Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Утром за лебяжинцами пришел все тот же восьмиместный «газик-вездеход». Григорий влез в него первым, беззаботно посвистывая. Когда тронулись, он похлопал шофера по плечу:
– Налево, Сашок, сверни! Мне в одно место надо заглянуть... Так. Теперь – сюда. Молодец. Возле того дома стань, как вкопанный, Сашуня. Да-да, возле того!..
В кабине все молчали, ничего не понимая. Григорий продолжал насвистывать, но лицо его было бледным, напряженным. Люба не сводила с него глаз.
Возле небольшого каменного дома «газик» присел на всех тормозах. Григорий, все так же посвистывая, вылез в шоферскую дверцу, чтобы не беспокоить Любу, и не спеша пошагал в дом. Появился он с большим тяжелым чемоданом. Потом показалась разрумянившаяся Дина. Опустив у ног узел, стянутый платком, и положив на него муфту, она торопливо накинула на дверной пробой замок, крутнула ключом и сунула его под застреху. Подхватив узел, побежала за Григорием к машине, воровато оглядываясь по сторонам.
– Потеснимся малость, – сказал Григорий, проталкивая чемодан и узел в кабину. – Родственница. Давно тетю не видела...
Поля и Генка подвинулись, уступая место. Владислав, казалось, даже не слышал, что говорил Григорий, смотрел мимо лиц. Дина села, сунула руки в муфту, спрятала остренький подбородок в серебристый мех лисьего воротника. Оглядела всех быстрыми черными глазами. Улыбнулась Григорию.
Григорий снова засвистел, переводя глаза с Дины на сверкающую под солнцем накатанную дорогу. Подморгнул Любе и глазами показал на Владислава – молчи, дескать, до поры до времени. Люба понимающе кивнула и, опустив глаза, вернулась к своим думам.
Вчера после конференции к ней подошла Клава Леснова. Стала утешать, мол, не принимай все близко к сердцу. Леонид Евстифиевич не придает особого значения критике в ее, Любин, адрес. Это – свойственная молодости запальчивость.
Люба была благодарна Клаве за дружеское участие. Но под конец та все испортила: «Может, тебе и правда уйти от той старухи, Люба?..» Значит, в какой-то мере Лесновы согласны с Острецовым. И что им всем далась Анфиса Лукинична?.. И не Беспалая она! Даже фамилии не знают!..
Впереди блестела заснеженная степь. Под тяжестью инея низко провисли провода. На глянцевитой дороге показались темные точки. Сначала подумалось, что это конские «яблоки», но на самом деле это грелась стайка куропаток. Вытянувшись в пунктирную строчку, они побежали перед машиной, а потом вспорхнули и, сверкнув опереньем, исчезли.
На малой скорости спустились на мостик через речку, где Люба с Григорием застряли после августовского ливня. «Газик» легко взял крутизну. «А «вездеход» председательский хорошо выбрался...» – вспомнила Люба.
Показался Лебяжий. Серые шиферные крыши среди заснеженных деревьев. Скворечники над ними, словно черные вскинутые кулаки, грозящие бог весть кому. Кувыркающиеся в солнечном воздухе голуби... Вон и домик Анфисы Лукиничны под старым, полусгнившим тесом. Лишь кое-где белел на нем свежими заплатками снег. Чем сейчас занимается хозяйка? Дома ли копошится, прибежав на обед, или все на ферме, возле малых телят?
Что ты ведаешь о ней, Владислав Острецов! Слышал звон, да не знаешь, где он. Да, Анфиса Лукинична любит собирать целебные травы, да, она заготовляет ягоды шиповника, боярышника... Это ее страсть. Но, собирая, она не копит, не развешивает по углам, а просто-напросто сдает в аптекоуправление. И ничего плохого нет в том, что иногда женщина посоветует пить настой чабреца при кашле или прикладывать подорожник при порезах или нарывах. Нельзя же делать из этого далеко идущие выводы, обвинять людей в невежестве и в покровительстве знахарству! И чем могла досадить тебе, Острецов, тихая, отзывчивая на людское горе и радость пожилая колхозница?
Однажды, наблюдая, как Анфиса Лукинична ловко действует иглой, зажимая ее в культе, Люба спросила: «Где вы потеряли пальцы, тетя Фиса? Отморозили?..» Та отложила шитье и скорбно, однако без упрека посмотрела на портрет казачьего урядника с широкой бородой, что висел над кроватью...
