Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Лампочка хорошо освещала стол, акт на нем, но Гринька спотыкался на буквах, тыкался то в одну строку, то в другую.
– Вслух читай, чтоб все слышали, какую небыль подписываешь, иуда! Да выпей воды... Разыкался!
Гринька вздрогнул от выкрика, но на отца не взглянул и вслух читать не стал. Кое-как складывал написанное рыбинспектором воедино:
«...при задержании общественниками браконьеры... оказали... яростное физическое сопротивление... Покушались на жизнь... тяжело ранен... У браконьеров Чумакова М. Л. и Чумакова Г. М. изъято...»
– Подписывай, сыночек родимый, подмахивай!
Каракули, а не роспись оставил Гринька на бумаге. Пошел, цепляясь ногой за ногу, на заднее подворье. Вслед даже Капочка сочувственно качала головой.
– Может, не вносить бы его имя сюда? – хмуровато глянул на протокол Артем.
– Для профилактики, – успокоил Прохоренко. – За все батька ответит. И за браконьерство, и за нападение, и за малолетка...
Чумаков сел на табурет, весь сжался, напряг мышцы, ладони меж коленей потер, словно разогревая их. Шильцами зрачков покалывал Прохоренко.
– Неужто посадите, рыбнадзор, а? Ветерана войны...
– Суд будет решать.
– А все ж таки. Сколько могут дать?
– И два года, и пять лет могут, батя, – снизошел до пояснения шофер рыбинспектора, подъехавший к двору и вошедший в него. – Полчервонца.
– Неужто пять, а? Пять, стало быть?
– Суд решит...
– А если я ухлопаю... удавлю... этого? – Чумаков боднул головой в сторону Артема.
– Бодливой корове бог рогов не дает, – спокойно сказал Прохоренко, засовывая в полевую сумку бумаги. – Меня уж сколько лет пугают такие, як вы...
– Я его – беспременно. Не будь я Чумаковым...
С необычайной легкостью выдернул из-под себя табуретку и ринулся на Артема:
– Г-гад!
Его схватили, удержали, отбросили табурет.
– Может, вас связать, Чумаков? – строго спросил участковый, поправляя фуражку и форменный галстук.
Шофер сбрасывал в мешок снасти и делился наблюдениями:
– Браконьеры, скажу вам, на одно лицо. Мать родную не пожалеют.
– Иуды – тоже одной масти! – люто огрызнулся Чумаков. Оттопыривая локти, полусогнувшись, он медленно повернулся в одну сторону, в другую. Глазами, словно мерцающей стальной косой, вел. Вдруг гаркнул в избяную дверь: – Оня! Онька!
Гаркнул и закашлялся, сорвал голос.
Велика была его власть над всеми живущими в этом большом черном доме без единого огонька внутри. Оня показалась, вышла из темных сенцев, за ней мелькнуло лицо Катьки. Чумаков кашлял и тянул руки к Артему:
– Хорош?! Я б твоего хорошего... своими руками... Меня... в тюрьму... Гриньку... Я б твоего...
Клацали его зубы, на губах пузырилась и лопалась слюна. О, видно, не зря остерегались в поселке связываться с ним!
– И что вы, папаня, кричите? Зачем вы кричите, когда мы сами кругом виноватые?
Очень тихо, почти шепотом выговорила свои слова Оня, а услышали все. Прохоренко обернулся от стола и даже подвинулся, как бы желая уступить ей место рядом. Чумаков ушибленно смотрел на дочь, дышал всем ртом.
– Ты?!. И ты...
Из глубины сенцев – высоковатый, подвзвинченный голос Филаретовны:
– Оня! Онька! Ступай в избу... Неча с ними... Имей гордость...
Оня, как волной, повела плечами. Точно сплескивала с них материн оклик. Поверх головы отца встретила взгляд Артема. Минуту, может, больше, глядели они друг другу в глаза, не замечая установившейся вокруг них понимающей и сочувственной тишины.
Оня медленно спустилась с крыльца. Возле Артема чуть замедлила шаг, направилась к калитке, но вдруг свернула к распахнутым на реку, на ширь заречную воротам. Ушла в светлые майские сумерки. Артем почему-то взглянул на первые звезды-лопанцы, растопыренной пятерней откинул назад чуб и рванулся туда же, за Оней. Кинулась за ними и Катька, да у ворот остановилась: зачем? третий – лишний! Засмотрелась на молодой яркий месяц, изогнувшийся над рекой подковой счастья.
