Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
Больше всего тревожили ее ночные вызовы. И не потому, что не хотелось вылезать из-под теплого одеяла, идти в темноте по грязи ли, вьюге ли. Боялась «шуток»...
В эту ночь опять загудели промерзшие стекла от ударов кулаком. Даже за двойными рамами слышно было, как орал и сквернословил грубый мужской голос. На своей кровати зашевелилась Анфиса Лукинична, зашептала, крестясь: «Господи, и когда это светопреставление кончится?»
Люба опустила ноги на коврик. Сердце колотилось от испуга, словно взбежала по крутой лестнице.
– Не вставай, дочка, сама выйду. Опять какой-то пьяный фулюган, заразой его не убьет!
Рамы гудели под ударами, с шорохом сыпалась оконная обмазка, а хозяйка не торопилась: «Не сдохнешь, ирод, подождешь! Ишь, налакался и бесится». Наконец оделась и вышла.
Люба прислушивалась к звукам, поеживаясь от холода. Мужской голос что-то бубнил, хозяйка тихо отвечала. Потом раздались тяжелые бухающие шаги прочь от дома.
Возвратилась Анфиса Лукинична, обмела веником валенки.
– Буранит на дворе-то...
– Что там? Кто это?
– Спи, дочка. Ванька Бодров. Пьянющий – страсть. Подай ему доктора и все. И матюкается – не приведи господи! Вот уж ералашный мужик. Про мальчонку какого-то мелет, а сам на ногах не стоит. Спи, дочка. Сказала, что нет тебя, слышь, дома, в командировке ты...
– Зачем же, тетя Фиса? – вскинулась Люба. – Может, у него и правда что-нибудь случилось...
– Это у Ваньки-то Бодрова? Обиду старую вспомнил спьяну, вот и приплелся, пес ералашный. Ералашнее его во всем районе не отыщешь. Ох-хо, грехи тяжкие! – Анфиса Лукинична улеглась на кровати, с минуту повздыхала и уснула.
Не шел к Любе сон. Вполне возможно, что Бодров решил «поговорить» с доктором. А если правда что-то в семье случилось?
Встала. Оделась. Анфиса Лукинична приподняла голову, сонно посокрушалась: «Господи, и что это за работа, не дадут человеку и поспать ладом!..»
Возле Бодровых стояли громадные сани с невысоко наложенным сеном. Они были прицеплены к работающему на малых оборотах трактору. В избе ярко горел свет, мелькали тени. Прижимая руку к сердцу, запыхавшаяся Люба перешла на шаг: «Зря, наверно, поднялась! Видно, гости, гулянка...»
Вошла. В избе было тесно от народа. Пахло табаком, соляркой и водкой. А на неразобранной кровати лежал ребенок месяцев семи-восьми. Рядом сидела жена Бодрова и, уткнувшись в руки, беззвучно плакала, только крупно и часто вздрагивали ее ссутуленные плечи. Люди расступились, пропуская Любу.
– А-а, явилась! – заорал Бодров, вытаращив на нее красные глаза. – Дрыхла-а! А ребенок, а сынишка... готов!..
Незнакомые Любе мужчины в замасленных полушубках увели его в другую комнату. С печи выглядывали перепуганные детишки.
Ребенок был еще теплый, но мертвый. Личико его было синим, словно умер он от удушья. Люба приподняла мальчика, оголила ему спинку: на ней уже проступили синеватые пятна. Ребенок погиб не менее двух часов назад.
Обессиленно всхлипывая, ловя зубами прыгающие губы, Паша пыталась объяснить:
– Ехали на тракторе... Из Степного... Сначала он плакал... Деточка моя милая... А потом замолчал... Думала, уснул крошка... Укутала. Развернули, а он... он не дышит...
Бодров ворвался в горницу:
– Ежли б не дрыхла, пришла б сразу!.. За сына я тебе!..
И опять молчаливые суровые трактористы увели его.
