Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
На улице была оттепель, а в плохо натопленном кабинете Жукалина застывали чернила. Секретарь партбюро сидел за столом в пальто и шапке, часто потирал длинный зябнущий нос и дышал на руки. С другой стороны стола сидела заведующая орготделом райкома партии Михеева, тоже в пальто и мужском цигейковом треухе. Не глядя на нее, Жукалин подавал ей папки. Она листала их стремительно, с треском, так что на Жукалина веяло ветром. Серые прищуренные глаза успевали схватывать все, что нужно.
– Болел, говоришь, Павел Васильевич, лежал, а порядок образцовый, порядок, говорю, отличный...
Говорила Михеева хриплым простуженным голосом. Было ей под пятьдесят, но выглядела она очень молодо, мужчины до сих пор заглядывались на ее красивое смуглое лицо. Может быть, поэтому Михеева держалась с ними несколько грубовато и снисходительно. В «номенклатуру» она попала лет тридцать назад, после окончания педучилища, да так и задержалась в ней.
– За одно сужу, Павел Васильевич, решение бюро райкома до сих пор не обсудили на партсобрании. О наказании Азовскова. За это, говорю, сужу.
– Успеется.
– А если об этом сам товарищ Черевичный узнает? А если кто-то из обкома глянет в твои бумаги?
– Я не дам бумаги, я срочно заболею...
Михеева расхохоталась, обнажая белые крепкие зубы:
– Не зря говорят: лукавый горами качает!
– Какое уж там лукавство. Нужда заставляет.. Азовскова вы зря так сурово наказали, оттого и собрание мне не хочется проводить.
– Зря, говоришь? – Михеева прищурила свои красивые серые глаза. – Но посуди сам! Труженики идут на воскресник и средства от него предлагают в фонд борьбы с колониализмом. А уважаемый товарищ Азовсков громогласно возражает, срывает политическое мероприятие.
– Предлагали не труженики, а ваш Острецов.
– Почему наш? – насторожилась Михеева, уловив язвительность в его тоне.
– Вам он нравится, вы его на руках носите.
– А вы?
– И мы. Глядя на вас, и мы. А как же! Смелый. Прямой. Почти честный.
Михеева встала, запахнула пальто, зябко пожала плечами. Заправляя под шапку выбившуюся прядь волос, сдержанно спросила:
– У тебя, Павел Васильевич, не осложнение после гриппа? Не узнаю тебя. Не узнаю, говорю... А собрание ты проведи без промедления. Что я товарищу Черевичному скажу, если спросит?
– Скажи, что Жукалин по сей день хворает. Я ж не тот, что в двадцатых да тридцатых годах был!
– Наверно, не тот.
Постучавшись, в кабинет тихо вошла Анфиса Лукинична. Поклонилась обоим. Жукалин засунул папку в стол, попытался пошутить:
– Везет мне сегодня на симпатичных женщин. Жаль только, стар я.
Михеева усмехнулась, ответила с обычной грубоватостью:
– Тебя ж не варить, Павел Васильевич!
Она ушла. Жукалин усадил Анфису Лукиничну, улыбнулся:
– С чем пожаловала, неисправимая знахарка и колдунья?
– И ты туда же! – огорченно промолвила женщина.
– Да я шутя, Лукинична, извини, пожалуйста. Говори, с чем пришла?
– Люба-то уехала.
– Совсем?
– А я почем знаю? Может, и совсем. Вы кого не съедите! А уж на нее-то я надеялась... Третья убегла. А партийный начальник и за ухом не почесал, ты то есть. А еще под портретом Ленина Владимира Ильича сидишь! Шапку-то хоть бы снял, старый!..
Сконфуженный Жукалин стащил с головы шапку.
– Собачий холод тут. И чего ты напустилась на меня, Анфиса?!
– А на кого ж мне напускаться? Ты главный по партийной линии, к тебе и пришла. Аль к Острецову вашему итить?! Он, шалопут, изголяется над людьми, а вы его по головке гладите заместо того, чтоб задницу ремнем выдрать.