– Онька! – запоздало завопил Чумаков. – Убью, стерва!
– Слава те господи! – порадовалась Капочка.
Прохоренко захлопнул полевую сумку, надел морскую фуражку, лежавшую на краю стола, поправил кобуру пистолета. Пошел с веранды.
– Успокойтесь, Чумаков, – сказал осуждающе. – Спасибо, товарищи, за помощь. Вам, Чумаков, придется пройти со мной к машине.
Тот опешил:
– К-как? Уже? Сразу – поехали-повезли?
– На этом я настаиваю, – хмурился, казал власть участковый, отворачивая от Чумакова взгляд. – Отягчающие обстоятельства.
Этого Чумаков, конечно, не ожидал. Дурак, бузотерил тут, страхи нагонял, себялюбие тешил! Дурак! И Вавилкин дураком назовет. Из головы вон его наказ: «Не паникуй... Сиди, как летом в санях... Чуть заря – мотну в область. Один звонок оттуда – и все...» Дурак – и дурь выставлял. Дураков не сеют, не жнут, они сами растут... Когда увезут, когда прокурор ордер на арест подпишет, когда начнут следствие – тогда вдесятеро труднее остановить все. Болван, тупица, самодур чванистый... От веку известно: ласковое теля двух маток сосет. А ты всех решил запырять. И получил по рогам!..
Чумаков странно рассмеялся, точно заплакал, озадачив Капочку. Прочищенным голосом зычно крикнул в дом:
– Филаретовна, собирай сухари! И пару белья! – Приблизился к Прохоренко, шепотом: – А туда... можно? Куда царь пешком ходил... Не убегу!
Капочка, конечно же, его услышала и мигом истолковала:
– Тоже медвежья болезнь напала, как у Ильи Егоровича?.. Ох, как я тебя боюсь, Ларионыч! Не ворочай бельмами, не щерься, ровно пес!.. Ну, я пошла, товарищ рыбнадзор, у меня еще корова не доена...
И семенящей побежкой заспешила к калитке. Весь ее вид как бы говорил: я исполнила свой долг, вы теперь уж сами тут...
– Можно? – повторяет Чумаков, но уже другим тоном, встревоженно вглядываясь в глубину подворья.
Заскулил, жалобно тявкнул Полкан и вдруг завыл – жутко, протяжно. Чумаков кинулся к заднему двору, к саду. Той же минутой там возник дикий, нечеловеческий вопль, даже не вопль... «Э-э-э-а-а-а-а!..» От этого звука прознобило спины, задрожали, казалось, сумерки, стронулись звезды. Молчаливым, стаптывающим все табуном ринулись туда.
Возле турника орал Чумаков и пытался оборвать витой капроновый шнур, на котором повис, еще чуть подрагивая в петле, Гринька.
Прохоренко щелкнул раскладным охотничьим ножом, но и ему не вдруг удалось перехватить удавку, – она была из того крепчайшего шнура, что плетут браконьеры на хребтину страшной крючковой снасти.
С Гринькой на руках Чумаков поднялся на веранду, положил сына на стол, покрытый белыми льняными скатертями. Прижался к его груди лицом и утробно, хрипло рыдал:
– Гриня... Гришенька... сынок...
– За врачом. Быстро! – крикнул своему шоферу Прохоренко, оторвав наконец Чумакова от Гриньки.
А в темноте все нащелкивал, насвистывал соловей. И жутко выл на дворе Полкан.
1980
МЫ НЕ ПРОЩАЕМСЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯЛеснов, склонившись над просторным столом, исподлобья бросал на новенькую короткие изучающие взгляды. Люба сидела напротив, с неким вызовом закинув ногу на ногу.
Красива! С самомнением, чувствуется. Одета безукоризненно: короткая темно-синяя, со складкой юбка, белая свежая кофточка, на ногах – остроносые легкие туфли. Голубые глаза подведены синим чуть ли не до висков – по моде. Обесцвеченные перекисью волосы накручены башенкой. Только сигареты не хватает в тонких длинных пальцах, сцепленных на колене.