Люба шла, спотыкаясь на снежных переносах. Не замечала, как все злее и злее завывает вьюга, рвет полы ее пальто... Всегда тяжело, когда из жизни уходит человек, когда ты, врач, отступаешь перед костлявой старухой с железной косой. Никому не доводится видеть столько человеческих смертей, сколько врачу. И если он не привыкнет, не очерствеет, то каждую смерть переносит как личную трагедию. И особенно тяжко уходить из дома, где тебя ждали, где на тебя надеялись...
Что сейчас думают о ней там, у Бодровых? Она не пришла сразу. Не поверила, что и у пьяного Бодрова может случиться несчастье. Им легче было бы, если б она, врач, сразу же откликнулась на их беду. А она решала: идти или не идти? Прав Леснов: «Даже если тысячу раз убеждена, что человек давно мертв, все равно пытайся что-то делать, оказывай помощь. Это не ему нужно, а его близким...» Но что делать с трупиком ребенка, если поздно, поздно?! Люба ничего не стала делать, сказала только, что мальчик задохнулся часа полтора – два назад. Завтра она вызовет медэксперта – случай такой, когда для установления истины требуется третье лицо.
Но эксперт не приехал ни завтра, ни послезавтра – степь и дороги поглотила многодневная свирепая вьюга. Где-то между Лебяжьим и Степным ветром порвало телефонные провода. Поселок был отрезан от всего мира, теперь это действительно был глухой угол.
Несмотря на протесты Любы, Бодровы похоронили мальчика.
В один из вьюжных дней Владислав объявил о комсомольском собрании. Он дважды оповестил о нем по местному радио. Сообщил и повестку дня: «Твоя личная ответственность...»
Перед началом собрания за ней зашли Генка с Таней, оба решительные, неустрашимые. Люба опять засомневалась: правильно ли, что именно они трое начнут разговор о Владиславе? Ведь многие могут понять это как сведение личных счетов.
– Чепуха! – сказал Генка. – Нас поддержат ребята.
Шли по бело-черной улице, держась за руки, ориентируясь на слабое пятно лампы над входом в клуб. Вьюга путалась в ногах, яростно толкала в грудь, стремясь опрокинуть навзничь. Мельчайший, как порошок, снег слепил глаза, набивался в рот, в нос, в рукава, за ворот.
В фойе кто играл в шахматы, кто листал журналы и газеты на длинном столе, кто делился новостями. У окна стояли Григорий с Диной. Дина что-то говорила Григорию, а он молчал, только плечами пожимал и оглядывался на вошедших. Увидав Любу, помахал рукой. Дина поцокала каблуками туфель (успела переобуться) в противоположный конец фойе, к большому зеркалу. Григорий подошел к Любе, взял у нее пальто.
– Дина первую полусцену устроила, – неловко усмехнулся он. – Из-за Владислава.
– Непочтительно отозвался о нем?
– Наоборот. Он же нам всю свадьбу украсил...
– Положим, тройки с бубенцами Фокей Нилыч организовал.
– Но заводилой-то Славка был! Не понимаю я вас, женщин.
Люба засмеялась:
– А пора бы!
Было без пяти семь, когда во входных дверях показались заснеженные Острецов с поднятым воротником пальто и Чебаков в черном полушубке. Владислав никогда не опаздывал, как на школьный урок. И не любил, когда другие опаздывали.
– Давайте будем начинать, товарищи! – сказал он, проходя за кулисы. Был он сосредоточен и деловит.
Быстро расселись, и Владислав, став за столом на сцене, предложил избрать президиум. Сам же назвал имена: Григория и Таню. Словно знал об уговоре троих, разобщил девушку с Генкой и Любой. Потом прошел к трибуне, в руках у него не было никаких бумаг.
– Тут некоторые комсомольцы, – он сделал паузу и посмотрел сначала на Любу, а потом на Чебакова, сидевшего в первом ряду около Жукалина. – Некоторые комсомольцы просили провести это внеочередное собрание. Боясь быть обвиненным в зажиме демократии, – Владислав легонько усмехнулся, – я и решил не откладывать дела в долгий ящик. Только формулировку повестки дня несколько изменил. Люба Устименко предлагала так: «Разговор о чести и беспринципности». Ну и мою вы знаете: «Твоя личная ответственность». Слушая внимательно, вы заметите, что доклад, в сущности, не отходит ни от одной из формулировок...
