Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)
Крайнов лишь посмеялся: «Ну и пройдошлив ты, Матвей!» В ту пору не осудил, верно, не увидел зла в его находчивости, а если позавидовал, то по-хорошему без тени на сердце, без камня за пазухой. А теперь вот!.. Должность председательская вконец испортила, что ли? Выпендривается, гнет из себя черт-те кого...
– Придирчивый ты, Иваныч, стал, спасу нет. Или не знаешь, что это лишь бульдозер-дурак от себя гребет? Да курица. А я, Иваныч, человек, у меня семья. Почему ты меня бережливостью попрекаешь? Почему ты такие пустые речи ведешь?
– Не бережливостью – жадностью. Неправедностью средств.
– Хе-хе, боек ты разводить турусы на колесах, ничего не скажешь! Айда, ковыряй! Копай! Яму однополчанину копай!
– Не яму... В душе твоей копаюсь, понять ее хочу – хоть с опозданием. Мы ведь с тобой, право, в последние годы... Скажи, когда вот так сидели? К разным берегам гребли, не оглядывались.
– Сейчас бы, поди, не повез мне тот «левый» лес?
– Не повез бы.
– В милицию завернул бы?
– Завернул бы.
Глаза Чумакова брызнули, сверкнули окалиной, рот сломала злая ирония:
– Если хочешь потерять друга, дай ему власть. Не зря, поди, бают, а, Иваныч? А во мне и копаться нечего, наружу я весь.
– Ой ли!
– Да, Крайнов, да, однополчанин! Весь я наружу А ты – с камнем за пазухой, ты с завистью. Точит она тебя, ест, как ржа.
– Ну и ну! – покачал головой Крайнов.
– Точно! А как же? И Филаретовну, Анну, я у тебя из-под носу. И живу не в пример тебе, и...
– Переста-а-ань, постыдись! Жену, дочь постесняйся.
Громко, как выстрел, щелкнула щеколда – отмахнулась калитка.
В нее решительным шагом вошел милиционер. Был он местным, долго ходил в сержантах, а вот недавно ему присвоили младшего лейтенанта. Он то и дело поправлял новенькую фуражку с кокардой, с затаенной радостью косил глазом на звездочку, легонько поводя плечом. Несмотря на то что сейчас долго разбирался с подравшимися хлопцами, настроение у него было приподнятое, почти праздничное.
– Кто здесь нарушает общественный порядочек?! – Поглядел кочетом. – Кому захотелось пятнадцать суточек?! А?!
– Пошли, – сухо сказал Крайнов. – В сельсовет. И ты, Чумаков! Все.
– Чего я там не видел! – зло ощерился Чумаков. – Или опять свяжете?
– Не дури, – нахмурился Крайнов.
Участковый слинял, растерянно хлопал круглыми, еще мальчишескими глазами:
– Иван Иваныч, н-непонятно. – Оборотился к Чумакову: – Вас? Н-но за что? Вы уж извините меня...
Тот дружески обнял его, сказал вполголоса, веселя прищуркой глаз:
– Дураками свет засеян, и всходы дружные... Авдеича подранил. Случайно. Понимаешь, слу-чай-но. – Пошептал еще что-то. И опять: – Понимаешь?
Участковый, разумеется, понял и потому, сдвинув на глаза фуражку, почесал затылок:
– Хех ты, таня-матаня, а!
– Ты-то, однополчанин, ты-то, неужто враг я тебе окончательный? – Чумаков волновался, Чумаков нервничал. Еще бы – через весь поселок, с милиционером! Не чай пить – ответ держать. Поселок уж наслышан, одна Капочка чего стоит со своим языком. – Иваныч, а? Не для себя ж, для детей, для них вот! – Он даже пытается обнять вошедшего Артема, но тот резко отстраняется. – Мы, Иваныч, хлебнули нужды по ноздри, так пусть хоть дети...
– Вы уж извините, Матвей Ларионыч, но... при исполнении я... – Участковый прямо-таки в отчаянном положении, ему хочется поскорее со двора уйти, он уже видел на крыльце Филаретовну с белым лицом, и хотя он знал ее, все же опасался, что она вдруг поднимет вой, начнет цепляться за мужа, за него, участкового. Этих баб сам черт не разберет-поймет, то просят прийти, унять разбушевавшегося мужа, а придет – начинают защищать, мол, я только попугать милиционером, а так он – хорош-расхорош. Да, может, и понятна их логика шиворот-навыворот, если вспомнить, что, посади ее мужа на пятнадцать суток или на год-два в тюрьму, ей самой потом и за скотиной ухаживать, и топку заготавливать, и покосившийся сарай ремонтировать, и за детишками следить, которые окончательно отбиваются от рук. Нет, они верно говорят: хоть и кривой плетешок, да все затишок. Из двух зол выбирают меньшее, как им кажется.