Жукалин понял, что поведение Острецова проняло даже тихую безответную Анфису Беспалую. Сроду она ни на кого не жаловалась.
– Насчет ремешка, Лукинична, в наше с тобой время просто было, а ноне воспитывать надо иначе. Острецов – молодой человек, и мы обязаны терпеливо наставлять его, чтобы он сам осознал ошибки свои. Ноне нельзя через колено ломать...
– Ой и болтун же ты, Василич! – укоризненно покачала головой Анфиса Лукинична поднимаясь. – Скажи, что не хочешь связываться с этим балаболкой, да и все. А ить боевитый когда-то был! Об себе только думаешь, а об людях вовсе забыл.
– Но-но, Лукинична, не вдруг на гору – гужи лопнут!
– А и не обижайся, верно сказываю. Говорить-то мне с тобой более не об чем. Прощай покудова!
Она поклонилась ему с притворным смирением и посеменила к двери, прикрыла ее за собой осторожно, плотно. Засунув озябшие руки в карманы пальто, Жукалин стоял у окна и глазами провожал женщину в темном платке до самого ее дома. В школе, наискосок от правления, прозвенел звонок; и через минуту в разные стороны рассыпалась вырвавшаяся на волю малышня. И сразу вспыхнул жаркий бой: туда и сюда полетели тугие снежки. Ребячий восторженный гомон слышен был даже через двойные окна. Веселый, улыбающийся вышел из школы Владислав Острецов. Бросив тяжелый кожаный портфель в сторону, он с азартом ввязался в сражение: запустил несколько снежков в мальчишек, получил ответные – один снежок сшиб с его головы шапку, другой белым расплющился на груди. Острецов подхватил портфель и со смехом кинулся бежать. А мальчишкам того и надо! Взликовали, ринулись за ним. Он, перебежав площадь, спасся в правлении колхоза.
К Жукалину вошел возбужденный, радостный.
– Чуть не стал жертвой собственных учеников!
Жукалин знал причину прихода. Острецову нужна была его рекомендация для оформления в члены партии. Несколько дней назад Жукалин не придал бы этому особого значения, сел бы и написал обещанную рекомендацию. Но вот теперь он не мог заставить себя изложить на бумаге то, что необходимо. Он не считал Владислава настолько плохим, чтобы отказать ему в рекомендации, но и не решался дать ее. Внутренний неясный голос шептал ему: не торопись, старина, не торопись, успеется! Если Жукалин еще и поддерживал в чем-то Острецова, то делал это из чувства некоторой досады. Досадно было, что зеленая девчонка вперед раскусила, вперед поднялась против учителя, чем он, Жукалин. Она открытый бой предложила, а он, Жукалин, отговаривал ее. Противоречивые чувства, владевшие им, заставляли его со дня на день откладывать и закрытое партсобрание, на котором предлагалось обсудить решение бюро райкома по Азовскову. Только не мог он сказать этого Михеевой.
– Написали, Павел Васильевич? – Острецов расстегнул пальто, ему было жарко.
– Понимаешь, целый день народ. Я уж вечерком, дома, чтоб никто не мешал. Не торопись, собрание ж не завтра!
– Да оно как-то на душе спокойнее, Павел Васильевич, когда рекомендация не в чернильнице, а в кармане. Впрочем, как вам удобнее, так и делайте... Хотите, я вам свою статью прочитаю? – Острецов сел и открыл портфель. – Для районной газеты подготовил.
У Жукалина заныло под ложечкой.
– О чем же?
– О комсомолии. Помните то наше собрание с повесткой дня: «Твоя личная ответственность»? Помните, каким оно жарким было?
– М-да-а... – Жукалин растерялся. – А Люба уехала. Мнится мне, совсем уехала. Хозяйка только что приходила.
Острецов засунул назад статью, посмотрел в одну точку на полу и машинально защелкал замком портфеля. Видать, его эта новость смутила. Наконец он застегнул портфель и встал.
