенный жестяными узорами, вырезанными из консервных коробок, взвалил кладь на плечо и кивнул Сивошапке, как если б они об этом уже давно договорились:
– Пошли!
Сивошапка заметил, что его земляк из Троянд говорил то по-украински, то по-русски. Когда вышли из вагона, увидали толпу, теснившуюся на перроне. Образовалось два течения: приехавшие протискивались в зал, а солдаты, уезжавшие из города, пробирались навстречу.
Беспалько шел впереди, обмотки его сползли на землю. Кто-то наступил. Иван зло огрызнулся. Сивошапка, слегка прихрамывая, плелся поодаль. Их разделила толпа, и они потеряли друг друга.
«Слава богу!..» – подумал Сивошапка, оглянувшись по сторонам. В зале висели круглые часы: половина третьего. Сивошапка знал, что из зала можно было пройти только через один ход, – ничего иного делать не оставалось, и он пошел вместе с другими.
На крыльце сидел Иван Беспалько и оглядывал каждого выходившего.
– Долго ты задержался, землячок! – сказал он неприветливо.
Сивошапка растерялся.
– Вот и приехали...
Беспалько попытался улыбнуться; глаза его были холодные и злые, будто пересаженные с другого лица.
– Теперь куды?
– Побреду...
– Где живешь? Показывай! Мне все одно некуда податься. Ранком, может, кто с наших приедет на базар. Подвезет.
Сивошапка замялся.
– Куда с тобой? Сам иду... не знаю, где буду...
– Эх, товарищ! А еще в одном лагере вшей кормили...
– Три года дома не был... Может, не примут... Другой, может, кто на моем месте...
Беспалько так посмотрел, что у Сивошапки волосы зашевелились на затылке. Он быстро сошел с крыльца и затерялся в темноте...
Отойдя шагов двадцать, Сивошапка оглянулся: вокзал был освещен, оттуда все еще шли люди, но своего соседа он не заметил. Тогда он бросился в переулок, передохнул и пошел колесить по окраинам, запутывая следы. Перед рассветом потемнело, небо закрылось тучами, и военнопленный пошел спокойнее, хотя и прислушивался к каждому подозрительному шороху.
«Отстал... Не найдет...»
Он бродил до тех пор, пока не притомился. После душного вагона, проверки документов, махорки, расспросов он впервые вздохнул с облегчением. Боковыми улицами пробрался к пригороду, утопавшему в грушевых садах, и вышел к последней усадьбе, со стороны реки.
«Что бы там ни было, хорошо, что дорога позади. А дальше?»
Он задумался.
«Дальше?».
Сердце упало в пустоту.
Он перелез через забор и пошел по аллее. Некогда блестевший никелированный звонок «Прошу повернуть» поржавел. Военнопленный взялся за головку – она без сопротивления повернулась, не издав ни звука. Он постоял, прислушался к тому, что было в доме, потом прижался к переплету рамы, рядом с парадной дверью. В прихожей стояла корзина, на вешалке висело демисезонное отцовское пальто; две банки с фруктами занимали подоконник.
Он прошел в конец веранды и постучал в окно.
Никто не ответил.
Постучал сильнее.
В доме засветился огонь. Кто-то в одном белье приблизился к окну.
– Откройте, Игнатий! Это я... я...
Фигура метнулась из комнаты.
– Сергей Владимирович!.. Дорогой наш...
К плечу припала седая голова.
Радузев вошел. В коридоре пахло знакомым, давним; все здесь было нужным, связанным то с одним, то с другим воспоминанием.
– Как отец?
Радузев сбросил на пол ранец. Игнатий поднял и положил на корзину.
– Нет, нет! Не клади! Нужно вынести... Тут вшей не сосчитать... Заграничные...
Игнатий покачал головой. И только теперь заметил, что молодой барин был в старой шинели, в ватных брюках, распоротых впереди, в разбитых рыжих ботинках.
– Сергей Владимирович...
– Чепуха! Оброс немного... Как наши?