– Значит, о них, о детях? – недобро переспросил Крайнов. – Жутко, если они на тебя станут похожими.
– На него?! – ткнул пальцем в Чумакова взвившийся злостью Артем. Перепрыгнул через ступени крыльца, крикнул в распахнутую дверь: – Оня! Выдь сюда!.. Оня! – Он еще верил в нее, он еще не терял крохотули надежды. Оня не вышла, такая она была дуреха, взяла и не вышла, несказанно обрадовав отца. Он торжествующе сверкнул сталью зубов:
– Выкусил, покоритель? Съел? Айда, иди, иди отседова, дурошлеп! – А Крайнову кивнул на дверь дома: – Видал? Мой характер! В меня Онька!
– Может, приступим к исполнению? – нервничал участковый, видя, что Филаретовна спускалась к ним по ступеням.
Крайнов не понимал его беспокойства. Или не хотел понимать. Давил взглядом Чумакова:
– Жутко, если в тебя, в нынешнего. И Оня, и Гриша... Им ведь после нас, в их руки и село, и реку, и надежды наши... Из грязных рук – в чистые? Не-е-ет, Чумаков, нет. Из чистых, только из чистых! В чистые. И никак иначе. Никак!
Участковый распахнул калитку:
– Прррошу! – Никто не двинулся, и он торопливо вернулся к Филаретовне: – Все будет хорошо, ручаюсь. – Строго, снизу вверх, глянул на Артема: – Поправьте шляпу, товарищ!
Артем снял шляпу, непонимающе посмотрел на нее и, словно футбольный мяч, пинком послал ее за сарай. Впервые в жизни напялил ее на себя, словно в насмешку. Зашагал вслед за милиционером и Чумаковым. В калитке его пропустил Крайнов, невесело приободрил:
– Держись, парень, как говорят, бог не без милости, казак – не без счастья.
И тут его окликнула Филаретовна. Она медленно приближалась к нему, не сводя скорбных, немигающих глаз с его лица. Он выжидающе угнул голову.
– Иван Иваныч... Ваня... ради всего... Не будь жесток... Не будь. Ведь на детей позор... Не мсти, Ваня...
Он упрямо не поднимал головы, хмурился пегими бровями. Наконец вскинул на нее глаза: лицо у Филаретовны незнакомо бледное, с синевой, как снятое молоко. Спросил вдруг осевшим, сиплым голосом:
– А... справедливым ты мне... разрешаешь быть, Анна? Разрешаешь быть справедливым?!
Повернулся, закрыл за собой калитку. Сколько лет прожили рядом, а так и не поняла, не узнала его натуры Анна. Видимо, и не пробовала понять, узнать. Хорошо ей жилось за Чумаковым, хорошо. Покойно и сытно. И ничто не располагало к размышлениям.
6В конторе колхоза все было в порядке. Катькиного отсутствия не ощущалось, она это поняла, а потому – круть назад, к Чумаковым.
Таится лицо под личиной,
Но глаз пистолета свинцов.
Мужчины, мужчины, мужчины
К барьеру вели подлецов...
Влетела во двор, осеклась, увидев сидящую на ступеньках Оню. Обычно брови у Они высокие, а тут – выпрямила в линию, круглый подбородок подперла крутым маленьким кулачком.
Присела Катька рядом, прижалась горячим плечиком к прохладному ее плечу.
– Ну, ты чо, Онь! Ведь жизнь без приключений – что свадьба без песен. У кого-то я вычитала, что все комедии кончаются свадьбами.
Оня не шевельнулась, все так же смотрела в землю. Лишь губы разлепила:
– Разве здесь комедия?
– Да все образуется, Онь! А тебя он любит. – Катька завистливо вздохнула: – Знаешь, настоящий он...
– Перестань.
– Извини, я не хотела... А вот кольца он зря утопил... Но и ты не права была.
– Помолчи, Катерина...
– Охо-хо-хо! – теперь уже демонстративно вздохнула Катька. – Трудно тебе в жизни будет, Антонина. Все в себе таишь. Это всегда тяжело. Только... бог даст, образуется. Я уверена.