– Учили человека в институте... Доверили ему здоровье и жизнь сотен людей. А он!.. Собственно, от Устименко этого шага следовало ожидать. Ни профессии своей она не любила, ни людей, окружавших ее. Все были плохи, только она хорошая.
– Жаль девчонку, – сказал, кашляя, Жукалин.
Острецов вскинул голову:
– Таких неврастеничек презирать надо! Статью я все-таки пошлю. С дополнениями.
Ссутулившись, Жукалин по-прежнему стоял перед окном и почему-то очень уж пристально, с ухмылкой смотрел на улицу. Острецов шагнул к окну, кинул взгляд поверх жукалинского плеча и оторопел: из кабины «газона» Гриши Карнаухова вылезала Люба Устименко...
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯБыстрая проворная поземка вползала во дворы, приостанавливалась возле углов, путалась в ногах. Ее шелест напоминал шипение наждачного камня, казалось, она точила блестящие гребни голубоватых сугробов. А вверху разгоралось холодное, но уже мягкое солнце последних дней февраля. В затишках оно подъедало снег, а карнизы изб украшало частоколом сосулек. Хотя и сердито шуршала поземка, но весна была за плечами: вот-вот рухнут в ярах серо-белые снежные ковриги и забурлят мутные стремительные потоки, пропотеют, закурятся паром плешины бугров, и на них проклюнутся изумрудные стебельки трав.
Предвесенняя пора, когда природа стоит на разломе, всегда нравилась Владиславу. А сегодня он видел лишь поземку, которая точила острия сугробов. В ее шипении чудилось ему, что это кто-то против него ножи точит.
Владислав интересовался судьбой своей статьи, ее он все-таки послал в редакцию. Она так и называлась: «Твоя личная ответственность». Спросил, когда будет напечатана. Редактор говорил неопределенное: то, мол, места в газете не было, то, дескать, отдельные положения статьи вызывают сомнение. Владислав попросил уточнить, какие именно положения смущают редактора. В телефонной трубке слышно было: редактор листал статью, вздыхал и говорил-тянул, точно жевал: «Вот вы... вы вот здесь пишете о том, что некоторые комсомольцы... что они не строят светлое будущее. Понимаете, получается, что светлое только впереди. Выходит, будто нынешнее – темнота и серость... Вы... э... не волнуйтесь, мы еще посоветуемся и, возможно, напечатаем».
Около дома Степняковых стоял председательский «газик». Видно, давно стоял, возле новеньких рубчатых скатов поземка намела сугробики. Радиатор у машины подтекал, и между передними колесами намерзла мутная сосулька. Владислав завернул в степняковский двор, мимиходом сощелкал на карнизе мокрые морковины сосулек: «Раз, два, пять, десять... Если двадцать одно – очко, я буду в выигрыше... Нет! Двадцать две – перебор. Жаль! – Входя в сенцы, пригнулся под невысокой притолокой. – По своему росту ставил хозяин двери!»
Андрей Андреевич натягивал поперек детской кроватки шнур с разноцветными пластмассовыми кольцами, рыбками, попугайчиками. Владислав не сдержал улыбки: ребенку от роду три недели, а отец считает его вполне смышленым человеком!
– Ты по делу? Или так, мимоходом? – Андрей Андреевич не приглашал ни проходить, ни садиться. Указательным пальцем отводил с брови наползающую челку, приглаживал вихор на макушке, поглядывал на развешанные над кроваткой игрушки.
– Я к вам с просьбой, Андрей Андреевич...
– Ага. Ну коль дело, садись. Садись, Владислав Петрович.
Владислав сел.
– Кандидатский стаж у меня истекает... Рекомендацию мне...
Степняков долго молчал, поглаживая непокорный хохолок.
– Значит, рекомендацию, Владислав Петрович? Рекомендацию, говоришь?
Опять замолчал. И потом вдруг:
– Рекомендацию я тебе не дам, Владислав Петрович, не дам. – И снова поправил челку.
Владиславу показалось, что он ослышался: больно уж буднично, словно бы между прочим, походя, сказал это Андрей Андреевич.