Леснов внутренне усмехнулся: «А сквозь пудру все равно веснушки просвечивают! О, милая, все знаю, все-все... Деньжат у студенток не густо, сами и маникюр делают, и волосы крутят, и старые платья перекраивают. Знаю! А вот отныне и маникюр, и длинные ногти – долой, не положено, доктор!»
Он перевел взгляд на тоненький скоросшиватель – ее «дело». В «деле» – два листочка: направление облздравотдела и характеристика мединститута. Пробежал глазами характеристику. Все как полагается: комсомолка... активно участвовала в общественной жизни института... политически грамотна... морально устойчива. Несколько лет назад и он с такой же вот характеристикой явился сюда.
Любу раздражало, что главврач так долго молчит и смотрит на нее. Изучает? К тому же после трех часовой дороги в раздерганном автобусе ей все еще было несколько не по себе. Запах бензина и сейчас преследовал ее.
«Смотришь? Ну и я на тебя буду смотреть. Глазом не моргну! Узнаешь тогда, хорошо это или плохо так долго разглядывать человека. Такого лица я, пожалуй, не встречала еще. Глаза черные, посажены глубоко, совсем прячутся под сросшимися бровями. Нижняя губа толще верхней и раздвоена, будто ее разрезали Тем же ножом, наверное, и подбородок тоже надвое развален... Ага, не выдержал!»
Леснов встал, отошел к открытому окну, затянутому мелкой металлической сеткой. На улице был августовский зной. Под окном гудели мухи. Возле колодца громко переговаривались две пожилые санитарки в белых халатах
– Скажите, Леонид Евлампиевич, что является главным в дружбе мужчины и женщины?
Он сердито обернулся от окна: что за чушь взбрела ей в голову? Ох, эти короткие юбочки, эти высокие прически.
– Вы не ответили, Леонид Евлампиевич.
– Главное, чтобы оба были умны. Или оба глупы
– Тогда все в порядке, мы с вами сработаемся!
Он невольно улыбнулся:
– Оригинально. А знаете, где вам предстоит работать?
– Знаю. Вы оставите меня здесь.
– М-да-а, оптимистка вы, Любовь Николаевна.
Место ей он определил сразу же, как только она перешагнула порог его кабинета: поселок Лебяжий. Самый глухой уголок района. Молодежи мало – не задерживается, катит в город, на большие стройки. Староверы кружки воды не подадут прохожему, а подадут, так потом выкинут посудину. Те, что помоложе, пьянствуют, жен колотят. Никак не получается у районщиков с этим Лебяжьим. И у него, Леснова, не получается.
– Вы, Любовь Николаевна, поедете в самый дальний поселок. Оттуда две ваши предшественницы сбежали.
«Ну, что? – спрашивал его взгляд. – Как теперь ваше самочувствие, Устименко?»
Люба улыбнулась. И по этой улыбке можно было прочитать ее мысли: зря пугаете, товарищ главврач!
Люба раскрыла сумочку, глянула в зеркальце – солнечный зайчик скользнул по потолку, в белом застекленном шкафу пересчитал колбочки и мензурки, никелированные инструменты. Поднялась. Высокой она казалась оттого, что была тоненькая, как девочка. На висках ее курчавились локоны. «В войну девчата на горячий гвоздь накручивали волосы, чтобы сделать такие симпатичные завитушки, – механически отметил Леонов. – Следит за собой. Ладно это или худо? А как насчет Лебяжьего?»
– Значит, все в порядке, – сказала Люба, пряча зеркальце. – Мне повезло.
– Я вас не совсем понимаю. – Леснов отвинтил наконечник авторучки, принялся набирать чернила.
– Именно в такой уголок я и хотела попасть. Через год поступлю в аспирантуру на заочное, через четыре – защищу кандидатскую. Улыбаетесь? Я думала, вы не умеете улыбаться.
– Вы оптимистка, Устименко! – повторил он и усмехнулся про себя: «До первых заморозков! Если оранжерейная, парниковая – до первых заморозков, сразу завянешь».
– Теперь скажите, как мне добраться до того Лебяжьего?
– Сейчас что-нибудь организуем.