Владислав начал с колхоза, с его чести и славы. С того, что комсомольцы должны повседневно, не страшась трудностей, бороться с очковтирательством, равнодушием и беспринципностью, которые тормозят развитие не только колхоза, но и всего общества. Слегка коснулся женитьбы Григория и Дины, они, мол, оказались не на высоте, нарушив моральный кодекс советского человека. Григорий не удержался, буркнул:
– Под кем лед трещит, а под нами ломится!..
Пробежал смешок, оживив людей. Улыбнулся на трибуне и Владислав, тряхнув шевелюрой.
– Это верно, Гриша! – Владислав подержал кулак у рта, словно задумавшись на минуту, и выбросил пятерню к залу: – А теперь мне хотелось бы вот на чем остановиться: на личной ответственности каждого из нас за порученное нам дело. Труд – мерило нашей гражданской, комсомольской, если хотите, сознательности, чести, достоинства. Не все мы четко понимаем это. Вот если в газете появляется на нас критика, справедливая критика, или карикатура, тоже, в общем, справедливая, то это мы воспринимаем как оскорбление. Приведу пример. Свежий пример. На комсомольской конференции пожурили Любу Устименко. И что же?! Она опустила руки, ей немила стала так горячо любимая прежде работа. В результате – она не пришла вовремя на вызов. Ребенок товарища Бодрова погиб. Возможно, частично по вине Любы Устименко...
– Никто не ставит под сомнение, что он еще в дороге... Никто!
Владислав повернул голову к вскочившей за столом Тане. Согласно кивнул:
– Вполне солидарен с тобой, Таня! А вот отец ребенка считает иначе... К сожалению, эксперт не смог приехать. Тогда, возможно, мы не имели бы счастья видеть Любу на нашем собрании, была бы она... Тем не менее это не дает нам права замалчивать антигуманное поведение человека, который даже по своей профессии должен быть самым отзывчивым, самым чутким. Сейчас у нас лишь косвенные улики за недоказуемостью, а завтра, если мы не пресечем зло в корне... Устименко открыто надругалась над своим высоким званием врача. Если вам не изменяет память, товарищи, началось это со дня приезда Устименко, когда она выписала Бодрову оскорбительный рецепт. Разве такое допустимо?
Да, Острецов не случайно торопился провести собрание. Пока в людях не забылась смерть ребенка, ее снова напомнили им, преподнесли в зловещем освещении... Вот почему торопился Острецов с собранием! Вот почему ездил в пургу за Чебаковым. Он умнее, тоньше оказался, чем она предполагала. И тут Любу вдруг озарило: да ведь Владислав не скажет нигде и никому, за что ему побил окна Лешка – Генкин товарищ, почему Азовсков не дал стекла. Если бы все сидящие в зале знали эти причины, то разве так бы он выглядел в их глазах сейчас, на высокой трибуне! Но они не знали, и поэтому Владислав предстал перед ними героем, жертвой, страдальцем за правду, за принципиальную критику. А народ любит героев! Герой же не ради личной корысти старается, а ради общего... И, конечно же, его поддержат. И будут до тех пор поддерживать, пока не разберутся, пока не увидят, кто он на самом деле...
Острецова сменила Поля. Наверно, в ней еще не перегорела детская влюбленность в учителя. Это можно было видеть по ее сияющим глазам, которых она не спускала с Владислава, севшего рядом с Чебаковым. И она повторяла, только не так складно, слова своего бывшего учителя: антигуманность... преступное равнодушие... честь комсомольца...
Тараторила Поля, проглатывая окончания слов, тараторила и – совсем неожиданно: объявить Устименко строгий выговор с занесением в учетную карточку!
– Да ты что?! – вскочила Таня. – Очумела? Ты в своем уме?
– Если б у тебя умер братишка или кто-то близкий... Медик, а не понимаешь! – обиделась Поля.
– Председатель, веди собрание! – крикнули из зала.
Григорий неловко поднялся, постучал карандашом по графину:
– Тише! Ты сядь, Таня. Если хочешь выступить, я дам тебе слово.
