Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)
Проснулась Люба рано – заря еще только-только высветлила окна. Проснулась, наверно, оттого, что спала не на привычной жесткой койке в студенческом общежитии, а на мягкой жаркой перине. Хозяйка уложила ее на свою широкую кровать под двумя мужскими портретами, украшенными бумажными цветами. Такие большие фотографии в рамках обычны для деревенских горниц, на них, как правило, изображены подретушированные до неузнаваемости муж и жена в нарисованных фотографом сверхэлегантных костюмах и галстуках, кои, возможно, и не снились хозяевам портретов. А здесь женщины не было. Люба еще ночью, когда приехали, обратила на это внимание. Слева, в казачьей фуражке, заломленной набекрень, красовался бородач с унтер-офицерскими нашивками на погонах. Рядом немолодой уже красноармеец в пилотке со звездочкой.
Быстро светлело. Верхние звенышки окон слабо подрумянились, будто их накаляли на медленном огне.
У противоположной стены, на такой же высокой кровати, как у Любы, зашевелилась Анфиса Лукинична. Села, спустив на домотканый коврик босые ступни, опутанные толстыми бугристыми венами. Широко, сладко зевнула и перекрестила рот. На руке, которой хозяйка обмахнула рот, не было пальцев, лишь торчали короткие обрубки. Люба поняла, что Беспалая – это не фамилия Анфисы Лукиничны, а прозвище.
Вчера, когда трактор вытащил автомашину наверх, Григорий сказал: «Председатель велел вас к Анфисе Беспалой отвезти. Между прочим, ваши предшественницы тоже у Анфисы квартировали». Что он этим хотел сказать? Возле дома со старой тесовой крышей Григорий подрулил к воротам и, беря Любин чемодан, добавил: «Скучная персона эта Анфиса. У нее весь дом, говорят, ладаном пропах».
Никакого ладанного запаха Люба не почувствовала. Может быть, потому, что не знала, как ладан пахнет? Топленый воск от лампадки улавливался в воздухе... И нафталином припахивало от двух больших сундуков, что стояли рядом с голландкой.
Анфиса Лукинична, склонив голову, долго расчесывала длинные густые волосы. И была она похожа в эти минуты на скорбящую богоматерь. Вместе с тем угадывалось, что это истая уральская казачка, что в жилах ее подмешана кровь азиатского востока – смуглое лицо с крючковатым, чуть приплюснутым носом, разрез черных глаз удлиненный, не славянский.
Закрепив тяжелый узел косы шпильками, Анфиса Лукинична оделась, повязала голову темным платком и подошла к божнице, перед которой мерцал огонек лампадки, висевшей на двух тонких прозеленевших цепочках. Пошептала молитву, отбила несколько поклонов и, так ни разу и не глянув на квартирантку, вышла в кухню. Через некоторое время со двора донеслись мелодичные удары первых струй о донце ведра: хозяйка доила корову.
За открытыми, затянутыми марлей окнами слышно было, как просыпался поселок. Орали петухи, стараясь один перед одним. В соседнем дворе замычал теленок. Торопливо прошли женщины, переговариваясь хрипловатыми после сна голосами. Где-то на окраине татакнул тракторный пускач, и ему басовито ответил, заводясь, главный двигатель. Звякнули гусеницы. Может быть, это тот самый трактор, что вытаскивал вчера машину Григория? Наверно, направился в поле, зябь пахать...
Итак, пришел новый день на новом месте!
Люба откинула простыню и спрыгнула с кровати. Крашеные чистые половицы были прохладны. Люба с удовольствием прошла по ним к старому, испятнанному ржой трюмо, стоявшему в переднем простенке. Мамочка, до чего ж она тощая! Это все выпускные экзамены!
Хозяйка накормила Любу сочными горячими блинами на топленых сливках, напоила чаем. Рассказала, как найти медпункт. Прежде чем уйти, Люба достала со дна чемодана толстую тетрадь в черном коленкоровом переплете. В эту тетрадь она намеревалась заносить все, что требуется для диссертации.
Шла она по поселку и всем своим существом ощущала липкие, любопытствующие взгляды. Смотрели на нее из окон, из калиток, с завалинок. Чувствовала, как приливала к ее щекам и отливала кровь. Зная старый деревенский обычай здороваться с каждым встречным, знаком он или не знаком, Люба первая легонько склоняла голову и перед молодыми и перед пожилыми. Возможно, этого обычая здесь давно не придерживаются, как, например, в новых совхозах, где живет почти одна молодежь, но лучше все-таки поздороваться – голова не отвалится, язык не отсохнет, как говаривал ее дедушка. Зато приятно было видеть, как охотно и даже чуточку с удивлением ей отвечали. Потом спрашивали друг у друга: «Кто такая?» – «Новый врач!» – «А-а!..»