Тогда-то Люба и узнала печальную и потрясающую историю.
Бога Анфиса Лукинична и боялась и ненавидела с тех давних пор, когда семилетней девчуркой полезла посмотреть горку разноцветных, освященных в церкви яичек, стоявших в блюде перед иконами. Взяла одно полюбоваться, а они все вдруг зашевелились, поползли, стали глухо падать на пол, покатились под стол, под лавку, под кровать. Охваченная ужасом девочка выбежала во двор и, заикаясь, пролепетала отцу, рубившему на бревне хворост:
– Па... папанечка... я разбила яички... освященные... Я не хотела, папанечка милый...
У отца глаза выкатились, борода затряслась от бешенства:
– Какая рука трогала? Клади на бревнышко!
Не помня себя, она положила. Сверкнул перед ее глазами топор. Боли она сначала не почувствовала, увидела только, как в пыль возле бревна упали ее тоненькие, выпачканные пасхальной краской пальчики. Еще вчера они, эти пальчики, с любовью раскрашивали те самые яйца, из-за которых сегодня отсечены тяжелым топором.
Отец выдохнул:
– Эт тя боженька пок-кар-рал!
А потом все было как в тумане, как в страшном сне: вой и причитания матери, дикий, застывший взгляд отца и – ее сморщенные, неживые пальчики, лежащие на чистом полотенце, которым до этого укрывали праздничные куличи...
– Вот так я и стала Анфисой Беспалой! – заключила со вздохом хозяйка, берясь за шитье.
– Зачем же вы портрет такого... ну, изувера держите над своей кроватью?
– А что портрет, дочка? Портрет пищи не просит... А мне он все ж таки родитель. Разве можно не почитать отца с матушкой!
...Шофер остановил «газик» возле правления колхоза.
– Минуточку! – торжественно, с хрипотцой сказал Григорий и решительно обнял за плечи Дину. – Хочу представить вам: моя жена Дина! Прошу любить и жаловать...
Владислав расхохотался первым:
– Н-ну, молодец! Столько молчал... Сюрпризик! – Протянул руки: – Поздравляем, поздравляем! Когда свадьба? Ждем приглашений!
– Свадьба... в следующее воскресенье! Так ведь, а? – глянул Григорий на Дину. Та кивнула. – Видите, Дина тоже согласна. Приглашаем всех...
– Спасибо! – весело поблагодарил Владислав, выскакивая из машины. Шоферу сказал: – Ты уж отвези их, Саша, не будут же они с чемоданом да узлом через весь поселок...
Шофер недовольно шмыгнул носом: «Вроде без вас не знал этого!»
Владислав смотрел вслед уехавшей машине и все покачивал головой:
– М-молодец! Всю дорогу – ни слова, а тут: «Прошу любить и жаловать!» Кто она такая? По-моему, я ее видел на комсомольской конференции...
– Кто, кто! Жена главного ветврача! Вот кто. – Генка журавлиной своей походкой пошагал домой. Заторопилась и Поля: «Как там коровушки мои?..»
Слова Генки ошарашили Острецова. Люба впервые видела у Владислава такое тупое выражение лица, уставился он на нее замороженными неподвижными глазами.
– Неужели это... правда?
– Да, правда.
Люба тоже направилась домой. Как Острецов поступит завтра, послезавтра?
Сзади послышалось сочное цоканье копыт по молодому прикатанному снегу. Люба сошла на обочину, обернулась. Серый длинный конь под расписной дугой-радугой красиво выбрасывал сухие легкие ноги. Ярко-красные тонкие оглобли покачивались в такт его рыси. Под высокими подрезными полозьями голубых санок взвизгивал снег.
– Садись, доктор, подвезу! – из-под мерлушковой шапки пристальный взгляд беркутиных глаз. – Нам по пути...
Люба села на мягкое сено, глубоко вдохнула его душистый запах. Конь взял с места крупной рысью. Лицо обожгло встречным ветром. Любе все время казалось, что Азовсков хочет что-то спросить. Но он молчал до самого Любиного дома. Придержал коня, красными большими руками натянув ременные, пахнущие дегтем вожжи. И снова пристально посмотрел в ее лицо. Люба поблагодарила и еще больше почувствовала, что он хотел ей что-то сказать. Тронул серого вожжой. Зацокали кованые копыта. Взвизгнули, как от щекотки, подрезные полозья. Покачивался на неровностях дороги голубой возок с желтыми разводами на высокой спинке...