– Конечно, хочу! – Таня резко отодвинула стул и побежала к трибуне. Она задыхалась от возмущения. – Здесь вот... здесь Острецов ну все-все вспомнил... память у него ну просто замечательная!.. Хорошо помнит чужое, а свое забывает. Вот пускай он сейчас выйдет опять сюда, – Таня требовательно постучала кулачком по трибуне, – выйдет и скажет, за что ему Лешка окна побил. Пускай скажет, почему Азовсков стекла не дал... Вот пускай честно в конце концов расскажет всем нам... И тогда вы увидите, какой он светлый и чистый! Других судит, а сам чернее сажи, грязнее грязи...
Владислав приподнялся за столом, с достоинством обратился к залу:
– Я попросил бы собрание оградить меня от оскорблений...
– Щекотки боишься? – отозвался Генка.
– Тише, товарищи! – снова постучал карандашом Григорий. – А ты, Татьяна, без этих, без излишеств. Продолжай!
– Продолжать в конце концов нечего! Пускай Острецов объяснится.
Она села на свое место. Владислав встал.
– Я мог бы ответить на ультиматум Тани в заключительном слове, коль она требует. О том, что покойный Алексей побил мне окна, я впервые слышу. Кстати, вы помните, как бессердечно отнеслась Устименко к спасению утонувшего Леши? Это вам еще один факт. С Лешей у меня были самые лучшие дружеские отношения, и я считаю, что на него клевещут. Мертвый ведь не может защищаться! Поэтому собрание обязано защитить его доброе имя.
Комсомольцы зашумели. Генка вскочил:
– Никогда Лешка не был твоим другом! И я был свидетелем, когда он бил стекла.
– Он или ты? Вспомни, Гена. Так сказать, горячая месть за обиженного критикой отчима. Вспомни!
Генка слышал недобрый шум в зале и понимал, что сказал лишнее и Владислав «срезал» его.
– Я отговаривал Лешку. Но ты ж ему сказал, что для него дорога в комсомол закрыта. Он очень обиделся.
Владислав рассмеялся:
– Все это, Гена, частушки-нескладушки. Эх, если б знал Алексей, как его здесь защищают! – Повернулся к Григорию: – Веди собрание, председатель, а то у нас не собрание получается, а какая-то художественная самодеятельность...
Инициатива была в его руках.
Люба не стала оправдываться. Она лишь сказала, не поднимаясь на сцену: «Все эти сочинения товарища Острецова – чушь! Со временем сами увидите». И села. Она уже знала, что на этом собрании нет смысла идти против Острецова. Смерть есть смерть, а она всегда волнует и печалит людей. Рядом с ней Любины «разоблачения» показались бы людям просто ничтожными. Да и Таня с Генкой выступили не лучшим образом, восстановили кое-кого против себя...
Двадцать шесть проголосовали за строгий выговор с занесением, девять против, один – воздержался. Воздержался Григорий. Владислав посмотрел на него с недоумением, огорченно качнул головой.
Чебаков взбежал по ступеням на сцену, но не стал за трибуну, шагнул к низкому барьерчику рампы. Руки его были заложены за спину. Он качнулся с носков на пятки, будто пробовал прочность полов авансцены. И Люба поняла, что Василий доволен ходом собрания.
– Мне понравилось ваше собрание, лебяжинцы, – негромко сказал он после минутного молчания. – Оно получилось деловым, нелицеприятным. Настоящим комсомольским. Чувствуется, что вы болеете за свой колхоз. За свою трудовую славу. За свое комсомольское имя. И можно искренне надеяться, что это собрание послужит суровым уроком не только Любе Устименко, а каждому, кто забывает о своей личной ответственности за все, что делается вокруг нас...
Он впервые остановил свой взгляд на Любе. И опешил: Люба, улыбаясь, смотрела ему прямо в глаза. Чебаков озадаченно скользнул взглядом на ее соседа Генку Раннева. У того глаза угрюмые, недобрые. В эти глаза – что в черное дуло наведенного револьвера смотреть. Однако на других лицах – внимание, одобрение, солидарность!