– Не получится у бога: он за одну руку тянет, а черт – за обе ноги.
К столу на веранде присела Филаретовна. Молчали, как на тягостных поминках, когда о покойном и сказать нечего. Река живет родниками, а человек – думами. Здесь думы у всех разные, а по сути своей об одном.
Филаретовна вглядывалась в даль улицы: куда это Гриня запропастился? Дескать, за это время можно весь поселок вдоль-поперек сто раз проехать... Не должны б, не должны дать в обиду Чумаковых! Не дадут!.. А все ж, а все ж... Кто его знает! Чевой-то Ванечка Крайнов шибко распалился. Знамо дело, не из-за Авдеича! Авдеич очухается. У Ванечки прошлое заворошилось, разум застит. Первым начал прибояриваться к ней, да уж больно стеснялся, вором себя чувствовал. Мол, Сергею б сейчас рядом с тобой, а не мне, он у тебя в сердце... Мол, я хоть и обгорелый, покалеченный, да вот, живой, а Серега в земле убитый лежит... Пока так-то переживал-томился, а Матвеюшка и пал на нее, как беркут на утицу, выхапнул из-под Ванечкиного носа... Она и не противилась. Какая разница, не любила ведь ни того ни другого, но Матвей все ж повиднее был, да и маманя сказала: «За Матвеем не пропадешь, дочка, парень хваткий, верткий...» Неужто Иван обиду застарелую вывернет? Или впрямь такой честный да хороший? Оно, конечно, сколько помнится, Крайнов Ванечка только за себя, за свое не умел постоять, а за других – откуда и смелость и голос прорезались!.. Экая, скажи, напасть не ко времени. Что б тому шалопуту Артему прям к дому, к воротам подъехать, нет, понесла его нечистая сила «вдоль по берегу», стакнула с Авдеичем, с этим придурошным старцем, господи прости... Утром напоследок радовалась, глядя на Оню: пока еще своя, пока еще смотрины! Теперь вот невесть до коих годов рядом с матерью будет, а радости даже малой нет, сплошная печаль да горечь. Вот уж напасть так напасть!.. И где тот Гринька запропастился?..
Оня пробовала думать о том, что происходит сейчас в сельсовете, как ведет себя там Артем. Поди, туда уж и рыбинспектор Прохоренко примчал на допотопном зеленом драндулете-«газике», известном всему району. Про него говорили, что он во всех щелоках жизни варился, не боялся ни черта ни бога, боялся лишь имя чужой женщины назвать во сне. Странно, почему мужья так своих жен боятся? Задала такой вопрос Вавилкину, у которого все и всегда можно запросто спросить, он засмеялся: «Волк, Онечка, не боится собаки, но не любит, когда она гавкает!»
Господи, что за ерунда лезет в голову! А что должно лезть? Что?! Голова трещит от всего... Люди напрасно надеются на безнаказанность, когда делают другим зло. Артем, вероятно, тоже еще на что-то надеется. Если ты сделал кому-то зло, то, считает она, Оня, пусть тебя это не тешит, что-то ты все равно потерял, какой-то частички собственного «я» ты безвозвратно лишился, душой ты стал беднее. Да, так? Значит, Артему нужно было закрыть глаза, пройти мимо? Не сотворять зла? Да что ж это ты, Онечка! Он не прошел, он мимо зла не прошел!..
Голова трещит! Все трещит, все разваливается. Что ты наделал в паре со своим Авдеичем, Артем, что натворил, сумасшедший!..
Катька жалась к Оне, сочувственно вздыхала, очень у нее это искренне получалось. Она думала: хорошо, что Оне не довелось видеть, как шли к сельсовету ее отец и жених, как глазели на них односельчане, как отпускали шуточки: «Эх-ха, дочкин жених Ларионыча забагрил», – как увязались следом мальчишки со своим дурацким припевом: «Икорка черная, а рыбка красная...» А над сельсоветом – флаг, новенький, сочно-алый, праздничный, хлопал на ветру, словно аплодировал идущим. А возле крыльца Совета затормозил расхлябанный «газик»-вездеход рыбинспекции, и из него вылез грузноватый Прохоренко в черной морской форме...