Входя во двор, Люба отмахнулась от мыслей о завхозе: «Если б что-нибудь серьезное, то не молчал бы! А о письме ему и Генка расскажет...» Люба вошла в сени. Открыв дверь избы и еще не видя Анфисы Лукиничны, крикнула:
– Я сегодня не завтракала, тетя Фиса, прошу принять меры!
И осеклась. Возле стола сидела еще более скорбная, чем когда-либо, Анфиса Лукинична. Казалось, она вдруг состарилась лет на десять. Вероятно, так старились в войну женщины, получив с фронта похоронную. У нее ног валялся свежий номер районной газеты, его, видно, только принесли. Люба думала, что хозяйка заболела, но та лишь качнула головой в темном платке – говорили, что темный платок она не снимает с сорок второго года, когда на войне погиб ее муж. Тяжело шаркая подшитыми валенками, Анфиса Лукинична ушла в кухню. Недоумевая, Люба подняла газету. Увидела на второй странице большую статью о комсомольской конференции, а в нижнем правом углу – злую карикатуру: черная старуха с крючковатым носом, похожая на баба-ягу, мешает пестом в кипящем котле, а рядом стоит тонкая девица и заискивающе подставляет детское ведерко:
«Влей и мне, бабушка Фиса, своего снадобья! Врачи сказали, оно очень полезно».
Ниже была жирная подпись:
«В Лебяжьем процветает союз науки и невежества».
А в скобочках:
«Из доклада секретаря райкома комсомола В. Чебакова...»
«Вот о чем хотел заговорить Фокей Нилыч!»
– Уходи от меня, дочка, – глухо сказала из кухни Анфиса Лукинична. – Не дадут тебе житья... Уж он такой, Острецов этот...
Люба прошла к ней на кухню. Не поднимая глаз, Анфиса Лукинична без нужды переставляла кастрюльки, перетирала и без того чистые тарелки, и руки у нее дрожали. Раньше Люба не замечала, чтобы они дрожали у Анфисы Лукиничны.
– Никуда я от вас не уйду, тетя Анфиса! – Она обняла хозяйку за худые плечи, прижалась щекой к ее голове. И та вдруг поникла, опустилась на скамейку:
– Да что ж это такое, дочка? За что же люди так?
По морщинистым щекам текли слезы, капали на руки, лежавшие на коленях. Говорили, что никто не видел слез Анфисы Лукиничны, говорили, что сердце у нее каменное.
И захотелось Любе сесть с ней рядом и наплакаться, выплакать все наболевшее. Но представилось вдруг, что ее плачущей видит Владислав. Видит и злорадствует. И она, стиснув зубы, переборола себя, свою слабость.
– Успокойтесь, тетя Фиса... Все переменится... Честное слово, этому будет конец.
– Эх, дочка, пока солнце взойдет – роса очи выест. Ты не обращай, на меня внимания, это я просто так. Старая стала. – Она вытерла концом платка щеки. – Одни глаза – и смеются, и плачут. Пойду на ферму.
Оделась и ушла. Люба поняла, что хозяйка не верит в добрые перемены. Да и кто их будет делать, эти перемены? Она, Люба? Слабы силенки. Уехать из Лебяжьего? Слишком легко достанется Острецову победа!..
Как-то вечером Люба задержалась на работе. Постучавшись, в кабинет вошел Генка Раннев. Глянув на белую эмалированную вешалку, почему-то не повесил на нее шапку, положил на кушетку. Сам опустился на стул под белым чехлом.
Люба, отодвинув тетрадь с записями, вопросительно смотрела на него. Погладив свои мосластые коленки, Генка покривился точно от боли:
– Бате выговор строгий вкатили. В районе... Мы с вами помогли. Тогда, в кабинете Чебакова... Ну, и доклад Чебакова на конференции. В общем, за гонение на молодых специалистов, за шантаж, за политическую близорукость. – Генка вздернул голову на худой мальчишеской шее, его маленькие глаза стали злыми-презлыми. – Чепуха все это! Чепуха с требухой!
– Успокойся, Гена...
– Успокойся?! Моего отца препарируют (у Тани словечко подцепил!), а я – успокойся?! Его слушать не хотят, инструкторы и прочие подготовили бумажки... А у отца пять орденов и шесть ранений, не считая контузий! – Генка передохнул, заговорил тише: – У них свои мотивировочки, Любовь Николаевна. Стекла не дал Острецову? Не дал. Бумаженцию на него написал? Написал. Мало? – Геннадий со злостью потер ладонями колени, точно они у него зябли. – Шантаж! Гонение!.. Вот ты, Любовь Николаевна, молодой специалист. Какое на тебя гонение со стороны колхоза? Никакого! Потому что ты человек объективный, порядочный...