Не все аплодировали Василию. Секретарь партбюро Жукалин не расцепил рук, скрещенных на колене. Может быть, он дремал? Был Жукалин стар, уже года три-четыре на пенсии, ко всему привык, ничто его, вероятно, не волновало.
– Будете выступать? – спросил Чебаков, садясь рядом. – Вы слушали меня?
Жукалин выпятил мягкие губы, пожевал ими, посопел.
– Выступление было на уровне... Правда, огонька, ярости маловато для такого случая. Вот мы, бывало, в тридцатых годах, когда колхозы организовывали...
Снова вскочила Таня.
– Павел Васильевич! – переламываясь через стол, подалась она к Жукалину. – Что же вы-то молчите?! Неужели согласны со всем, а?! Скажите, ну!..
Жукалин неохотно поднялся с места и, помедлив, узловатый палец направил на красное полотнище лозунга, прибитое над сценой:
– Тебе, Таня, не видно оттуда, а мы все читаем: «Коммунизм – это молодость мира, и его возводить молодым!» Кому, Таня, возводить? Владимир Маяковский сказал: моло-дым!
Засмеялись в зале, захлопали в ладоши. Но Жукалин не улыбнулся.
– Я без шуток, юноши. Вам головы даны не для того только, чтобы речи сочинять, а и, ну, думать, что ли... Мнится мне, будто не всегда вы думаете. Мнится, зря так доктора нашего обидели... Доклад у Владислава огневой получился, толковый. Но – с перегибами. Коли медэкспертом не установлена достоверная причина гибели ребенка, не надо загодя обвинять врача. Коли утонул Алексей, не надо терзать за него доктора, не виноват доктор. Это у нас в тридцатых годах левацкими перегибами называлось... Мы тебя, Острецов, везде и всегда поддержим, так и знай. Однако же ты не злоупотребляй этим, не обижай напрасно людей. Человек – тонкий инструмент...
Владислав легонько кивал, смотря себе под ноги. Он соглашался. А в душе посмеивался над поучениями Жукалина. И Жукалин, опускаясь в кресло, угадал это. Скрещивая на колене костлявые руки, недовольно жевал губами и посапывал. Потом повернул голову к Владиславу:
– Я тебя пока поддерживаю. Пока. Понял? А ты мотай на ус.
... В фойе, уже одевшись, Чебаков подошел к Любе:
– Чему ты смеялась, когда я выступал?
– Разве? Ах, да-да, верно! Мне вспомнился зимний лес. Деревья стояли в белом, сказочном наряде. А потом налетел ветер – и вся красота пропала. А ты говорил: «Будут снегопады, будут весны, деревья снова станут красивыми...»
– Что же здесь смешного?
– Не знаю. Когда ты выступал, я думала: красив ли Чебаков? Прости, меня ждут...
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯВ райцентр Люба приехала поздно вечером. Знакомая дежурная в небольшой уютной гостинице отвела Любу в двухместный номер.
– Выбирайте любую койку, – сказала она с мягким южным акцентом. – Зимою у нас не заездно. – И по привычке, заученно взбив подушки в изголовье, спросила: – А что это вы, девушка, так с лица изменились? Очень вы неважно выглядите, прямо не узнать.
Люба пожала плечами, подошла к окну.
Две предшественницы убежали из Лебяжьего. Теперь, очевидно, ее очередь. Разговаривая по телефону, Леснов был необычно резок: «Не следовало вам, Устименко, противопоставлять себя лучшим людям колхоза! Ваше дело лечить больных, а не копаться в мозгах здоровых людей! Завтра же выезжайте сюда!»
Люба долго не могла уснуть, размышляя о предстоящей встрече с Лесновым. Ведь даже после карикатуры в газете он не упрекнул и не осудил ее, а тут вдруг сорвался. Кто его настроил? Острецов или Чебаков? А может быть, оба? С Острецова взятки гладки, но Чебаков... Слеп он или не хочет портить отношений с Острецовым? И что хочет сказать ей главврач?..
Утром в коридоре она столкнулась с огромным парнем в майке, с полотенцем и мыльницей в руке. Он галантно уступил Любе дорогу и широко улыбнулся:
– Это вам мы не давали спать своим ржанием? Просим прощения!