Верная, надежная подруга Катька, Катьке хочется согреть замороженных своей бедой Оню и ее мать, Катька пытается рассказать смешное:
– Была прошлый раз у старшей сестры в Уральске, знаете ж ее... Пацаны у нее, одному восемь, другому – четыре. Каждый день анекдоты с ними! Старший не выучил урок и взмолился: «Родненькая, учительница, не ставь мне двойку, меня ведь дома убью-у-у-ут!» Вот ведь чертенок, дома его никто пальцем не трогал. А младший – невыносимый рёва. Выл, выл, замолчал. Сестра говорит: «Фу, слава богу, устал!» А он: «И нет! Сейчас отдохну и опять буду...» И правда, опять заревел. Сестра ему – внезапно: «Хочешь грушу?» Он враз умолкает: «Хочу!» – «Нет груши». Он сызна выть. Она: «Хочешь апельсин?» – «Хочу!» – «Нет апельсина...» Так и чудят, спасу нет!
Спасибо, Катенька, спасибо, родная! Оня с матерью понимают тебя, только смешное не в силах их хотя бы чуть-чуть взвеселить. Глаза Филаретовны уж заметили едущего на велосипеде Гриньку, глаза торопят его, подгоняют, а он еле-еле крутит педали. Видно, тяжелы у Гриньки ноги, как тяжел весь этот воскресный благостно-солнечный день. С чем возвращается, кого видел? Филаретовна встретила коротким:
– Ну?
Гринька завел велосипед под навес, приткнул к мотоциклу. На повторное маманино «ну!» отмахнулся:
– Идите вы все...
– Это еще что?! – построжала Филаретовна и стала спускаться по ступеням.
Катька тоже возмутилась:
– Ты эт чо?!
– Видел кого? Что сказали? Ну? – Подошла к сыну, строго глянула в лицо, по запыленному лицу – вилюжины от стекавшего пота. – Что Митрясов-то? А Илья Егорыч что? Был у них?
– У Митрясовых замок... А Илья Егорыч в бане моется. Обещал прийти.
– Ну-ну, – чуток успокоилась Филаретовна. – Отца-то видел?
– В сельсовете все... И рыбинспектор... А Авдеич опять без сознания!
– Кричать-то не след, сынок. – Филаретовна усиленно крепилась, делала вид, что все это пустяшные тревоги, но лицо ее твердело, а глаза сделались словно бы без зрачков – мутно-голубые, мутно-белые.
Оня, так и не поднявшаяся со ступенек, косо, исподлобья глянула на брата:
– Иди умойся, слезомой...
Гринька в отчаянии затряс над головой кулаками:
– Да идите, идите вы!.. В школу мне! Как я в школу теперь?!
– Ты чо? – притворно удивилась Катька. – Ножками, ножками...
– Тю-тю моя школа! Посадят нас с папанькой. – Он бросился матери на грудь, заплакал.
– Не мели, дурной, – погладила его по голове Филаретовна.
Он со злостью откачнулся от нее:
– Не мели, да? Не мели? Это ты, маманя, не мели!
У Филаретовны высокие брови еще выше полезли от изумления: да Гринька ли был перед ней? Ее ли тихоня? И увидела злой оскал его зубов с пузырьками пены, точь-в-точь как у отца, когда тот взбесится.
– Что, маманя, уставилась? Не нравится?!
– Да ты чо, Гринь? – всполошилась Катька.
– Пошли вы!..
И тут важеватая, покойная Филаретовна треснула сына по щеке. И тотчас опомнилась, обхватила, обняла Гринькину голову, прижала к груди:
– Господи... Да что ж это...
– Ты чо на мать-то, что матери тыкаешь? – Катька силилась сбить конфликт, подставляла себя под Гринькины выкрики, под Филаретовнину растерянность и вспышку.
Гринька вырвался от матери, мимо Они поднялся на веранду и, присев к столу, головой упал на согнутую в локте руку.