Он принялся звонить в райком, в райисполком, в другие организации, спрашивая, нет ли там кого из Лебяжьего. Наконец в райпотребсоюзе оказалась лебяжинская машина.
– Ну вот и докатите! – с облегчением положил он трубку. – Шестьдесят километров для наших мест – пустяк. По всем данным, в Лебяжьем надо бы содержать только фельдшерско-акушерский пункт, поселок невелик. Но мы посылаем и врача. Идем навстречу правлению колхоза. Все расходы по медпункту артель берет на себя. От нас вы будете получать лишь зарплату.
– Значит, там много болеют?
– Меньше, чем где-либо. Просто всеми силами продвигаем туда новую жизнь, цивилизацию. Трудные там люди, это я вам честно говорю, Люба.
В этом простом «Люба» прорвались искренность и теплота. И Люба посмотрела на него с благодарностью.
К воротам подъехала автомашина с прицепом, загруженным досками. Над желтыми длинными досками видно было прозрачное струение воздуха. Под горячим солнцем они источали смолистый запах соснового бора, который доносило даже сюда, в кабинет. Шофер, высунув белую лохматую голову, нетерпеливо посигналил.
– Ну, до побачення, Леонид Евграфович! – Люба протянула хрупкие холодные пальцы с накрашенными ногтями. – Спасибо за чуткость.
Он слегка поморщился: ну и отчество! Кивнул:
– Устраивайтесь. Звоните. Кстати, отчество мое не Евграфович, и не Евлампиевич, а Евстифиевич. Будьте здоровы!
ГЛАВА ВТОРАЯТелеграфные столбы казались Любе альпинистами, связанными между собой страховочной веревкой. Они медленно поднимались на взгорье. Белая, накаленная солнцем дорога то бежала рядом со столбами, то путалась между их черными смоляными ногами. Беря подъем, машина пела, как закипающий самовар, на высокой натужной ноте.
Григорий – так звали шофера – напряженно склонился над баранкой. И казалось, будто он сам тянул в гору эти тяжелые доски, похлопывающие при встряске концами. Видимо, он боялся, что его «газон» не возьмет длинный, хотя и пологий, взвоз. Растрепанные сивые волосы парня прилипли к мокрому лбу. Широкие белые брови выделялись на шоколадном от загара лице. Когда Григорий улыбался, то брови его разъезжались в стороны. Губы тоже широкие и плоские, тоже белые, шелушащиеся – наверно, от зноя, от горячих суховеев.
Наконец машина выбралась на вершину и покатилась легко, подпрыгивая на колдобинах. Григорий облегченно откинулся на спинку сиденья и вытер рукавом пот.
– Думал, не осилит. – Он давно уловил, как внимательно посматривала на него пассажирка. Хмыкнул и спросил: – Что приглядываетесь? Понравился, поди?
Люба неопределенно улыбнулась.
– Вообще-то я мог бы понравиться, да вот нос у меня... Как пятка, широкий. Говорят, сейчас пластические операции делают. Не возьметесь?
Люба не ответила. Григорий вздохнул:
– Вы, наверно, думаете, почему шоферы порой так разговорчивы? А он, бедолага, посидит вот так день за баранкой в душной, бензином и маслом пропахшей кабине, так рад потом любой живой душе: абы слушала, абы рядом была! А если поддакнет, то он и о себе, и о своей жене, и о своей теще всю подноготную расскажет. И уж, конечно, все истории, которые с ним и не с ним приключились, выложит как на ладошке.
Люба опять промолчала.
Вперед уходили и уходили черные, словно обуглившиеся от зноя столбы. Их затесанные верхушки были выбелены птичьим пометом. На некоторых маячными вехами сидели разомлевшие коршуны. Они поворачивали вслед машине сплюснутые головы, часто дышали раскрытыми коричневыми клювами.
Слева тянулась оранжевая стерня скошенного проса. Иногда в мареве виднелись горбатые, как верблюды, комбайны. А справа, где угадывалась уральная пойма, копились бурые с фиолетовыми подпалинами тучи. Было необыкновенно душно, хотя боковые стекла были опущены. Григорий сказал, что, наверно, вот-вот «врежет» гроза и что хорошо бы до нее успеть проскочить через одну пакостную речушку.
– А вы, считаю, натуральная украинка. Ага?
