Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
– Вы посидите тут. Взвесьте все хорошенько, без спешки. А я пока выйду покурить. Мы должны трезво ответить райкому партии.
– Я тоже покурю с тобой, – громыхнув стулом, поднялся Григорий.
Оставшиеся в кабинете молчали. Геннадий по-прежнему сутулился, смотрел в пол. От частого дыхания шевелился пушок над его верхней губой. Растерянная Поля крутила головой то в сторону Генки, то в сторону Любы, словно они могли разрешить все ее сомнения. В руках она комкала носовой платок. И только Лили Гуляевой как будто не касалась тревога, вызванная письмом Азовскова. Она сидела в уголке, морщила нос и что-то черкала в отпечатанных на машинке листках. Но неожиданно Лиля повернулась к Любе:
– Сложное письмо, правда? – Взгляд пристальный, серьезный. – Испачкает человека. Любят некоторые кляузничать.
– К чистому никакая грязь не пристанет.
– Это верно, – согласилась Лиля и опять уставилась в отпечатанные листы. – Можно подумать, что Острецов сильнее всей парторганизации. Кто в это поверит?! Просто не поладили между собой двое, вот и появилась жалоба...
– Ты упрощаешь, Лиля.
– Может быть!
Вошли Чебаков с Григорием. Чебаков сел на свое место и его глаза остановились на шофере:
– Начнем с тебя, Гриша. По солнцу. Твое мнение о письме?
Наверно, в коридоре они все обговорили, обо всем условились, но здесь Григорий вдруг замялся:
– Видишь ли...
Чебаков удивленно приподнял брови:
– От нас ждут честного ответа. Комсомольского, нелицеприятного!
– Я и не собираюсь врать! – обиделся Григорий. – Лично я думаю так: подзагнул наш Фокей Нилыч. Славка правду любит, а правда кое-кому в носу щекочет. По крайней мере, он не ради какой-то личной прибыли старается.
– Так, ясно. Что ты скажешь, Поля?
Девушка поспешно встала, вытянув руки по швам, словно собиралась школьный урок отвечать. Все улыбнулись. Чебаков махнул ей: сиди-сиди.
– Владислав Петрович... Слава, то есть... – Поля смешалась. Только в прошлом году окончила она школу и все не могла привыкнуть, что строгий Владислав Петрович ей не учитель теперь, а товарищ, просто Слава. – В общем, он хороший секретарь. И учитель хороший. И я не знаю, – Поля почему-то недовольно посмотрела на Генку, который сидел все так же опустив низко голову, – не знаю, почему Фокей Нилыч на него... Критиковать надо, больше надо критиковать, чтобы жилось всем еще лучше, еще краше, чтоб все было, как в городе. Иначе к коммунизму мы будем...
– Тоже ясно! – мягко перебил ее Чебаков, боясь, очевидно, что она, распалясь, опрокинет на их головы все, что узнала о будущем за десять школьных лет. – Твоя очередь, Гена. Ты как?
– Никак. – Парень не поднял головы от своих острых растопыренных коленок.
– Непонятно.
– Говорю же – никак! Писал письмо отец мой. И я не могу же быть в таком случае объективным.
– Оте-ец?!
Кажется, одновременно произнесли это слово Чебаков и Люба.
– Ну да, отец. Неродной. Родной-то после войны недолго... А этот пятерых нас поднял... Отец он мне. Настоящий... И вообще, по-моему, ваш Острецов – барахло. Помню, в школе: ласковый в глаза, похваливает, а в учительской: «Ох и тупица этот Иванов, ох, и бестолкова эта Петрова...» Сам слышал.
– Я тебя понимаю, Гена. – Чебаков сочувствовал парню, хотя и видно было, что такая неожиданность ему неприятна. Он торопливо засунул письмо в конверт и, бросив его в стол, хлопнул задвинутым ящиком. Чебаков даже на Полю с Григорием посмотрел с укоризной: что ж вы, мол, не предупредили?! Прошелся позади стола, повторил: – Я понимаю твои чувства, Гена... А что ты, товарищ Устименко, скажешь?