Филаретовна остановилась над ним, опустила руку на русую нечесаную голову. Не находила, что сказать, и угнетенно молчала, почувствовав вдруг, как навалились на нее годы, как сейчас вот, сиюминутно, старится она, как теряет твердость под ногами, теряет всегдашнее хладнокровие, всегдашнюю уверенность. Крутехонек был у нее муж, но Филаретовна могла им управлять, умела и впрячь и выпрячь. Да вот проглядела, ой, как нехорошо проглядела. Ох, дурак старый! И мальчишку впутал, и Онину свадьбу расколотил, и перед поселком позор на всю жизнь принял. Давно собиралась сесть с ним да рассудить, как жизнь далее ладить, негоже до конца непенсионных годов в истопниках ходить, насмешки выслушивать. Зимой истопником был в сельпо, а летом прохлаждался – кто куда пошлет. Это Ларионыча вполне устраивало (времени свободного много!), не обижался на подначки Вавилкина: «Оказывается, прохлаждаться можно и на тепленьком месте!» Основной заработок шел с Урала, это все знали, тот же Крайнов Ванечка знал... Знал, а почему не поговорил покруче, почему сквозь пальцы смотрел, хотя и с презрением, а все ж сквозь пальцы, почему? Момента ждал? А еще фронтовой друг, однополчанин! И здесь совесть не пускала порог перешагнуть? Снимем шапки и помолчим о твоей совести, Ванечка. Совесть упреждает беду, а не в хвосте плетется. Стеснительная собачка хвостом виляет, да исподтишка кусает – так, что ли?
– Господи, что теперь других-то винить? – вслух оборвала свои мысли Филаретовна, не о вине других следовало думать, а о том, как из своей вины выпутаться, скорей бы Вавилкин объявился, уж он-то из любой истории умеет выкрутиться, со всеми богами и боженятами в корешах, как сам говорит, ему, дескать, все одно, какая масть у бога, абы его, Вавилкина, руки держался. К тому же у Ильи Егорыча в Уральске старший брат в больших начальниках ходит.
И Филаретовна, утешая и обманывая себя, утешая и обманывая, в который раз заключила:
– Не убивайся, сынок, все обойдется...
– Конечно! – воодушевленно поддержала ее Катька. – Ты чо, Гриньк!
– Обойдется? – Гринька вскинул всклокоченную голову, раздавил кулаками слезы на щеках, шмыгнул носом. – Обойдется?! Авдеичу череп раскроили – и обойдется?! А если и... Как я в школу теперь? Как?
Ну, это не крайняя печаль, подумала Филаретовна. И еще подумала, что Гринька не в нее характером, и конечно же не в Ларионыча. Дед у Гриньки был такой вот слезливый: как выпьет, так плачет – самому себя жалко.
Она тронула его за плечо:
– Пошли-ка, умойся... Скоро семнадцать, а будто школьник. Айда.
Гринька повиновался. Они ушли. Катька вновь подсела к Оне.
– А знаешь, Онь, я его понимаю. Он же влюбленный – страх как. В одноклассницу. Моя сестренка насекретничала.
– Ну и нюни нечего распускать. – Оня подвинулась на ступеньке, пропуская мать.
– Схожу к Петровым, – сказала Филаретовна, развязывая тесемки фартука и бросая его на перила веранды. – Может, присоветуют что.
– Конечно, присоветуют, конечно, помогут! – с готовностью поддержала Катька.
Оня проводила мать сердитым взглядом, сердито посмотрела на Катьку:
– Кому, Катерина? Кому помогут? Нам? Против Артема? Против Авдеича, может, уже мертвого? Ты соображаешь, Катерина? Чтоб и перед ними, и перед людьми оправдаться, да, Катерина? Они – плохие, а мы – хорошие, да?
– Ты чо так, Онь? – растерялась Катька. – Н-не знаю я.
Вовсю пригревало солнышко, в песке у сарая греблись, купались куры, а Оня зябко повела плечами:
– Я тоже не знаю, Катерина... Все, и я сама, считали: у Антонины, мол, голова светлая, Оня – разумница, рассудительная. А что выходит? Ни в людях я не разбираюсь, ни в поступках... Вот, помнишь, вскоре после десятого класса подбивался ко мне инженер, у родственников гостил здесь? Ромбиком институтским форсил, в галстуке при сорока градусах жары... Все хвалили, а мне он показался каким-то вертлявым, скользким... Сейчас уже главным инженером фабрики работает...
– Так, может, потому и главный, что скользкий! Они, скользкие, знаешь...
– Да нет, при нем, говорят, фабрика стала план выполнять. Или вот твой... Я даже завидовала тебе в душе: какой красивый да внимательный муж ей попался. А на пробу каким подонком вывернулся!
– Не говори! Я обалдела просто, о Петяше своем забыла, как увидела его, паразита.
– Неужели все люди двумя жизнями живут? Одна для показа, а другая – для себя? – Оня ходила по веранде, обцепив плечи руками.
– Но ты же, ты не такая?! – Катька от крыльца сторожко следила за ней.
– А какая? Какой я кажусь теперь Артему? Что молчишь, Катерина?