– Вы проницательны.
– И, пожалуй, с Полтавщины?
– Угадали. Как это вам удается?
– Ха! Чувствую! Наш колхоз послал туда делегацию для обмена опытом. Ваши будут учить наших полтавские галушки варить, а наши ваших – затируху, по-местному – джурму... А в чемодане вы не везете, случаем, маринованных галушек?
– Очень торопилась в Лебяжий, не успела захватить.
– Жаль. А как себя Карл XII чувствует? Говорят, председателем укрупненного колхоза работает?
Люба рассмеялась. Этот парень определенно задался целью не давать ей грустить. Он, наверно, понимал состояние человека, едущего в незнакомое место, к чужим людям. Не зря же и сочувственно и немного покровительственно поглядывал на Любу, на ее неуклюжий чемодан – с этим чемоданом когда-то еще отца на целину провожали. Самое непосредственное, самое беззаботное для Любы осталось далеко позади, где-то за сыртом, на который они так трудно поднимались. Люба всматривалась вперед, туда, где накапливались тучи, где вызревала по-летнему яростная гроза, идущая машине навстречу. В черных недрах туч уже скрещивались сине-белые молнии, тяжко взгромыхивал, грозился старец-гром. Казалось, надвигающегося ненастья напугалось даже перекаленное солнце, оно поспешно скатывалось позади кабины, и перед машиной бежала длинная-предлинная тень.
Суровое предгрозье угнетало Любу, и она рада была, что в эти минуты рядом сидел белобровый неунывающий шофер.
Пронеслись мимо два парня на мотоцикле. И это вновь дало Григорию повод для разговора. Стал рассказывать, как обогнал однажды на мотоцикле незнакомую «Волгу», хотя она и «выжимала» все сто двадцать в час. Попало за это автоинспекции: у вас пьяные по дорогам носятся сломя голову, а вы ворон в небе ловите! Григорий не был пьян. Оказывается, ехало в «Волге» большое начальство...
– Вывод? – Григорий ухмыльнулся, пояснил по-украински: – Не лезь попэрэд батька в пекло!
Метнулся под колеса ветер, взвинтил пыль. Он тут же перерос в кудлатый смерч, унося в небо соломинки, перья. Даже прошлогодние перекати-поле взвились в вышину, и казалось, что там кто-то гоняет футбол. В придорожном кусте татарника яркой конфетной оберткой исчезла перепуганная птица. Картечью ударили в лобовое стекло первые капли. Косые струйки, сбиваемые встречным ветром, оставили на запыленном стекле прозрачные полосы
– Не успели! – огорченно сказал Григорий. Без всякой связи с предыдущим, добавил: – Нам бы усватать вас! Свадьбу сыграть. А так. – Он безнадежно мотнул рукой. – Есть у нас учитель. Головастый парень. Комсорг. Не держатся у нас врачи, Люба. А парень – что надо! Правду любит, вот что главное. Я бы не решился, а он – невзирая на лица, так сказать. Интересно, проскочим мы речушку или нет?
Сзади еще светило солнце, а впереди было темно от громадной тучи, от ливня. Вверху шла великая сеча, молнии разрубали тучу на куски, а она снова смыкалась и становилась еще больше, еще грознее. И близились, близились серебряные фонтанчики ливня, сверкающие над ковылями. Кажется, вот-вот затопчет дикая, шальная конница и машину и целый мир, испуганный и притихший. Ахнул небывалой силы гром, расхохотался над степью торжествующе и злорадно...
Потом стало мрачно и тихо, как при солнечном затмении. И вдруг хлынул ливень. Редки они в здешних местах, но уж коли соберется туча, то отведет душеньку, натешится. Мгновенно образовались серые пыльные лужи, они кипели под густыми толстыми струями. И сразу машина заелозила по грязи, словно прозябший кутенок на льду.
Опять, как на крутом подъеме, выл мотор. Держась за скобу впереди себя, Люба косилась на Григория: о чем он думает, насупив широкие выгоревшие брови? Наверно, о речушке с плохим выездом. Это из-за нее, Любы. Если б он не заезжал за ней в больницу, то успел бы проскочить опасное место до грозы.