Лебяжий, небольшой поселок – дворов сто пятьдесят, зеленый, многие дома под шифером. Стоял он как бы на полуострове: в старицу Урала под острым углом врезалась та самая речушка, которую они не смогли «проскочить» с Григорием. Дальше начинался пойменный лес. Очевидно, где-то еще дальше протекал Урал. Она видела эту быструю реку только из окна вагона, когда поезд проносился по длинному гремучему мосту.
Помещение участковой больницы было чистое, хорошо побеленное. «В общем-то, в общем... этот Лебяжий не так уж плох, на первый взгляд», – заключила Люба.
В приемном покое Любу встретили сдержанно. Немолодая фельдшерица с воспаленными глазами (плакала или засорила чем-то?) представилась: Лаптева! Из-под марлевой косынки выбивались кольцами седеющие волосы, напоминая дым. Ровным деловым тоном она представила также сестру, санитарку и доложила:
– Больных сегодня не поступало. Из четырех коек стационара занята одна. Бодров Иван. Фуражир. Двадцати восьми лет. Женат. Трое детей. Хронический случай.
– Что с ним?
– Никак не можем определить. Три раза в район направляли – возвращают, ничего не находят. Задыхается, на сердце жалуется. Вторую неделю лежит. – Посчитав, очевидно, что деловая часть окончена, Лаптева заговорила иным, чисто «бабьим» голосом: – Трудно у нас, Любовь Николаевна. Пять лет живу тут, а так-таки и не поняла лебяжинских людей. Редко кто обращается к нам.
Люба надела халат. Санитарка завязала ей на спине тесемки, подала накрахмаленный колпак с красным крестиком. «Все начинается неплохо, – подумала Люба. – По-настоящему!..» Главное, она не видела в глазах подчиненных недоверия. В них скорее – любопытство и уважение. Уважение не к ее особе, вероятно, а к ее званию, к ее знаниям. Когда она предложила пойти посмотреть «хронического» больного, то и тут не заметила на лицах медперсонала скепсиса, который больше всего уязвляет самолюбие новичка. Может, в душе и сомневались в ней эти женщины, может, посмеивались над ее решительностью – ведь в район человека возили, а она... – но виду не подавали.
В узкой невысокой палате лежал на койке полный мужчина в полосатой больничной пижаме и читал книгу. За распахнутым окном краснели головки георгинов с каплями дождя на лепестках, со вчерашнего ливня. В гнезде над карнизом безумолчно чирикали подросшие птенцы воробья.
Люба поздоровалась. С профессиональным спокойствием (а сердце колотилось, а душа волновалась: первый больной, ее больной!) спросила, на что жалуется Бодров. Он посмотрел на нее усталым взглядом: дескать, как вы мне все надоели! – с неохотой обнажился до пояса. Люба приложила к его широченной спине фонендоскоп. Через гибкие шнуры долго ловила шумы сердца и легких. Так же долго прослушивала грудь спереди. Потом измерила давление, сосчитала удары пульса, глядя на секундную стрелку своих маленьких часиков.
Наконец Люба начала сматывать шнуры фонендоскопа и прибора для измерения давления. Под ее ресницами поблескивала лукавинка.
– Одевайтесь, Бодров! – Люба подошла к окну – птенцы перестали чирикать, предупрежденные коротким треском старого воробья в шоколадной шапочке. – Не знаю, что же с вами делать, Бодров?.. Состояние у вас крайне тяжелое, если не сказать большего... Лежать вам здесь бесполезно. Пока что мы вас выпишем. Будем искать радикальные меры лечения... Иначе! – Люба многозначительно замолчала.
Успокоенный тишиной воробей вспорхнул – тополиная ветка качнулась вслед за ним. Люба проследила за его полетом: будто с горки на горку скатывался. Направилась к двери. Прикрывая ее за собой, довольно громко шепнула спутницам:
– Через месяц может скончаться...
Неосторожно сказала! В приемный покой ворвался Бодров.
– У меня рак, доктор?! Честно, доктор!
– Хуже, товарищ Бодров.
Мужчина обмяк. Опустился на стул.
– Я так и знал. Как дала жизнь трещину в детстве самом, так и...
Рыженькая медсестра фыркнула и отвернулась, виновато покосилась на серьезную Любу. Зато Лаптева поглядела осуждающе.