– Как... не дадите?! В кандидаты вы же... рекомендовали...
– В кандидаты рекомендовал, а в партию... В партию не могу, Владислав Петрович...
– Но... почему?!
– Вот «распочемукался». Значит, не считаю целесообразным. Значит, стало быть, не созрел ты в моих глазах для партии...
– Вы это... серьезно, Андрей Андреевич?
– Партией не шутят, Славик.
Впервые он назвал его Славиком.
Однажды еще мальчишкой Владислав видел, как в уральной пойме обкладывали охотники волка. Чащобу терновника и вязовника обнесли шпагатом с красными флажками, сами разошлись по номерам и затихли, а человек десять односельчан с шумом и гамом погнали из зарослей зверя. И он выскочил на белую поляну, осыпанный снегом, словно серебром, бросался из стороны в сторону, но всюду натыкался на флажки, а из-за кустов вдруг начали бить выстрелы. Раз, другой свистнула над впаянными в затылок ушами свинцовая картечь. Потом ударила под левую лопатку, опрокинула в снег.
Таким вот зафлаженным увидел вдруг себя Владислав Острецов, одиноким, чужим.
– Значит, окончательно решили, Андрей Андреевич?
Степняков продолжал налаживать на табуретке керосинку: подстриг фитили, долил в бачок керосину. Чиркнул спичкой.
– Я слышу твой угрожающий тон, Слава, но это нисколько меня не пугает. Он никогда меня не пугал, всегда думалось: чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало... Теперь вижу, что дитя давно подросло и озорует по-взрослому.
– Вы хотели бы, чтоб я перед вами смычком изгибался?
– Я хотел, чтобы Острецов не только статьи писал и речи говорил. – Андрей Андреевич встал с корточек, помыл руки под умывальником и поставил на керосинку сковороду. Во всех его движениях Владислав угадывал уравновешенность и неуступчивость человека, знающего и оценивающего свою силу и свои поступки. И голос Владислава дрогнул:
– Но... ведь так нельзя же, Андрей Андреевич!
Степняков задержал над сковородой рыбу, из-за плеча холодно посмотрел на гостя. Никогда Владислав не видал у него такого взгляда.
– Нельзя?! А обливать грязью людей... можно?! А доводить их до инфаркта... можно?!
Он положил обваленный в муке кусок сазана на раскалившуюся сковородку. Сенцы сразу наполнились трескучим шкворчанием, запахом топленого масла и поджаренной рыбы.
Владислав ушел, не попрощавшись.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯДома Нина собиралась на уроки во второй смене. Она торопливо засовывала в сумку книги, тетради, кулек с конфетами.
– Славик, через полчаса закроешь задвижку в трубе... Лучше через час, а то угарно будет. Не забудь за Сергеем в ясли сходить. Ну, я пошла!
У порога остановилась в нерешительности, чуточку обиженная. Раньше, когда она вот так произносила: «Ну, я пошла!» – Владислав лукаво смотрел на нее и приглушенно говорил: «Нина, иди сюда... Соскучился...» Она бросала сумку, подбегала и повисала на его шее, болтая ногами в воздухе. А он шептал, шептал ей в ухо, что любит только ее, одну ее... Потом она дурашливо ворошила его волосы: «Милый ты мой вечный секретарь!» Владислав всегда избирался секретарем: в школе, в институте, здесь вот...
– Славик, что-нибудь случилось? – дрогнувшим голосом спросила Нина.
Он шелестел на диване свежими газетами, прятал от нее лицо.
– Ничего не случилось.
– Ты неправду говоришь, Слава. Я же вижу.
– Ничего ты не видишь! – Владислав пружинисто встал, заправил в брюки выбившуюся рубашку и причесал волосы. Он боролся с внезапно вспыхнувшим раздражением и поэтому повернулся к жене спиной.
Стукнула о половицы оброненная Ниной сумка. Нина подошла к Владиславу, заглянула в его угрюмые глаза и вдруг расплакалась навзрыд.