Любу немного покоробила его официальность. Всех называл по имени, по-товарищески, а ее – по фамилии. Чем это вызвано?
Она ответила тоже с подчеркнутой вежливостью:
– Думаю, что разбирательство письма не входит в нашу компетенцию.
– Но нам поручили разобраться!
– Вам или нам?
– Странно вы себя ведете, Устименко!
– И вы, Чебаков. Разбираться нужно не здесь, в кабинете, а в Лебяжьем.
– Но завтра конференция! Мы должны иметь мнение. Я лично хочу знать, как ты, новый в Лебяжьем человек, оцениваешь это письмо, каковы твои взгляды...
Чебаков нервничал, и фраза его теряла краткость и четкость. А Люба не хотела упрощать вопроса. Он ей не казался таким ясным, как Григорию или Поле. И Люба сказала, что воздерживается от категорических скоропалительных заключений.
Чебаков огорченно усмехнулся:
– И нашим и вашим... спляшем.
– Русские пляшут от печки. А вы хотите – от иконы!
– Странны твои рассуждения, Устименко, странны. От печки, от иконы! Чья это лексика?
Люба встала, прищурила глаза:
– Разрешите откланяться, товарищ секретарь?
Григорий тоже поднялся, осуждающе взглянул на красного, взвинченного Чебакова.
– Ну, что ты кипишь, Василий? У нас с тобой одно мнение, у нее – другое. Останемся каждый при своем мнении – и все! И кипеть тут нечего.
– Ладно, лебяжинцы, идите. Знаю, откуда ветер дует. У вас он всегда с одной стороны. Вам нужны сто Острецовых, чтобы переменить погоду. А на меня не гневайтесь – должность такая. – Чебаков вышел из-за стола, подал всем руку: – До завтра!..
Вышли на улицу. Фонари на столбах качались от ветра, будто отмахивались от роя снежинок, от ранней осенней темноты. Возле Дома культуры хрипел громкоговоритель.
Шли молча. Словно стали друг другу чужими, хотя и думали об одном и том же...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯОстрецов сидел на затертом диване в вестибюле гостиницы и с нетерпением поджидал возвращения своих делегатов. Делал вид, что читает книгу, а сам прислушивался к шагам у подъезда.
Как только лебяжинцы вошли, он вскочил:
– О, какие вы заснеженные! Буран?
– Вьюга. Метель. – Григорий прятал глаза, с меланхоличной неторопливостью сбивал с плеч снежные эполеты. Потом стал колотить шапкой по колену, хотя снегу на ней давно не было. После паузы добавил: – Ух, и вьюга разыгрывается!
В свои слова он вкладывал смысл, неведомый лишь Владиславу. Однако по выражению лиц Владислав понял, что разговор у Чебакова был отнюдь не о выдвижении в состав райкома. Это обеспокоило Владислава. Если речь шла о чем-то другом, то почему вместе с другими не был приглашен он, Острецов? И если в чебаковском кабинете не касались имени Острецова, то почему у вернувшихся товарищей такой отчужденный и виноватый вид? Возможно, для перестраховки Чебаков зачитал им то место своего доклада, где критикуются порядки в Лебяжьем и, в частности, поведение Любы Устименко? Нет, глядя на Любу, этого не скажешь, настроение у нее лучше, чем у других, – смеется, шутить пытается.
Владислав не решался ни о чем расспрашивать. Он надеялся, что комсомольцы сами разговорятся и выложат «секрет». Важно, чтобы они не разбрелись сейчас по номерам.
– Люба, ты к себе? Гена!.. Идемте все, товарищи, в наш с Григорием номер, я ознакомлю вас с моим завтрашним выступлением. Возможно, что-то подскажете, что-то посоветуете сгладить. Одним словом, коллегиально...
Генка точно и не слышал его приглашения: ссутулившись, пошагал в свою комнату. Владислав озадаченно повернулся к товарищам. Григорий пояснил:
– Животом мается! Любовь Николаевна, у тебя нет ли каких таблеток? Отнеси...