– А чо говорить, Онь? Не судьба, значит.
– Не судьба! А если... если все-таки... ну встретит, спросит? Что отвечу? Словами папани? Он у нас, сама знаешь, златоуст. Люди, слышь, не умеют жить, оттого им зависть кишки выворачивает.
– А чо! – воодушевилась Катька. – Может, и так! А мучаешься потому, что любишь Артема. Вот поутрясется все, поуляжемся – и прямо в загс!
– Господи, как у тебя все просто получается...
На это упрекающее «просто» Катька долго не отвечала, черные глаза как бы опрокинулись в себя, чего-то в себе искали. Просто? Нет, не просто, Онечка. Просто лишь то, что она, Катька, любит тебя. И Артем ей люб. И хочется ей, Катьке, чтоб сошлись ваши две жизни, чтоб хоть у тебя, задушевной подруги, семья сладилась. А все остальное – не просто, ой, не просто, подруженька милая! Завидовала Катька достатку, благополучной устроенности вашего дома за этими высокими тесовыми воротами, а жить так, такими достатками не хотела бы. Неправедными они были, всегда это видела. Видела, а притворялась незрячей. Почему? Неужто из любви к Оне? Неужто из страха разгневать Матвея Ларионыча? Скорее, из удобного убеждения: плетью обуха не перешибешь, хочешь жить – умей вертеться. У Катьки отец умер от старых фронтовых ран, а после него семеро по лавкам остались! И все – девчонки! Старшей – пятнадцать, Катьке – десять, остальным... Горох, словом... А Матвей Ларионыч не обходил вниманием: то рыбки подкинет, то полмешка картошки, то угля по дешевке выпишет через сельпо... Неужто надо было отвернуться и от рыбы, и от картошки, и от угля, от всего, что выглядело искренним человеческим состраданием?
Может быть, и надо было? И у Они не адъютантом быть, а честной подругой... Ведь чувствовала, всегда чувствовала, что когда-то да оплошает, промахнется Матвей Ларионыч, хлопнет стальными челюстями капкан. Это только волк иногда перегрызает собственную попавшую в капкан ногу и уходит от людей, а человеку от людей не уйти.
Чувствовала! Много ли толку с того, что чувствовала! А ты, Онечка, говоришь, будто все просто у нее, Катерины, получается... Разве это просто?!
– Г-гаф! – Полкан неистово срывается с места, но намотанная на крюк цепь отбрасывает его почти навзничь, он с еще большей злобой рвется в сторону заднего двора, в сторону сада, рыча и лая, дыбя на загривке шерсть.
– Цыц! Цыц, тебе говорю! Своих не узнаешь?
Мокрым веником отмахивался от Полкана Илья Егорыч Вавилкин. Он словно из сугробов вынырнул, весь облепленный белым отмершим цветом сада. Похоже, напропалую через вишенник пер. В руках пузатый большой портфель и банный веник. На шее сырое полотенце. Коломянковый пиджак распахнут, розовые жилы подтяжек поверх майки поддерживают брюки. На красном распаренном лице нос кажется скрюченной улиткой, присосавшейся к переносице.
– Привет, красавицы! – Рот улыбчивый, редкозубый, а глаза хитрющие и охальные. – Н-но, чего молчим? Не у всех молчание – золото, у кого оно и ломаного гроша не стоит!
– Здрасьте, с легким паром, Илья Егорыч, – вежливо говорит Катька.
Ему показалось, что она как-то странно посмотрела на него, и он испуганно, как по гармонным ладам, пробежался пальцами по пуговицам брюк: уж не распахнуты ли «ворота»? Все было в порядке. Облегченно гмыкнул:
– Спасибо, – уселся за стол, несказанно удивился, увидев початую бутылку и огурцы: – Ты скажи-ка, вот подфартило! – Цокнул горлышком по краю рюмки, налил, как он выражался, по «марусин рубчик», выпив, яростно крякнул: – А! Пошла душа в рай, хвостом завиляла! – Яростно зажевал выпитое огурцом. Обтерся концом полотенца.
– Говорят, в ваших столовых всегда фирменное блюдо – «демьянова уха»...
– Не скажи, Катеринка, не скажи. Уха – только в морской день, в вегетарианский... – Поцелился глазом на бутылку, повторить не решился. Нельзя сказать, что зеленый змий красной нитью прошел через всю его жизнь, но если наливали – мимо рта не нес. Сейчас и не наливали, и окружающая обстановка была, надо полагать, напряженная, трезвой головой лучше соображать.