– Что же ты предлагаешь делать, Гена?
– Таня говорит, надо все вверх тормашками поставить, до самой Москвы дойти, до ЦК!
– Таня. А ты? Расскажи тогда мне, как это вы хотите перевернуть. – Люба встала и прошла к двери: все время ей чудилось легкое поскрипывание половиц в приемном покое, словно там кто-то переминался с ноги на ногу. Она открыла дверь: за ней стояла Таня. Люба улыбнулась: – Входи, что ж ты! Вдвоем-то вам легче будет рассказывать о своих диверсионных планах.
Таня тряхнула рыжими волосами, – даже в холод ходила с непокрытой головой! – смело переступила порог и села на кушетку, переложив Генкину шапку себе на колени. С мороза ее щеки были как переспелые помидоры.
– Мы напишем обо всем в Москву! – вызывающе подняла она маленький носик.
– Правильно! – насмешливо согласилась Люба. – Владислав пишет в газеты, сообщает по инстанциям, громит с трибун, а мы возьмем с него пример и тоже начнем строчить во все концы. – И сухо обрезала: – Так не годится! Он один, а нас много. Справимся сами.
– Да никто ж с ним не хочет связываться, Любовь Николаевна! – воскликнула Таня. – Знаете, что я один раз слышала от колхозного парторга? Он говорит, лучше мы один раз признаем критику Острецова правильной, чем одни раз напишем опровержение и двадцать раз – объяснительные записки по поводу опровержения. Так ведь легче: признал критику – и с плеч долой! А Владислав в геройчиках ходит. Его боятся, с ним через дорогу раскланиваются. Терпеть таких не могу, в конце концов! – Таня сердито отбросила на кушетку Генкину шапку.
– Вот Лешка, друг мой, был человеком! – сказал Генка. – Если б не утонул, мы с ним придумали бы...
– Они подожгли бы Острецова, Любовь Николаевна! – язвительно вставила Таня. – В прошлом году Лешка побил стекла в окнах, а теперь обязательно подожгли бы...
– Ну, это уж ты зря, Таня! Лешка сглупил тогда. Террором не достигнешь цели, со школьной скамьи знаем.
– А за что Лешка стекла бил? – спросила Люба.
– Владислав не захотел принимать его в комсомол. Дескать, политически не подготовлен и в общественной жизни не принимает активного участия...
Таня подалась к Генке, загорячилась:
– Ты досказывай, досказывай! – Повернулась к Любе: – Лешка хорошо рисовал, Любовь Николаевна. Он отказался оформлять стенгазету, в которой Гену протаскивали. А Лешка считал Гену невиновным, и поэтому его не приняли в комсомол.
Люба качнула головой:
– Ну и дела у вас! Как говорят, нарочно не придумаешь.
Что она могла посоветовать?
Таня нетерпеливо ерзнула на кушетке.
– Что же вы молчите, Любовь Николаевна? До каких пор мы будем терпеть гадкую славу о Лебяжьем ради какого-то Славы?!
– А почему вы, собственно, пришли ко мне с такими претензиями?
Парень и девушка переглянулись: действительно, почему?
– Ну... вы старше, в конце концов, опытнее... Были же у вас в институте такие, как Острецов, разоблачали же вы их!..
– Не было у нас в институте таких. Вообще я таких еще не встречала... Давайте-ка поговорим обо всем этом на комсомольском собрании, а? Покажем Владиславу его настоящую изнанку, пусть знает, что мы ее видим. Вот вернется с областной конференции...
Генка сердито отвернулся.
– Кто же нам позволит обсуждать делегата будущего комсомольского съезда? – протянул он скептически.
Таня вскочила, впилась в Генку глазами.
– Как это – не позволят?! Да разве ему место на съезде?!