– Чужие мы, Слава, чужие! – говорила она, прижимаясь мокрым лицом к плечу мужа. – Придешь в учительскую, все... все лицемерят... все притворно-вежливы... Но я же не дура, я же вижу, что притворяются! Они презирают нас, мы чужие им... А за что, за что, за что?!
Владислав усадил ее на диван, принялся успокаивать: все это кажется ей, она очень мнительна, а если есть что-то, так это от обычной человеческой зависти. Люди очень завистливы к чужому благополучию, говорил он. И чувствовал, что слова звучат фальшиво, Нина перестала плакать, чтобы не расстраивать его. Владислав неожиданно вспомнил свою недавнюю встречу с Карнауховым. Григорий шел ему навстречу и насвистывал. Владислав протянул руку:
– Привет, друг мой дорогой! Давненько не видел тебя.
Григорий отвел глаза, а руки поглубже засунул в карманы полушубка. Пошагал дальше, не торопясь, вразвалочку. Изумленный Владислав догнал его, схватил за плечо:
– Какая тебя муха укусила? А еще другом зовешься!
Григорий замедлил шаг, смерил Владислава взглядом:
– Хорошо, когда собака друг, плохо, когда друг – собака..
И, посвистывая, пошел быстрее. Взбешенный Владислав сжал кулаки, прошептал вслед: «Я тебе никогда не прощу этого!»
После этой стычки Владислав стал замечать, что некоторые односельчане старались избегать встреч с ним даже на другую сторону улицы переходили. Другие, наоборот, бесстыдно смотрели в глаза, но не здоровались будто сроду не знали учителя Острецова. И в учительской, как только он входил, все замолкали, словно за минуту до этого здесь готовился заговор против него. Заговора не могло быть, он это знал, тут сидела Нина. Правда, она смотрела на мужа и улыбалась как-то неестественно, униженно. Нина пыталась хоть немного смягчить впечатление, которое производила на него замкнутость коллег. Однако Нина была плохой притворщицей.
«Да, меня зафлаживают, – с тоской думал Владислав. – Они сжимают кольцо. Нина не вынесла. А надолго ли меня хватит? Где, когда я допустил оплошность? Так отлично все шло! И Нина утверждала, что она, пожалуй, самая счастливая женщина в Лебяжьем, потому что ее муж – кумир лебяжинской молодежи... Где же оплошность допущена? Азовсков? Лешка? Устименко? Кажется, каждый шаг выверял... Мог ли я предполагать, как это ранит, когда от тебя отворачиваются, когда с тобой не здороваются! Бедная Нинушка, ей-то каково!»
Нина сидела рядом, маленькая, сжавшаяся, уткнув лицо в руки. Он обнял ее, прижал к себе:
– Успокойся, Нинок, все будет превосходно. Разве ты не знаешь меня?
– Не могу, не могу я больше так! – заговорила она прерывисто, поднимая голову и платком вытирая покрасневшие глаза. – Может, нам лучше уехать отсюда?
– Мы уедем, другие уедут, а кто же будет бороться, Нинок?
– Но я устала, Славик, устала!
– Нельзя уезжать, Нина, – тихо сказал он. – Мы должны показывать пример, мы обязаны каленым железом выжигать все черное, поганое, не наше... Иначе нас не поймут настоящие люди. Вспомни строки, которые мы часто повторяли в институте:
Лишь тот достоин чести и свободы,
Кто каждый час за них идет на бой!
Нина подошла к трюмо в простенке, поправила прическу, припудрила щеки. Берясь за дверную скобу, вздохнула:
– Тебе лучше знать, Слава, как поступать. Но мне тяжело в школу ходить, я уж и в учительскую почти не заглядываю. Не забудь трубу прикрыть.