– Знаете, почему наш поселок называется Лебяжьим? – Григорий не отрывал напряженного взгляда от дороги. Большие короткопалые руки ловко перехватывали баранку, вертя ее то влево, то вправо. Голос у него был спокойный, будничный. – Когда-то, рассказывают, на нашей старице водились лебеди. Было их видимо-невидимо, как песку в море. А сейчас даже перелетные не останавливаются. Слишком много охотников развелось. Бьют всякую живность не из нужды или там спортивной страсти – просто так, от дури. Я бы ввел такой декрет, что... А почему вы такая худая, Люба? Студенческая жизнь?
– Это меня госэкзамены подтянули.
– Мы вас на молоко, на сало, на хлеб пшеничный... Поправитесь! Только не очень старайтесь. Я лично недолюбливаю перекормленных. Вот я сразу после армии почти год начальника райветлечебницы возил. Он чуть старше меня, но, знаете, раздобрел. Глаза у него сытые-сытые. Всего, мол, достиг, все имею: образование, положение, персональную машину. Похлопывает он меня по плечу. «Учиться надо было, Гриша, учиться!» И такое меня зло заело, что выразиться не могу. Нас в войну осталось без отца трое, я еще ползал. С войны отец калекой вернулся. А колхозным инвалидам, сами знаете, какая пенсия назначалась! Все мы пошли работать. Возил я его со службы и на службу, возил к теще на блины и на рыбалку... Не представляете, Люба, сколько во мне зла накопилось! Бросил я своего начальника и возвратился в колхоз.
Люба подняла воротник пыльника – брызги дождя пробивались через щель между боковым стеклом и дверцей.
– Видимо, вы провели жирную демаркационную линию, разделив мир на ученых и неученых?
– Я ничего не проводил. Просто меня злят жирные лентяи. Ведь тот начальник ни черта не делал. Спирт казенный глушил да у чабанов бесбармак лопал!
Люба подумала, что Григорий – типичный неудачник. Вовремя не удалось закончить школу, потом армия, а теперь семья засосала. Таких немало на земле. И они очень завистливы.
– Итак, мостик. Пронеси меня, царица небесная! – Григорий с озорной улыбкой глянул на Любу. – Как скажу: «Пронеси меня...» – обязательно проскочу... Весной в районе за десятый класс экстерном сдавал. А в алгебре я – двенадцать часов ночи. Беру, знаете, билет и шепчу мысленно: «Пронеси мя, царица небесная, подсунь мне тринадцатый билет, тринадцатый и только тринадцатый, ибо выучил я лишь его, сердечный!» Не поверите – точно тринадцатый вытащил! Четверку схлопотал...
Ливень ушел дальше с яростным и сочным шумом, а по ветровому стеклу моросили реденькие капельки, будто вечерняя мошкара билась о сталинит. Люба опустила стекло со своей стороны. То же сделал Григорий. Кабина наполнилась горьковатым запахом полыни, омытой ливнем, запахом мокрой половы.
Любе стало весело. Она тихонько рассмеялась. Григорий стрельнул в нее удивленным взглядом.
– Если б вы знали, как я плохо о вас думала!
– Ничего неожиданного. Я о себе тоже нередко плохо думаю.
И он замолчал. Возможно, все-таки обиделся на нее, возможно, сосредоточился перед трудным переездом Наконец кивнул:
– Вон наша заботушка!
Перед спуском он остановился.
Размытая грязная дорога спускалась в глубокий овраг На дне его после дождя скопилась вода. В ней отражались сваи и настил деревянного мостика. Подъем был крутой и скользкий. Кто-то по нему выехал несколькими минутами раньше. Григорий сказал: председательский «вездеход» прошел. Открыв дверцу, он стоял на подножке и меланхолично смотрел на выезд. Люба смотрела на парня: что скажет? В этой большой кудлатой голове рождались совершенно неожиданные мысли. Так оно получилось и на этот раз.
– У нас председатель уже на второй женат. С первой разошелся – детей не было. С этой три года живет. Детей не прибавилось. А уж под сорок ему. И оттого, похоже, скучно им живется. Обедал я как-то у них. Едят, молчат, чисто навек выговорились. Две фразы за полчаса услышал: «Ты что без хлеба ешь?» и «Подсаливай борщ». А «вездеход» председательский хорошо выбрался, ни разу не оскользнулся. Нам бы передок ведущий... Ну что, Люба?!