А Люба вдруг засомневалась: нужно ли заводить на собрании такой щекотливый разговор? Выступит на нем Генка – всем понятна его цель: защитить отчима. Выступит Таня – тоже ясно: Генкина любовь. Поднимется Люба – опять же причина прозрачна: мстит за критику, за карикатуру в газете. Вот ведь как ловко получается у Острецова! Как ни возьми – все равно вывернется, все равно его верх. Так-то у него и строится всегда критика, потому и «признают» ее, потому и «прав» он. Значит, нужно молчать? Ради собственного покоя? А будет ли покой? Для Острецова, пожалуй, ничего нет святого, для него нет моральных принципов. Выходит, если ты на него не так посмотрел – жди «выявления» своих недостатков. Почему он на Любу ополчился? Потому что после той лекции о вреде знахарства она сказала ему: такие лекции только для отчетов хороши, для «галочки». Не так их, мол, надо готовить и не так проводить. Вот он и показал, как надо!..
Генка и Таня продолжали спорить между собой. Любе показалось, что они отмахнулись от нее, заметив ее пассивность. А ведь эта пылкая рыжеволосая девчонка, по-видимому, права: до каких пор они должны терпеть и бояться Острецова?! И кто за них постоит, если не они сами!..
Люба набрала воздуху в грудь, словно собираясь окунуться, шумно выдохнула:
– Попробуем! Начнем с собрания...
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯСтукнула дверь в коридоре, стукнула в прихожей, впустив облако морозного пара. Продолжая стрекотать электробритвой, Черевичный повернулся к входу. Вошел Острецов, весь в снежинках, как в гусином пуху. На улице повалил снег. Владислав улыбнулся, узнав Черевичного, а потом на мгновение смешался: секретарь райкома брился. В следующую секунду Владислав торопливо снял перчатку:
– Здравствуйте, Алексей Тарасович! Очень рад вас видеть... Благополучно ли доехали?
– Спасибо! – Черевичный переложил электробритву из правой ладони в левую, пожал протянутую руку. – Присаживайся. А я вот... Зарос, пока ездил по колхозам.
Черевичный был в толстом свитере, в зеленых диагоналевых галифе и в белых растоптанных валенках. Он еще раза два провел бритвой по подбородку и выдернул вилку из розетки. И в комнате установилась тишина. Пока Черевичный укладывал в саквояж бритву, Острецов настороженно приглядывался к его крупному лицу, стараясь отгадать, зачем он приехал и зачем вызвал. Но, кроме усталости, ничего не мог прочитать на свежевыбритом лице с глубокой морщинкой через весь лоб. Он понимал Черевичного: нелегко руководить большим глубинным районом. Район много лет был отстающим и только в последние два-три года стал выходить в средние. А нынешняя зима обещала быть тяжелой: не хватало кормов для скота, и ремонт сельхозтехники, судя по областной сводке, еле-еле укладывался в график.
Что-то в Лебяжьем неладно, если Черевичный нагрянул вдруг в колхоз. Владислав час назад приехал из города с областной конференции. Только разделся дома, как пришла посыльная из правления: Черевичный вызывает! Черевичный молчал, лишь изредка изучающе взглядывал на гостя. Может быть, секретарь райкома прознал о выходке Григория Карнаухова, увезшего чужую жену, жену главного ветспециалиста района? Узнал и решил спросить с Острецова: как же ты, мол, допустил такое? Нет, ради этого Черевичный не завернул бы в Лебяжий! Было у него что-то более важное.
– Ну, как живешь, Острецов? – спросил Черевичный, садясь за стол и разминая папиросу. Протянул пачку «Беломора» Владиславу.
– Спасибо, не курю.
Черевичный лукаво сощурил карий глаз:
– Молодец. И не начинай. – Затянулся. – Мы вот думаем тебя в секретари лебяжинскои парторганизации рекомендовать. Переведем из кандидатов в члены партии да и порекомендуем. Когда срок-то истекает?
– Через месяц. – Владислав опустил глаза. – Хозяйство трудное, не потяну.
– А Жукалин тянет?
– У него – опыт, стаж. Только болеет, правда, частенько. И сейчас вот гриппует. Да и вообще не решаюсь сказать, кто здесь потянет. Очень народ тяжелый.
– Однако ж, работают лебяжинцы неплохо.
– А каких сил эта работа стоит партийному бюро и комсомольцам! – воскликнул Владислав и даже приподнялся с места.
– На то мы и партийцы, хлопче.
– На что Азовсков... коммунист, а... сколько с ним...
– Я приехал вас мирить. Наказали мы его, а он в обком поехал. Велено пересмотреть. Говорят, здесь что-то не так.
– Им, наверно, виднее. – В ответе Владислава звучала неприкрытая ирония.