Владислав остался один. Он неподвижно сидел на диване и смотрел на дверь так, словно возле нее продолжала стоять Нина. Нина, жена... Она всегда во всем безоговорочно верила ему, всегда считала образцом современного человека. Нина была замечательная жена! И единственным недостатком ее, полагал Владислав, было, быть может, то, что она очень его любила. Хотя бы ради того, чтобы не упасть в ее глазах, стоило бороться с Азовсковым, с Устименко, с Жукалиным... Да, и с Жукалиным! Старик изменился в последнее время. Под всякими предлогами рекомендацию так и не пишет. Но и не отказывает. А тихоня Степняков, родной дядя жены, отказал: «Не созрел ты в моих глазах для партии...»
– Подле-цы! – Владислав вскочил, заметался по комнате. – Подлецы!
Что подумает секретарь райкома, если узнает, что ему, Острецову, не дают рекомендации?! А ведь Черевичный недвусмысленно прочил его вместо Жукалина. Может быть, Жукалин прослышал об этом? И это стало причиной его недружелюбия? Но Жукалин давно просится, чтобы его освободили от секретарства. Нет, тут другое!
Однажды Устименко спросила: «Ты никогда не ставил себя на место тех, кого критикуешь? Мысленно, разумеется». Он отрезал: «В этом нет необходимости!» «А ты все-таки попробуй, – с хитрым смирением посоветовала она. – Попробуй!» Мчались мысли: «Попробуйте вы, вы, вы представить себя в моей шкуре! Попробуйте! Вас много, а я – один. Я один боролся с вашей отсталостью, с вашим деревенским идиотизмом, я для вас старался, для вас, для вас! А вы!...»
Неожиданно Владислав вздрогнул. Ему почудился за спиной знакомый иронический голос: «Полноте вам, Острецов, лицемерить! Для кого вы старались?! Вы для себя старались». Владислав боязливо оглянулся.
– Тьфу, чертовщина какая! Совсем нервы расшалились.
Он обнажился до пояса. В задней комнате, черпая кружкой из ведра, облился ледяной водой, вероятно, только что принесенной Ниной из колодца – в ней еще ледышки плавали. Яростно растер тело мохнатым полотенцем. Снова почувствовал себя сильным и свежим. Кинул полотенце на гвоздь: «Мы еще повоюем!..»
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ– Грачи прилетели! – закричал Чебаков и бросился к окну.
Из райкома хорошо был виден противоположный берег Урала. Над голыми ветвями старых тополей хлопотливо мельтешили черные птицы.
– Значит, настоящая весна пришла, – радостно сказал Чебаков и оглянулся на Острецова, сидевшего возле маленького приставного столика. Заметил на его лице улыбку, которую Острецов не успел спрятать. – Хотел пригласить тебя на берег. Послушать, как грачи горланят...
– В чем же дело? Идем! – с готовностью поднялся Острецов. – Я тоже обожаю грачей...
Они вышли из райкома. Где-то за углом тарахтел на малых оборотах трактор, и оттуда доносило дымком сгоревшей солярки. В жестяном желобе звенела, хлюпала вода, размывая возле угла здания снег. Здесь образовалась большая лужа, по которой ветер гнал мелкую рябь. Острецов двинулся в обход, а Чебаков хотел с разгона перепрыгнуть, но не рассчитал сил и угодил почти в самую середину лужи, обдав себя брызгами. Выскочил на снег и, потряхивая ботинками, засмеялся:
– Чуть не сел в лужу!
Владислав хмыкнул:
– Еще сядешь...
Снег под ногами не хрустел, он вдавливался, как мокрый песок.
– Как там Устименко поживает? – беззаботно спросил Чебаков.
– Она же недавно здесь была.
– Мало ли что была! – Чебаков не хотел признаться, что Люба даже не зашла к нему. – Иной раз за сутки может столько произойти... Следователь ездил к вам. Леснов настоял.
– В том-то и дело, что Леснов! – зло подхватил Острецов. – Если б не по его настоянию...
Чебаков быстро взглянул на него:
– Ты хочешь сказать, что Люба все-таки виновата?
– На собрании она и сама этого не отрицала.
– На собрании она вообще не выступала. Инициатива была в наших руках. Клевали по всем правилам!