– Не отчаивайтесь, товарищ Бодров. – Люба поискала в столе штамп для рецептов. Подышав на него, приложила к чистому листку. – Будем принимать меры. Идите одевайтесь, а я пока выпишу рецепт. Если не полегчает, то придете через неделю.
– Эх, сколько я всяких-разных лекарств, докторша, переглотал! В животе у меня целая аптека.
Он сходил переоделся, без всякого воодушевления сунул рецепт в карман и, вместо «до свидания», безнадежно махнув рукой, вышел на улицу.
Вот теперь и Люба посмотрела на смешливую сестру, но не карающе, а с улыбкой. И все-таки Лаптева сочла нужным сделать внушение юной медичке:
– Дома с парнями можешь хихикать, Таня, сколько заблагорассудится. А здесь больница, и больному человеку не до зубоскальства медперсонала.
– Ну, Анна Семеновна, – запальчиво оправдывалась Таня, – ну, он такой... У него жизнь дала трещину! У него в голове трещина!.. Вы знаете, – она повернулась за сочувствием к Любе, – он, Любовь Николаевна, в детстве упал в колодец. С тех пор так и остался каким-то наивным, как ребенок. Когда женился, то жена оказалась не такая. Как выпьет, так избивает ее. А уже троих детей нажил!
Лаптева недовольно тряхнула своими дымными кольцами волос:
– Все это ни к чему Любови Николаевне! Скромность, к тому же, надо иметь.
– А чего особенного?! – обиделась Таня. – Я в конце концов медик! И Любовь Николаевна – тоже. Скучно только о прививках да детском поносе говорить.
Чтобы Лаптева не заметила ее улыбки, Люба опустила голову: ей нравилась эта непосредственная рыжеволосая сестричка. Она любила людей веселых, живых: с ними чувствуешь себя проще, в их душу, как в открытое окно гляди – ничего не скрывают.
– Давно вы медсестрой работаете, Таня?
Девушка вспыхнула:
– Разве я сказала, что мне моя работа не нравится? – Она решила, что врач не одобряет ее поведения. – Ну, два года в конце концов!
– Сейчас я познакомлюсь с нашим больничным хозяйством, а после обеда, Таня, мы пойдем с вами по Лебяжьему. Заглянем во дворы, сходим на ферму.
– С удовольствием! – успокоилась девушка.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯЗа полдня девушки побывали почти во всех лебяжинских дворах, в детяслях, на ферме. Люба делала пометки в блокноте: там-то нужно прохлорировать уборные, возле детяслей оборудовать закрытый ящик для пищевых отбросов, дояркам выхлопотать полотенца... Буднично, неинтересно. Но ведь вся жизнь может пройти в серых однообразных буднях, если их не украсить, если не любить своего дела!
– А где Бодров живет? В его дворе мы, по-моему, не были, Таня.
– Не были. У него жена чистюля, порядок любит...
– Все-таки... зайдем! – загадочно щуря глаза, сказала Люба.
Бодровы жили неподалеку от Анфисы Лукиничны. При нещадном августовском солнце их свежевыбеленная мазанка сияла так, что глазам было больно. Оконные наличники выкрашены в необычный ярко-оранжевый цвет – ни у кого подобных не было. Двор чисто выметен, помои выплескивались не на улицу, а за небольшой банькой в яму, прикрытую старой дверью от сарая. На длинной бельевой веревке, как ласточки, покачивались деревянные прищепки, в дальнем конце они придерживали несколько детских трусиков и мужскую бязевую рубаху.
Из открытых дверей сенцев слышался разговор. Тонкий детский голосок спрашивал:
– Мам, а ты любишь папу?
– Люблю.
– Он же тебя наколотил!
– Ну и что ж... Я тебя тоже иногда хлопаю, а ты же любишь меня?
– Ты – понарошке, не сильно, а он...
Услышав шаги, в сенцах умолкли. Молодая женщина, согнувшись над корытом, стирала белье, полные руки ее до локтей были в пене. Рядом с ней, едва доставая до края корыта, полоскала какой-то махорчик девочка лет пяти. Хозяйка подняла на девушек испуганные глаза:
– Ой, уходите, милые, скорей уходите! Пока Ваня не вернулся. Он вас ищет, он вас убьет! Сроду таким не видела...
Люба заметила, как у встревоженной Тани слегка побледнели щеки, но, догадываясь о причине бодровской лютости, спросила с невинной веселостью:
– А что с ним?