– Ничего, обойдется! – сказала она.
На улице Любу ослепили солнце и летучий звездистый иней. Крепчайший мороз перехватил ей дыхание. Она прикрыла рот и нос варежкой и побежала к больнице. Под валенками взвизгивал снег.
В больнице ей сказали, что Леснов занят операцией, придется подождать. Люба вышла с больничного двора, но не знала, куда податься. Напротив было двухэтажное здание райкома партии и райкома комсомола. Зайти к Чебакову? Снова промелькнула в памяти вся их прогулка в лесу. Грациозные лоси, объедающие осиновые ветки. Красногрудые снегири, огоньками скачущие в белых кустах терновника. И жаркие монологи Василия. О красоте земной, о прелести бытия человеческого...
Нет, не хотелось заходить к Чебакову. Если б она знала его только по той прогулке! Это ужасно, когда человек не на своем месте.
Она побрела вдоль центральной улицы, машинально свернула в узкий проулок и очутилась на обрывистом речном яру. Слева от нее круто спускалась на лед сверкающая под солнцем дорога. Внизу молодая женщина черпала из голубой проруби воду. Подцепив ведра коромыслом, направилась к взвозу. В каждом ведре покачивалось по солнцу. Женщина будто боялась расплескать это солнечное чудо: шагала мягко, бережно. Она чему-то улыбалась, глядя прямо перед собой. Из соседнего двора вышла к обрыву старуха с тазом и вывалила под яр золу. Серое облако, подхваченное ветерком, обдало Любу, запорошило глаза, опустилось вниз и окутало женщину с ведрами. Улыбку смахнуло с лица женщины, она негодующе взглянула наверх. Бабки на яру уже не было. Почти до самого речного льда, словно глумясь над женщиной, свешивался серый язык золы. Женщина вылила воду на обочину дороги и вернулась к голубой проруби. С наполненными ведрами поднималась торопливо, плескала себе на валенки и не замечала этого.
Любе жалко было женщину с ее недавней радостью, улыбкой.
Ей вспомнились и Острецов, и Чебаков. Вспомнился вчерашний телефонный разговор с главврачом. Ну почему Леснов, не разобравшись толком, нагрубил ей? Странно было такое слышать от Леснова. Если продолжать его рассуждения, то выходило: зачем было кончать десятилетку, учиться в институте? Зачем было читать о Павле Корчагине и плакать над книгой о молодогвардейцах? Зачем?! Чтобы вот сейчас прийти к выводу, что несправедливость и зло необоримы? Чтобы потерять веру в могущество добра и правды? Значит, в книгах и кино – это одно, а рядом, в реальной жизни, другое? Если не так, то почему прав только Острецов? Почему только ему такая безоговорочная вера? Почему ее, Любу, мало кто поддерживает? Или чтобы поддержать, надо бороться? А бороться с Острецовым трудно! Это – как вот по этому крутому взвозу с полными ведрами подниматься. Попробуй на тяжелом подъеме не расплескать всего самого ценного, зачерпнутого тобой из большой реки, называемой Жизнью...
Любина бабушка часто повторяла: «Для счастья много не надо...» Действительно, не так уж много нужно! Но как это немногое трудно дается. Ведь оно равно почти нулю, если ты только сам такой, а другие – прямая противоположность тебе и твоим идеалам. Отец в письмах спрашивает: «Как ты там, доню моя? Тяжко тоби? Так ты ж держись, моя ридная!..» И она пишет: «Держусь, папа, держусь!..»
И вот хоть бросай все и беги. Чтобы быть третьей, бежавшей из Лебяжьего. Отец, наверно, поймет ее слабость. И бабушка поймет. Поймет и главврач Леснов. А вот поймут ли Азовсков, Таня, Генка, Дина, Григорий? Спасовала, скажут, испугалась!..
Женщина с коромыслом поднялась на крутоярье и шла мимо Любы. Она тяжело переводила дыхание, свежее молодое лицо было хмурым. Сама не зная почему, Люба вдруг шагнула к ней:
– Вы далеко живете? Давайте я помогу вам. Давно на коромысле не носила...