Острецов неестественно громко рассмеялся:
– Уж не влюблен ли ты, друг мой?! А я думал, ей на роду написано век в девах сидеть.
– Плоские шутки.
Остановились над обрывом. Его кромка обнажилась из-под снега и подсохла. После вязкого расползающегося снега приятно было стоять на теплом суглинке. Влажный ветер трепал полы пальто, посвистывал в плетне ближайшего двора. Деревья усыпали грачи. Некоторые, пластаясь на ветру, проносились над самыми головами Острецова и Чебакова, горланили звонко и радостно. На солнце их вороное оперение играло фиолетовыми и синими бликами.
Молча следили за птицами. Владислав пытался угадать, о чем думал Чебаков. Ему казалось, что секретарь райкома комсомола что-то недоговаривал. И это «что-то» наверняка касалось его, Острецова. Не случайно Чебаков спросил о Любе, вспомнил о следователе, который ни в чем не нашел ее вины...
– Из обкома комсомола звонили, – неожиданно сказал Чебаков, сохраняя прежнее, замкнутое выражение лица. – Просили переговорить с тобой. Хотят взять тебя в аппарат обкома. Как ты смотришь на это?
Острецов нахмурился. Он боялся, что Чебаков заметит его ликование. «Нина будет счастлива! – неслось в голове. – Квартира с удобствами... И главное, из Лебяжьего – не на щите, а со щитом! Нет, это, конечно, здорово. Очень здорово! Расцеловать тебя мало, Вася, за такую новость».
– А ты-то как на это предложение смотришь? – равнодушным тоном спросил Острецов.
– Знаешь, пойдем-ка назад? Промочил-таки я ноги в той луже.
Они направились к райкому. Чебаков молчал.
– Я хотел бы знать твое мнение, Василий, – напомнил Острецов.
– Свое мнение я изложил месяц назад. Когда рекомендовал тебя обкому...
– Значит, твоя протекция?! – приятно удивился Острецов.
– Моя.
– Что ж, спасибо за доверие. В долгу не останусь.
– Эх, в поле бы сейчас! – с тоской произнес вдруг Чебаков и, потягиваясь, широко развел руки. – На простор! И зачем я согласился идти в секретари? Не по мне эта должность...
Острецову непонятны были его вздохи и сожаления. Сейчас он думал о том, как ускорить свой перевод в город. Были две причины, которые могли задержать. Первая – незначительная: завтра они с Чебаковым уезжали на съезд комсомола республики. На это уйдет не менее недели. Вторая – серьезная. Кандидатский срок истекал, а он, Острецов, еще не принят в члены партии. На руках не было ни одной рекомендации. Никто из лебяжинских коммунистов не хотел поручиться за него. Одна лишь фельдшерица Лаптева пообещала к его возвращению приготовить рекомендацию. И еще неизвестно, как отнесется к нему собрание. В голову пришло совершенно неожиданное решение.
– Я зайду к товарищу Черевичному, – сказал Острецов возле райкома. – Один вопрос надо утрясти.
– А как насчет перевода?
– Завтра мы с тобой будем в обкоме, там и поговорим, – уклончиво ответил Острецов. – Подумать, взвесить надо...
Черевичный принял его радушно: усадил в кресло, сам сел напротив, горячо расспрашивал о работе, о молодежных делах в Лебяжьем, посоветовал выступить на комсомольском съезде...
– Позадористее! Чтоб чувствовалось, что это наш делегат, не из робких... Да, а почему ты на утверждение не приезжаешь? Разве не принят еще? Поспешай, брат Жукалину тяжеловато, дадим отдых старику.
Острецов порозовел от удовольствия. Понял, что сейчас самый подходящий момент высказать просьбу.
– Алексей Тарасович, а вот вы как секретарь райкома можете рекомендовать в партию, ну, допустим, меня или кого другого с периферии? Я счел бы за большую честь получить вашу рекомендацию. На всю жизнь память!
Черевичному приятна была его просьба, но он тряхнул головой:
– Негоже обходить коммунистов первичной организации. А кто тебе уже дал?