Полчаса назад Гринька застал Вавилкина в тот неподходящий момент, когда он, благостно покрякивая, забрался на банный полок. Гринька сам не решился бы войти в раскаленную преисподнюю, но встретившийся в предбаннике уже напарившийся председатель колхоза сказал: «Иди-иди, дело не шутейное!» И Гринька вошел, обжегся огненным паром, на мгновение потерял зрение. Все-таки разглядел смуглого, будто выкопченная чехонь, Илью Егорыча, лежащего на полке.
– Какая нечистая сила принесла тебя в мое пекло?
Гринька сбивчивой рысью рассказал. Стал торопить, стал упрашивать. Вавилкин сбросил голенастые ноги с полка.
– Хреновское дело. – Сидел и задумчиво скреб пятерней голую, без единого волоска грудь. – Хреновское, говорю тебе. Так? Окуни-ка веник в ту кадушку да похлещи меня... Понимаешь, посевная – так? По полям на автолавке мотался день и ночь. Спина бани просит... Хлещи. Мы быстро. Айда, не жалей Илью Вавилкина, вхлестывай ему по первое число, чтобы план товарооборота не срывал, чтоб всегда сто один процент давал! Айда, шпарь, шпарь...
И Гринька вхлестывал, шпарил, не жалея ни себя, ни Илью Егорыча: чем злее выхлещет его, тем скорее он с полка удерет. И наконец Вавилкин взмолился:
– Хватит, Гриня! А то копыта откину. Дохлый я никому не нужен, из меня, костлявого, даже холодца не сварить... Окати-ка меня из той бадьи... Но-но, не боись! Ты знаешь, как железо калят? Из огня да в воду, из огня да в воду! Мне вот полста с хвостиком, а я вишь какой! Всему голова – баня...
Раскачнул Гринька полную бадью и вывернул на взголосившего от восторга Илью Егорыча. Прыгнул тот на пол и с рычанием начал мохнатым полотенцем растираться. Гриньку выпроводил:
– Кати далее, к Митрясову – обязательно... Так? А я малость отдышусь в предбаннике и – следом, собачьей трусцой...
И вот он здесь, у Чумаковых. Вытирался полотенцем, шумно отдувался:
– Уффф! Будто в президиум, место занять... По задам, напрямую, рысил...
«Напрямую? – машинально, не вдумываясь, переспросила мысленно Оня. – По задам если – крюк порядочный...» – Только потом поймет, что это «напрямую» – перестраховочка, чтоб меньше кто видел его на пути к Чумакову.
– Филаретовна где? – Вавилкин крутнул головой. – Гринька где? – Опять вопросительно крутнул. – Хреновское дело. Хреновское, говорю вам. А тут – товарооборот, а тут – ассортимент. Жизнь – как у графина: каждый за горло хватает. Бараны у колхоза дохнут – в лавке керосину нет, сено не косится – продавец пьяный. Во всем кооперация виновата! А в Приозерском окно выломали, в продмаг залезли. Что, вы думаете, взяли? Десять бутылок водки! Главное в борьбе с ворами что? Не форма, а задержание. А участковый нажимает на воспитание... – Столкнулся с Катькиными осуждающими глазами, вспомнил, для чего сюда рысил. – Так, что мы предпримем? Сразу в сельсовет? Так? А смысл какой? Они там, быть может, помирились. Так? Быть может, не одну бутылку на бок положили. Значит, на выпивку мы уже опоздали? Так? Если не помирились, то с пустыми руками там тоже делать нечего. – Из ящика, вынесенного Чумаковым, зажав меж пальцами горлышки, вынул две поллитровки и сунул в свой портфель, потеснив там какой-то сверток. – Так? Значит, надо писать бумагу, ходатайство, по инструкции. Так? Честный, трудолюбивый, пользуется уважением... Так или не так? Жизнь, девочки, удивительно прекрасна, а мы ее не уважаем, не ценим, не оберегаем... Вот давеча – звонок из области. Прямо на квартиру! Так и так, предлагаем вам, Илья Егорыч, путевку в Сочи. Искренне благодарю и – радую жену: «Все, еду на курорт!» А она мне – мгновенно и кратко: «Только с вещами!» Ах, как мы, люди-человеки, портим друг другу прекраснейшие мгновения бытия! – Деловито пощупал пальцами подол Катькиной мини-юбки: – Почем метр? По двадцать рэ?