– Пронеси мя, господи! – вспомнила она.
Григорий засмеялся, захлопнул дверцу.
– Не господи, а царица небесная! Я женскому полу больше верю. Другие не верят, а я до крайности верю. Вот уходил в армию, моя подруга в знак верности мне взяла и остриглась. Подчистую! Дескать, ждать буду, Гришенька, можешь залогом взять мою косу. Н-да-а... Коса осталась при мне, а стриженая подруга через три месяца вышла замуж за того самого начальника ветлечебницы. Другой бы на моем месте давно... а я все верю ей. Верю, что она бросит своего жирного дурака и придет ко мне. Без веры, Люба, никак нельзя жить, – закончил он, включая скорость. А Любе думалось, что мысли его были сейчас не о «подруге», а о лощине, которую надо перескочить с тяжелым грузом. Это угадывалось по его лицу, серьезному, с цепким, устремленным в низину взглядом. – Кабы не прицеп у нас... Ну, пронеси мя, царица небесная! Сто граммов за твое здоровье выпью!..
Машина осторожно заскользила вниз. И только когда миновали две трети спуска, Григорий дал полный газ, чтобы набрать скорость и с помощью инерции выскочить на кручу. Взвыли колеса, разбрызгивая грязь. Сгорбившись, Григорий впился руками в баранку, глазами – в дорогу. На скулах взбухли желваки.
Метров пять не дотянул мотор до верха: забуксовали скаты, и через несколько секунд машина поползла назад.
Григорий высунулся в приоткрытую дверцу, смотрел назад, подруливая так, чтобы прицеп не свалился с моста. – Загорать нам теперь, товарищ доктор. Темно скоро станет, как у ведьмы в мешке.
– А до поселка далеко?
– Пять с половиной километров. По спидометру. А по грязи – шесть с гаком, как говорят на Полтавщине. Вот теперь нам, пожалуй, пригодились бы ваши маринованные галушки.
– Я пойду пешком. Скажу там, чтобы прислали за вами... Не смотрите на мои туфли, я разуюсь!
– Сидите, сейчас что-нибудь придумаем.
Он заглушил мотор и закурил. Спичка озарила его широкоскулое, озабоченное лицо.
От накаленной за день земли густо парило. Словно не ливнем похлестало ее, а горячим банным веником. Лощина наполнилась теплым влажным туманом. Он ворочался, клубился, точно готовился к ночлегу в этой неуютной сырой низине.
Григорий, попыхивая огоньком папиросы, молчал. Докурив, щелчком отправил в темноту окурок, красный пунктир чиркнул в тумане и пропал. Затем включил подфарники и задний свет: «Как бы кто рогами не врезался в доски или радиатор!» И вылез из кабины, звучно захлопнув за собой дверцу. Обошел машину, остановился у Любиной подножки.
– Ну, вы сидите, а я потопаю. Трактор пригоню. Час туда, час – обратно. Не боитесь?
– Нет.
Чавкающие шаги Григория долго слышались во влажной темноте. Потом они растворились далью. И как-то явственнее проступила тишина безлунной ночи. Слышно стало, как капала вода с мокрых досок. В небе проявились робкие звезды. То в одной, то в другой стороне вдруг запевал жаворонок, словно опьяненный ливневой свежестью. Удивительная птица-жаворонок: в степи он раньше всех просыпается и позже всех засыпает. Вокруг темно, а он сидит под кустиком ковыля и самозабвенно рассыпает трели. Как только появятся первые лучи, вспархивает, сияя белокаемчатыми крыльями, и набирает, набирает высоту, наверно, очень ему хочется поскорее увидеть солнце.
Сейчас Люба по-своему воспринимала внезапное пение жаворонков: скучно им, страшно сидеть в одиночестве, когда в траве все время что-то шуршит – то ли хитрая лисица подползает, то ли просто ветер качает сухие верхушки ковылей... И встрепенется, покличет песенкой малая птичка – отзовись, душа живая, чтобы не так страшно было! И, глядишь, откликнется ей другая, третья серенькая хохлатая птаха. Светлее, радостнее жить, когда рядом друзья, близкие...