Женщина враждебно оглядела ее с головы до ног модная шапка, модное пальто, с узким пушистым воротником, белые фетровые валенки. Но глаза такие ясные и просящие. Женщина улыбнулась и, пригнувшись, поставила ведра на снег.
– Если уж вам так хочется. Мы ведь, деревенские, до гроба с коромыслом обвенчаны.
Они не разговаривали, когда шли, но им было приятно шагать рядом и думать друг о друге хорошее.
Возле калитки Люба передала ношу хозяйке, но от приглашения зайти на чашку чая отказалась. И та, словно извиняясь, пояснила:
– Мы для чая уральную воду берем. И для головы. Речная вода хорошо волосы промывает.
Стало у Любы легко на душе. Разговор с Лесновым не представлялся теперь таким тяжелым, каким казался час назад. Шла к больнице быстрым решительным шагом, с удовольствием ощущая в плечах легкую ломоту. А когда-то она ненавидела эту «бабью дугу», как называла коромысло ее мать. В новом целинном совхозе мать в первый же год захотела вырастить свои овощи. Сотни ведер воды перетаскали они из пруда, чтобы исполнилась материна прихоть...
В приемном покое дежурная сестра замахала руками:
– Скорее, скорее! Он вас по телефону везде разыскивал!..
Леснов хмуро взглянул на оживленную Любу и показал ей на диван. Сам сел напротив, за столом.
– Ну! – нетерпеливо шевельнул бровями. – Рассказывайте!
– Я вам уже все рассказала. По телефону.
Леснов поднялся. Открыл стеклянные дверцы шкафа и, стоя к Любе спиной, заговорил глуховато, неуверенно:
– Мы тут посоветовались, Любовь Николаевна, и решили взять вас в районную больницу. На стажировку, так сказать, на специализацию. Для вас это лучший выход из положения. И для нас тоже. В Лебяжье направим кого-нибудь другого. Мужчину.
– Хотите взять под свою высококвалифицированную опеку?
– Мы хотим... как лучше, – уже несколько жестче сказал Леснов, копаясь в шкафу. – В Лебяжьем ты со своим характером все равно не поладишь.
– Смотря с кем! С Острецовым – да. С Жукалиным – да. И с Чебаковым – тоже да. Пожалуй, и с вами, товарищ Леснов, не полажу. За честь мундира боитесь, что ли, Леонид Евстифиевич?
Он резко обернулся, секунду-две глядел в ее лицо: «Ну и характерец!» И рассмеялся, кулаком потирая свой разломленный надвое подбородок. Люба тоже улыбнулась. Леснов опустился рядом с ней на диван.
– Рассказывайте все-все, что там у вас было! Подробно.
Они просидели в кабинете больше часа. Заходили работники – Леснов обменивался с ними короткими репликами – и уходили.
Наконец он решительно хлопнул ладонями по коленям и встал. Прошелся несколько раз по кабинету, нагнув большую голову.
– Знаешь что? Я приглашу следователя, и мы поедем с ним в Лебяжье. Проверим все. И во всеуслышание заявим, что врач Устименко, товарищи лебяжинцы, перед вами чиста!
Люба недовольно поморщилась:
– Вы меня не совсем правильно поняли, Леонид Евстифиевич. За себя я и сама постою. Досада берет, что люди портятся под влиянием Острецова. Не случайно же большинство проголосовало за вынесение мне строгого выговора.
– Значит, ты не сумела отстоять свою правоту.
После небольшой паузы Люба согласилась:
– Н-наверное. Все трое не сумели. Острецов оказался умнее и злее, чем мы полагали. Не сомневаюсь, что в одном из номеров районной газеты появится его статья, он распишет нас...
– А давай-ка сходим к редактору газеты, а?
– И я должна буду все сначала рассказывать?
– Я сам... в двух словах.
Люба покачала головой:
– Не пойду. Не люблю жаловаться. – Она открыла сумочку, мельком глянула в маленькое зеркальце и протянула стоявшему Леснову исписанный лист бумаги: – Заявка на медикаменты. Посмотрите, пожалуйста, дайте визу на получение...