Люба понимающе кивнула Григорию.
– Я посмотрю в сумке... Вы идите, а я отнесу и вернусь...
Она сняла в своем номере пальто и пошла к Геннадию.
– Да-а! – недружелюбно отозвался парень на стук. Он стоял посреди комнаты, почти подпирая головой ее низкий потолок, и громкими глотками пил из стакана воду. Увидев Любу, смягчился: – Входите, Любовь Николаевна... Приглашать пришли? Не пойду. И не уговаривайте, пожалуйста. Вы еще не знаете этого Владислава Петровича, а я... На него надо вот через это стекло смотреть, чтобы увидеть настоящего! – Генка поднял перед глазами граненый стакан. – Прямое кривится, а кривое – прямится. Владислава Петровича увидите кривым, какой он и есть на самом деле. Так что напрасно вы пришли за мной!..
Люба засмеялась:
– Я еще ни одного слова не сказала, а ты столько наговорил. Не хочешь – не надо. Зря ты к нему с такой неприязнью... Это он должен бы презирать твоего отца. У человека хулиганы окна побили, ребенок замерзает, а завхоз Азовсков нарочно не дает стекла, мстит за что-то. Как это понимать, Гена?
У Генки на лице выступили малиновые пятна. Он сел на койку, пододвинул Любе стул. И уставился на репродукцию перовских «Охотников на привале», словно впервые увидел эту картину на стене. Медленно перевел глаза на Любу.
– Значит, Острецов знает о стекле?
– Недавно узнал. – У Любы мелькнула вдруг недобрая догадка: – Не ты ли, случаем, поколотил ему окна?
Генка нисколько не удивился ее вопросу.
– Не я, но знаю – кто. Острецов тоже знает, да не говорит, хотя и нашумел об этих окнах на всю область. Ребенок замерзает! Ребенок в это время был в другом поселке, у его матери... На месте отца я тоже не дал бы стекла ему. Что это за человек, который во всех видит врагов, бюрократов, лодырей, носителей пережитков.
– Ты сгущаешь краски, Гена.
– Я сгущаю?! – парень неожиданно расхохотался – искусственно, громко. – А вы спросите у своей хозяйки, кто сгущает! Прошлым летом он проезжал на велосипеде мимо ее двора, остановился: «Вынесите, тетя Анфиса, кружечку воды!» А она не вынесла. Через какое-то время читаем в газете статью о воинствующих староверах и сектантах. И в ней учитель лебяжинскои школы приводит пример, как знахарка-староверка Анфиса Беспалая не дала ему воды напиться, «дабы не опоганить посуды». Брехня же! Он ее опоганил, тетю Анфису. Может, у нее воды в тот час не было в доме, может, она еще по какой причине, ну, как мой отец... А, черт с ним! – Генка махнул рукой, поднялся, налил из графина воды в стакан и с жадностью выпил. – Иди, Любовь Николаевна, коллегиально решай там. Я не пойду. Завтра на конференции услышу...
– Полегчало? – спросил первым делом Григорий, когда она вошла.
Люба не ответила. Села. Владислав пошуршал листами:
– Мы тут кое-что уже поутрясли, Люба. Теперь – главное, основное. Ну, я опускаю вступление, оно такое, обычное... Читаю дальше:
«В своем принципиальном деловом докладе Василий Иванович Чебаков совершенно правильно критиковал лебяжинцев, показал, так сказать, всю нашу изнанку. Мы признаем эту критику и берем ее на свое вооружение, ибо только благодаря принципиальной, нелицеприяной критике в нашем Лебяжьем все здоровее становится обстановка, все чище воздух, колхоз все крепче: встает на ноги...»
– Ну, ты, Владя, подзагнул! – остановил его Григорий. – Не в одной критике же дело.