– Господи! – всплеснула Паша мокрыми руками по клеенчатому фартуку. – Да вы что ж ему такое написали-то?! Сначала вроде бы ничего: принес с собой бутылку водки, выпил чуть ли не всю и давай плакать. Это просто ужас, когда мужик белугой ревет! Я к нему, а он: уйди, зрить тя не могу, мне все равно одному в яме лежать, все равно не нонче-завтра наперед ногами выволокете!.. Добилась, достучалась до него. Сунул он мне вашу бумажку! – Женщина тяжело и осуждающе вздохнула. – Прочитала и сразу скажи ему: ничего, слышь, смертного нет в ней, зачем ты ревешь, глупая твоя башка?! Ты, говорю, хоть читал-то писанину или допрежь зенки залил! Взялся он клевать носом в рецепт, долго клевал, потом как вскочит – хлобысть меня по скуле, – она притронулась пальцами к синяку у глаза, – хвать всю посуду со стола на пол, да в сенцы, да на улицу... Заррежу, орет, уничтожу!.. Разве ж так можно, милая докторша?!
– Что вы написали, Любовь Николаевна? – Таня уже горела от нетерпения узнать, что было в рецепте.
– Сейчас прочитаешь, милая! – многозначительно кивнула Паша, ополаскивая руки под рукомойником. Она принесла из горницы листок, держа его двумя пальцами за уголок. Так носят жабу – за кончик коготка. – Прочитай-ка вслух, а я посмотрю на докторшу...
– Читай-читай! – ободрила Люба.
Таня пробежала глазами бумажку, прыснула, не только лицо, но и шея ее стала малиновой. То и дело фыркая от смеха, прочла:
«Товарищу Бодрову И. В.
Рецепт на ближайшие пять лет:
1. По утрам принимать только простоквашу.
2. В горизонтальном положении находиться не более восьми часов в сутки.
3. Ни в коем случае не избегать физического труда.
4. Перед сном обязательно делать пешие прогулки до кладбища и обратно.
5. И тогда Вы забудете, с какой стороны у Вас сердце, обретете ту спортивную форму, которую имели в юности.
Врач Устименко.Август, 1965».
Таня смеялась заливисто и звонко, как школьница. Бурно восторгалась:
– Вот здорово! Ох и здорово, Любовь Николаевна! А мы с ним нянчились.
Задрав к Тане головенку, девочка тоже закатывалась в смехе, хотя и не понимала, почему девушке так смешно. Не удержалась и хозяйка – улыбнулась. И Люба увидела, какое у нее хорошее русское лицо, какие ясные и мягкие глаза.
– Вы меня извините, – сказала она как можно мягче. – Такого я, конечно, не ожидала. Посуду я – с первой получки... Но ведь его ничем другим не излечишь! Поменьше есть и лежать, побольше трудиться – вот единственное лекарство.
– Да уж ест он – как за себя кидает! Успевай подавать.
– Ну вот! А вы лично – извините, очень сожалею, что он вас...
– Да ладно, что уж... Он такой буран, если разойдется! – Тревожно прислушалась: – Он! Говорила вам...
Хлопнула калитка. Мотнулись на веревке трусики и рубашка, завертелись прищепки. Тяжелые неровные шаги приближались к сенцам. Расхлябанный, гугнивый голос грозился:
– Я им, мать-перемать... Я их...
– Прячьтесь, девочки! – торопливо шепнула Паша. – Сюда, в чуланчик!
– А зачем? Поговорим, – с деланным спокойствием сказала Люба, а по спине – мурашки, мурашки. Страшновато перед пьяным верзилой оказаться, но и прятаться стыдно. Вызывающе повторила: – Поговорим!
– О господи!
Хозяйка втолкнула девочку в избу. Таня на всякий случай отступила за дверь. Храбрясь, Люба осталась на месте.
Бодров сначала опешил от неожиданной встречи. Вероятно, полагал, что ему померещилось спьяну. Но потом ликующе взревел:
– Ага-а! Попались! Издеваться?! Над честным колхозником шуточки?!
Широкой потной лапищей он цапнул Любу за руку, крутнул, стиснул так, что Люба тихонько ойкнула. Растопыренную пятерню занес над головой. Паша вскрикнула: «Ваня!» – и в ужасе прижала к полуоткрытому рту пальцы. Таня решительно выдергивала из скобы тяжелый дверной засов.
Все это было настолько диким, нелепым, невероятным, что Люба, сгибаясь всем телом, расхохоталась. Этот внезапный хохот ошеломил Бодрова. Он опасливо оглянулся и опустил занесенную руку. А пальцы другой руки медленно разжал на Любином запястье.
– Ненормальная! – выдохнул он.