– Фельдшер Лаптева и... я на вас надеялся, Алексей Тарасович. – У Острецова сохло во рту от волнения. Он хотел во что бы то ни стало заполучить рекомендацию Черевичного, тогда его тыл был бы обеспечен прочной поддержкой. – Не откажите, Алексей Тарасович. Мне так дорого было бы ваше поручительство...
Черевичный с веселым сокрушением развел руками:
– И рад бы, дорогой комсорг, но... Перед уставом мы все равны. Да и лебяжинцы могут обидеться.
Острецов сник.
– Вы правы. На лебяжинцев трудно угодить. – Говорил он с горькими нотками в голосе. Играл на великодушие и отзывчивость секретаря райкома. – Я ни у кого из них не решаюсь и рекомендации просить. Не любят меня за прямоту.
– Не то слово. Конечно, кое-кто и недолюбливает. Но Жукалин о тебе всегда был хорошего мнения.
– Был! – непроизвольно воскликнул Острецов и чуть не выложил перед Черевичным жукалинскую волынку с дачей рекомендации. Более сдержанно добавил: – Павел Васильевич слабохарактерный человек: куда ветер, туда и он.
– Гм! Мне казалось, наоборот. Ты ошибаешься, дорогой Острецов. У него проси рекомендацию. Вот это действительно честь: человек более сорока лет в партии! Сам Фурманов принимал его в РКП(б). Хочешь, позвоню Павлу Васильевичу, подскажу?
– Что вы, Алексей Тарасович! – Острецов крепко перетрусил. – Мне будет неловко. Он же и скажет: «Ты что, Владислав, сам не мог попросить у меня рекомендации?!» Не надо, Алексей Тарасович. Другое дело, если бы вы лично поручились...
Черевичный, казалось, терял интерес к Острецову, слушал невнимательно, думал о чем-то другом. О чем? О посевной? О расплодной кампании в овцеводстве? О повестке дня очередного заседания бюро райкома? Или о предстоящей поездке по району? Был он в толстом свитере, диагоналевых синих галифе и кирзовых тяжелых сапогах. Рассказывали, иногда Черевичный оставлял завязший «газик» и шел по весенним полям пешком, делая за день по двадцать-тридцать километров. Он мог появиться там, где его совершенно не ждали пахари и сеяльщики, отрезанные распутицей от всего района.
Пора было прощаться. Острецов извинился за непрошеный визит и мысленно искал тот момент в их разговоре, когда допустил «перебор». Что повлияло на Черевичного? Почему он вдруг охладел к нему? Пришлось признаться, что в последнее время он, Острецов, стал терять чувство меры, и это оборачивалось против него. «Все пропало! Очевидно, все пропало!»
– Слушай, – задержал его Черевичный, – а как там тот комсомолец, что...
– Григорий Карнаухов?
– Да-да
После той стычки с Григорием Острецов почти не видел его. Не довелось разговаривать и с Диной, потому что при встречах «цыганочка-смугляночка» смотрела на него, словно на пустое место. В общем, Острецов не знал, как живут молодые Карнауховы. Но ответил бодро и уверенно:
– Замечательная семья получилась, Алексей Тарасович!
– Ну вот, дорогой, а ты хотел наказать.
– Вы правы были, Алексей Тарасович... Мы им такую великолепную свадьбу устроили. Тройки с колокольчиками...
– Да-да, мне рассказывал Чебаков. Ну, всего найкращего, как говорят украинцы.
Острецов ушел, а Черевичный долго сидел в задумчивости. Он не мог понять, чем ему на этот раз не понравился лебяжинский учитель. «Михеева о нем положительно отзывается... Шапочное знакомство, мимоходом? Может, в суждениях о нем Азовскова есть доля истины горькой? Шапочное знакомство...»
Он вынул из кармана помятую записную книжку и, сняв наконечник с авторучки, написал:
«После посевной пожить в Лебяжьем несколько дней. Разобраться. Изучить не хозяйственные дела, а людей».
Слово «людей» подчеркнул двумя линиями.