– Так ты ж напрасно перебиваешь, Гриша! Слушай, что дальше: «И тут, разумеется, огромное значение имеет воспитание масс. Грамотные, сознательные люди способны чудеса творить на благо Родины! На эту сторону деятельности комитет комсомола под руководством партбюро обращает серьезнейшее внимание. А в результате наше хозяйство успешно выполняет задания по продаже государству хлеба, мяса, молока, шерсти...» – Владислав перевернул лист: – Здесь я перечисляю передовиков, в том числе тебя, Поля, и Гену Раннева... А теперь берусь за чиновников повыше: «...Я не понимаю, какими глазами некоторые ответственные работники отыскивают свою фамилию в ведомости, когда получают зарплату. Ведь со спокойной совестью расписаться в ведомости можно лишь тогда, когда знаешь, что ты эти деньги честно заработал. Вот приезжал к нам инспектор облоно. Целую неделю жил. И что сделал?! Вывел процент успеваемости, побыл на трех уроках, на прощанье покачал головой – и укатил. А мы ждали от него глубокой практической помощи... Или недавний визит второго секретаря райкома комсомола Лилии Гуляевой. Тоже несколько дней жила у нас. Знаете, что ее интересовало? Уплата членских взносов и оформление протоколов комсомольских собраний!..»
– Может, Лилю не стоило бы так? – нерешительно подал голос Григорий. – Она толковая девчонка.
У Владислава недобро сверкнули глаза:
– Девчонка, возможно, и толковая, а секретарь – слабый. И я собираюсь выступать не в институте благородных девиц, а на районной конференции. В комсомоле все должно быть прямо, откровенно, честно, без камня за пазухой...
Дальше Люба плохо слушала. Ее мучили сомнения. Если бы ее теперь спросил Василий Чебаков, как она относится к письму бритоголового завхоза, то ответила бы с той же уверенностью: «Да, разбираться надо не здесь и не так!..» Подперев лоб рукой, Люба делала вид, что сосредоточенно слушает Острецова, а сама внимательно всматривалась в его лицо, словно через эти голубые, широко открытые глаза хотела заглянуть в душу – какова она? Пришли на ум слова Анфисы Лукиничны: «Отходчивы наши люди, оттого и несправедливость всяческую терпят...» Не о Владиславе ли хотела сказать хозяйка? Он ее на всю область в газете... Каков же ты, Слава? Кому из вас верить?.. Дай заглянуть в твою душу, Владислав Острецов! Поверь, очень и очень не хочется в тебе разочаровываться. Хочется, чтобы ошиблись и Фокей Нилыч Азовсков, и Гена Раннев. В конце концов, говоря словами Гениной подружки Тани, в конце концов, он, Фокей Нилыч, сподличал, не дал стекла, он, Геннадий, знает, кто побил окна, но молчит... Любовь Устименко не может верить им, но, против желания, не может и за тебя, Владислав, стоять...
Сомнения мучили Любу и на другой день, когда она пришла в районный Дом культуры и села в среднем ряду между Гришей Карнауховым и Полей. Генка устроился сзади них. Держался он замкнуто и даже вызывающе.
– Ребята! – Лиля Гуляева, выбежав на главный проход зала, похлопала в ладоши, призывая к вниманию. Была она изящная и юная в белой шерстяной кофте и голубой плиссированной юбке. В рядах мало-помалу стихло. – Ребята. Есть предложение до начала конференции спеть. Кто – за?!
С шорохом взметнулись три сотни рук. И Люба подивилась: какие они разные! Маленькие, тонкие, точно детские... Грубые, в ссадинах, с впитавшимся в поры машинным маслом... Розовые круглые пышечки... Костлявые, длиннопалые... Но все они принадлежали юношам и девушкам, от роду которым не меньше шестнадцати и не больше двадцати шести. Принадлежали они школьникам, учителям, трактористам, дояркам, врачам, счетоводам, продавцам...
Лиля, покачиваясь, помахивая руками, запела:
Забота у нас простая,
Забота наша такая...
И грянул хор, подхватил песню:
Не думай, что все пропели,
Что бури все отгремели...
Владислав Острецов помахивал крепко сжатым кулаком в такт песне. Генка пел сурово, вдохновенно. Пел Гриша Карнаухов, весело, улыбчиво, как пел бы, наверно, и песню о «Катюше», и песню о веселом ветре... Пела Поля, удивленно и немного с робостью...