Снова одна за другой хлопнули двери. Слышно было, как в прихожей, откашливаясь, кто-то обстукивает валенки. Острецов и Черевичный переглянулись: он!
Переступив порог, Фокей Нилыч Азовсков никому не подал руки, только кивнул и начал засовывать варежки в карман полушубка. Косо, из-под вздернутой брови повел на Черевичного глазом:
– Звали?
– Звал. Как съездилось в город? Здоровье как?
– Что ты, Алексей Тарасыч, издалека, с задов заходишь? – Азовсков, шурша промерзшим полушубком, опустился на стул. – Говори напрямки.
Черевичный вспомнил глуховатый, простуженный голос секретаря обкома в телефонной трубке: «Разберитесь объективно. Заслуженный человек, ветеран войны, зачем же – под крылья сразу...» А уже разбирались, уже увещевали, уже наказывали, хотя и строго, но объективно, доброжелательно. Вместо того, чтобы успокоиться, осознать ошибки, он к вам, в обком, поехал. А теперь вот лишь из-за него пришлось крюк почти в сто верст делать.
– Напрямки, говоришь, Фокей Нилыч? – Черевичный подошел к окну, словно в черном стекле хотел увидеть свое отражение. Увидел только силуэт широкоплечего, по-юношески подтянутого человека да залысины над лбом. Обернулся к Азовскову. – Скажу напрямки. Ну, чего тебе не хватает, дорогой Фокей Нилыч? Тебе мало выговора?
– Выговор не по адресу попал. Сдается мне, выговор вот ему полагается, – качнул Азовсков головой в сторону Острецова.
– Значит ты, дорогуша мой, ты, Фокей Нилыч, остаешься на прежних позициях? Значит, ты против линии партии на развитие критики и самокритики?
Азовсков отвернулся от Черевичного. Снял шапку, погладил бритый череп.
– Не знаю, секретарь, как насчет линии, ты грамотнее меня; у тебя я и значок университетский видал... Только, сдается мне, линию партии ты подменяешь линией эдаких острозубых, как вот он, Владислав преподобный...
Черевичный шагнул к ним.
– Давайте забудем, что было. Забудем! Протяните друг другу руки – и квиты. Вам вместе жить, вместе работать. Одно общее дело у всех у нас, и не стоит нам один другому кровь портить. Ведь на мелочи, дорогуши мои, размениваемся, на мелочи! Помиритесь – и все!
Владислав встал, дружелюбно взглянул на Азовскова:
– Я – охотно. Я никогда не желал зла Фокею Нилычу.
Азовсков тяжело поднялся, натянул на большую бритую голову шапку и стал вытаскивать из карманов вязаные варежки. Вздохнул:
– Ни черта вы меня, сдается, не поняли! Ровно я об себе пекусь, ровно, моя думка – о личной шкуре.
Не попрощавшись, ушел своей неторопливой походкой.
– До чего трудный человек! – в сердцах сказал Черевичный и, глядя на Острецова, снял с вешалки полушубок. – Попробуй такого бодливого перевоспитать. Вижу, хлопот он нам еще подкинет.
– Алексей Тарасович, может, ко мне на чашку чая?
– Чаю? Неплохо бы! Впрочем, через час дома буду. Спасибо. Ты не падай духом, Острецов. Поддержим! – Черевичный поискал в карманах ключ зажигания от машины, успокоился: – Думал, выронил в снег... Да, слушай, Острецов, что у тебя тут за история с комсомольцем Карнауховым?
«Все-таки и до него дошло! – мысленно чертыхнулся Владислав, чувствуя, что на лбу выступила испарина. – Наверное, Динкин муж пожаловался».
Владислав сказал, что Григория Карнаухова они завтра же разберут на комсомольском комитете, заставят навести порядок в быту. О результатах он, Владислав, сразу же позвонит товарищу Черевичному.
– О каком порядке ты говоришь, дорогой Острецов? – поморщился Черевичный, натягивая на голову пушистую ондатровую шапку. – До тебя приходил сюда этот комсомолец. Он говорит, что ты даже на свадьбу к нему отказался идти.
– Но ведь, Алексей Тарасович... Его же наказывать надо!
– За что?! – повернул Черевичный крупное лицо к Владиславу. – За любовь? Они же любят друг друга. Дай бог, чтобы побольше людей друг друга любили!
Вышли вместе. Черевичный сел в свой облепленный снегом «вездеход» и, будто прикипев к рулевой баранке, умчался.