Катька хлястнула его по руке:
– Денег не хватит! – А на ухо прошептала такое, такую цену, что она могла вызвать головокружение у человека более богатырского здоровья, чем у Вавилкина. И сменила гнев на ехидную улыбку: – Правда, будто вас серым волком продавщицы зовут?
– Гм, почему – серый? Скорее, седой...
– Да, говорят, вы в сельпо всех красных шапочек перекушали.
Вот сатана, а не Катька, и придумает же! Даже Оня улыбнулась, глядя на оторопевшего Вавилкина. Это было так непохоже на него! Неужто не найдет, чем уесть конопатую задиру?
Пошмыгал носом-кругляшом, вытерся полотенцем, затискал его в портфель. Нашел! Шелковой тонюсенькой ниткой прошмыгнула в губах ухмылочка:
– Не рядись, овца, в шкуру волка – собаки разорвут... Квиты?
Катька недобро сощурила глаза и приблизила лицо к Вавилкину:
– Это моя спецодежда, Илья Егорыч... чтоб кобели побаивались.
– Ладно, твой верх, – сдался Вавилкин и напустил на себя серьезность. – Будем бумагу сочинять. Так?
– Вам виднее.
– Верно, мне виднее, потому как я председатель сельпо, а не ты, у меня, а не у тебя, добросовестно трудится истопником означенный товарищ Чумаков. Так? – дотрагивается до Катькиной руки.
Она резко отстранилась:
– Так не так, перетакивать не стану. Вам с горы виднее. – Кивнула Оне: – Я скоро, на дежурстве отмечусь...
Вавилкин прошел с ней до калитки, возвратился, напевая:
Ты уж стар, ты уж сед.
Ей с тобой не житье...
Наблюдая за ним, Оня убеждала себя в мысли, что ничего путного для спасения ее отца Илья Егорыч не сделает. Она как-то вдруг разглядела его: юбочник, заядлый рыбак, охотник. Рассказывали: приезжая на охоту, он первым делом заглядывал в стволы ружья и притворно сокрушался: «Опять жена ружье не почистила!» Это только кажется, что он все может, всего добьется, на самом деле – вроде сухой соломы: пылу много, а силы – мало.
В своей неожиданной мысли она утвердилась, когда Илья Егорыч вместе с вышедшим Гринькой начал ходатайство сочинять. Из того же портфеля он достал бумагу, демонстративно пощелкал рычажками многоцветной шариковой ручки, выбирая, каким цветом писать. Выбрал красный.
– Пролетарский, – пояснил волновавшемуся Гриньке. – Стало быть, начнем. Доброе начало – полдела откачало. Так? Пишем. «Районному инспектору рыбохраны тов. Прохоренко....» Нет, «тов.» не годится, напишем полностью: «товарищу Прохоренко И. И.». Так? – Давил на бумагу усердно, словно через копирку писал.
Налил в рюмку, но удержался, отставил ее. Чертыхнулся в душе: лучше б не пил первую! Виновато взглянул на Гриньку:
– Кхе... На чем мы остановились? Так. «Правление сельпо направляет вам это хохотайство...» Постой! «Хо-хо-тай-ство...» Надо же, хохотайство! Было б в рыбинспекции хохотайство до умору.
«Голова может разболеться!» – Рассерженная Оня ушла в избу.
Вавилкин смотрел на бумагу, косил на рюмку, покрякивал.
– Продолжаем. Так? «Правление сельпо, если надо, берет Чумакова на поруки...» Так? «За десять лет работы истопником не было ни одного замечания... Получал благодарности и премии...» Так? Ух, чуть не забыл! «Принимал активное участие в общественной жизни». Так! Указывать конкретно?
– Конечно, Илья Егорыч.
– Пишем: «Оформлял в канун праздников столовую и сельпо. Как-то: прибивал лозунги, вывешивал флаги...» Слушай, а может, не надо про это?
– Не надо.
– Ты умный парень... Так... Расписываемся и... – Вавилкин долго копается в портфеле, поставленном на колени, достает круглую жестяную баночку с печатью. – И ставим круглую печать. Так? Все – «как в лучших домах Лондона». Верно? – Машет исписанным листом, словно парламентер белым флагом: – Мы – сдаемся, просим пардону. Так? А там – посмотрим. Верно?
– Верно.
– Слушай, – Вавилкин насторожился, – а ты, парень, еще к кому-нибудь заходил? Дело-то, знаешь...