Вышел на сцену за кумачовый длинный стол Вася Чебаков. Позвонил. Утихла, спала песня, словно река вошла в берега. И началась формальная часть: рабочий президиум... почетный президиум... регламент.... слово для доклада...
И доклад знакомый: на столько-то членов ВЛКСМ выросла районная организация за отчетный период... столько-то собрано членских взносов... пленумы райкома проводились регулярно, согласно уставу... Ну, а потом – о передовиках, об инициаторах, о массовости соревнования. Как водится, и о недостатках. Докладчик Вася Чебаков не скрывал недостатков. Потому что их было немало. Особенно в Лебяжьем. Заговорил он о лебяжинских недостатках и безобразиях. Хмурился Григорий. Растерянно оглядывалась вокруг Поля. Посапывал за спиной Гена Раннев. А у Любы сердце ныло, точно прощалась она с чем-то близким, родным, с которым не видно свидания в будущем...
– Лебяжинские труженики достигли определенных успехов, – говорил с трибуны Чебаков, изредка заглядывая в текст. Он умел выступать без бумажки, но тут ведь – отчетный доклад! Правда, за трибуной он терял четкость и краткость фразы. – Еще выше были бы эти успехи, если б лебяжинцы решительно боролись с пережитками прошлого, со всем тем, что мешает нашему движению вперед. К сожалению, старое, косное бытует там на каждом шагу. Приведу вам, товарищи, примеры. Молодая семья Бокаушиных на колхозной машине поехала в город за сто километров только для того, чтобы окрестить в церкви своего первенца. Или такой факт. Знахарка Анфиса Беспалая без зазрения совести практикуется в лечении больных. А молодой врач, комсомолка (не буду, товарищи, называть фамилии), этот молодой специалист покрывает ее, не разоблачает. О действиях Беспалой она ни словом не обмолвилась в своей лекции о вреде знахарства, которую прочла перед тружениками колхоза. И это понятно: врач живет на квартире у знахарки, не хочет терять с ней мирных отношений. Такое мирное сосуществование противно духу наших идей, нашей конечной цели. Думаю, новый состав бюро райкома возвратится к этому вопросу, ибо мы узнали об этом слишком поздно...
Люба слышала тяжелый, непрекращающийся шум в зале. Очевидно, это был шум возмущения. Ей казалось, что все взоры устремлены на нее, хотя фамилия ее и не была названа. Наверно, так вот чувствует себя человек, оказавшись обнаженным на людном проспекте. Но она не гнулась, не пряталась за креслами. Только плечами повела, словно хотела стряхнуть эти колючие, цепкие, как репейник, взгляды.
– Как твое самочувствие, Любовь Николаевна? – тихо спросил за спиной Гена Раннев, подавшись к Любе. – Вот она, критика, невзирая на лица!
Люба резко обернулась:
– Злорадствуешь?!
– Нет.
И тут она встретилась с глазами Клавы Лесновой, сидевшей сзади Геннадия через два ряда. В глазах ее... Чего в них больше? Непонимания? Осуждения? Сочувствия? Очевидно, Клава не знала, как и что думать сейчас о Любе... Может быть, где-то в зале сидит и главврач района Леснов? Может быть, и он смотрит на нее, а завтра потребует официальных объяснений?
Чебаков, наверно, еще что-то сообщил о Лебяжьем, потому что критиковал правление колхоза и сельский Совет:
– Вместо того чтобы найти виновных и привлечь их к ответственности, они даже не сочли нужным осудить поступок завхоза Азовскова, который не дал Острецову стекла...
– Товарищ Чебаков, – перебил докладчика гость конференции, первый секретарь райкома партии Черевичный, сидевший в президиуме, – насчет Азовскова – это проверенный факт?
– Вполне, Алексей Тарасович...
– Хорошо. Продолжайте. – Черевичный записал себе что-то в блокноте.
В перерыве только и говорили о докладе, какой он острый, принципиальный. Люба стояла у окна в фойе. За окном сиял чистый холодный снег. В тени домов он был синий, с розовыми солнечными подпалинами у кромок. Почему-то снег напоминал Любе белые лилии, сорванные ею на старице летом.
Из радиолы хлынули звуки вальса. Молодежь закружилась в танце. Хороший, задумчивый баритон подпевал танцующим: «Это было недавно, это было давно...» И Любе стало грустно-грустно. Кто-то подошел сзади, тронул за локоть.
– Станцуем, Люба?
Владислав стоял перед ней с ясными голубыми глазами. «Таким бывает небо в апреле, когда цветут тюльпаны». Он был красив сейчас. И знал это. И потому чуточку снисходительно смотрел на Любу своими весенними безоблачными глазами. Но ведь в весеннем небе жаворонки поют, перелетные птицы летят, а тут – пустота. Как в глазах предателя. Или это уж – чересчур? Это – предвзятость?
– Станцуем, Любаша? Такой чудесный вальсок...
Люба подняла руку, он готов был подхватить девушку, но в это мгновение коротко и сухо щелкнула пощечина. Изумленно взметнулись красивые брови Владислава, он отпрянул и испуганно оглянулся:
– Ты с ума сошла! Ты с ума спятила! А если б кто увидел?!
– Я на это и рассчитывала, Острецов. И когда ты с трибуны сообщишь о том, что комсомолка Устименко влепила тебе пощечину в общественном месте, то я потом расскажу, за что я ее влепила.
– Так вот ты какая? Н-ну, Устименко, ты, вижу, далеко пойдешь!
Люба протискалась к Григорию. Он с любопытством рассматривал на стене диаграмму роста рядов комсомола.
– Идем танцевать, Гриша.
– С удовольствием!
Он свободно, легко лавировал между кружащимися парами. С его лица еще не сошел густой летний загар, но волосы и брови чуть-чуть потемнели, заметными стали ресницы.
– Видишь вон ту цыганочку-смугляночку? Так это... Та, которая остриглась в знак верности мне. Делегатка. Муж, говорит, в командировке.
– Ты, я вижу, что-то задумал?
– Да, задумал. Зачем он ей мозги заморочил? Грамотный! А ей не полных девятнадцать было... Слушай, а здорово нас в докладе, правда?! Это ему Славка фактиков подсыпал. Только насчет тебя немного перехватил, а?
– Лес рубят – щепки летят, Гриша. Не будем придавать значения.
– Правильно. Я тоже всегда так думаю. Главное – цель иметь большую. И к ней нужно идти, не обращая внимания на мелочи... Вот сейчас еще Слава выступит – повертится кое-кто!
После перерыва первым выступил Владислав.
Делегаты слушали, качали головами:
– А Лебяжий этот и впрямь, черт знает, что за поселок. Вечно там какая-нибудь история получается...
– Пустобрех этот Острецов! Всегда на выхвалку лезет, всегда другие виноваты...
Сказал это парень с обветренной красной шеей. Пожалуй, он один из всех чужих не аплодировал, когда Владислав кончил выступать. И Люба не аплодировала. Она смотрела, как шел по широкому проходу Острецов, не шел, а нес себя.
Дальше Люба почти не следила за ходом конференции. Она думала о том, что теперь ее жизнь в Лебяжьем будет вдвое, втрое сложнее, теперь она не знает, кто у нее друзья, но отлично знает – кто недруги.
Григорий склонился вперед, задев Любу локтем. Он хотел лучше видеть Острецова, сидевшего за Любой и Полей.
– Слава! – громко прошептал Григорий и, сцепив руки, выразительно тряхнул ими. – Поздравляю! От души!..
Тот легонько кивнул: спасибо, благодарю! Был он спокоен и строг.
Люба подняла взгляд. С трибуны назывались имена кандидатов в состав райкома. Среди них была фамилия Острецова. Услышала ее Люба и в числе тех, кого выдвигали делегатами на областную комсомольскую конференцию.
«Фокей Нилыч словно в воду глядел!» – с горечью подумала Люба.