– Не я ваша жена, Бодров, я бы вас воспитала, – Люба подвигала занемевшей кистью. Она готова была разреветься – прикусывала зубами то верхнюю, то нижнюю губу. – Не я ваша жена... Раскормила гладкого, он и тешится! При матери своих детей, при девушках вульгарщину, матерщину... Надо было вам не простоквашу, а лошадиную дозу касторки выписать, чтобы вас целую неделю...
Фыркнула, не удержавшись, Таня, Бодров вздрогнул, повернулся всем туловищем. Танины рыжие глаза излучали бесовское веселье, ее маленькая рука сжимала засов, совсем недавно вытесанный Бодровым из вязовой лесины.
Пьяный мозг – что брус серого мыла. И все-таки и в этом бруске что-то сдвинулось: Бодров торопливо покосолапил в избу, вжимая голову в плечи. Может быть, он ждал удара засовом?
– Ненормальные... Над честным тружеником...
– Ф-фу! – облегченно выдохнула Паша, когда он скрылся. – Столько я страху натерпелась через вас, охальниц... Ну, идите, неровен час – вернется. Это еще не все, это еще цветики! А завтра я его опохмелю, с кирпичом прочищу...
Девушки попрощались и ушли. Таня все взглядывала на Любу и прыскала.
К вечеру о новой «докторше» говорил весь поселок. Говорили всякое. Даже Анфиса Лукинична, как показалось Любе, встретила ее с печальным укором в черных глазах. Но ничего не сказала.
Когда на окраине поселка заворковал дизель электростанции и зажегся на столбах свет, Анфиса Лукинична ушла к соседке за опарой и засиделась там.
Люба села за стол написать письмо. Придвинула лампу под зеленым абажуром – студенческий подарок в день рождения. Никак не могла начать – что-то отвлекало. Репродуктор! Старческий голос зоотехника скучно пропагандировал искусственное осеменение овцепоголовья. Люба выдернула вилку из розетки. «С первой получки куплю транзистор!» – сердито решила она, усаживаясь на место и берясь за авторучку.
«Здравствуй, Лариска!
Пишу тебе наконец с точки приземления. Ты просила описывать все-все. Пишу все! Начну с главврача района. Неприятный тип, скажу тебе откровенно. Снисхождение, начальственная спесь цедятся из каждой его поры...»
Открытые во двор окна втягивали вечернюю свежесть. За марлей нудно звенели комары – вода и луга рядом. У калитки тенькнул велосипедный звонок, наверное, нечаянно задетый. Так коротко звякал звонок в коридоре, когда папа приезжал с поля домой...
Послышались быстрые легкие шаги. «Таня, что ли, надумала?» – недовольно поглядела в темноту Люба. В ту же секунду за стеклом в верхней части окна, не затянутого марлей, появилась рука. Пальцы постучали по переплету рамы.
– К вам можно, Любовь Николаевна?
В окне – молодое улыбающееся лицо мужчины, волнистые волосы. «Как ночной жучок на свет! Запланированный визит местного сердцееда?..»
– С вами плохо?
– Хе-хе! Вы шутница, товарищ Устименко! – Он скрылся в темноте и вскоре переступил порог горницы. Бегло глянул на свежевымытые полы, быстро нагнулся и снял с ног полуботинки.
– Цени труд уборщицы! – написано у нас в школе. – А я к этому и супругой приучен. Итак, здравствуй, Люба! – Он протянул ей руку, и когда она недоумевающе подала свою, встряхнул крепко, по-мужски. – Думаю, будем не по протоколу официальных церемоний, а прямо сразу на «ты». Все равно придется рано или поздно перейти на «ты». Ученики зовут меня Владиславом Петровичем, а комсомольцы – Славой, Владей. Бери на выбор последние два! Фамилия – Острецов. Она лишь для того, чтобы объявлять: «Слово имеет товарищ Острецов!..»
Был он, пожалуй, на год-два старше Любы, хорошего, спортивного роста. Лоб высокий. Глаза веселые, живые. Такие легко сходятся с людьми. С такими не бывает скучно.
«Что ж, письма придется отложить до следующего вечера! Но цель визита непонятна. Женат, учитель... Что ему нужно?»
– Мне, дорогой Владислав, не совсем ясна цель твоего посещения. Я, конечно, польщена...
– Хе! Не удивляйся, Любовь Николаевна, я – комсомольский вождь здешних девчат и хлопцев. А коль появился на моей территории новый член ВЛКСМ...
– Понима-аю... Членские взносы у меня по август уплачены, Слава. Будешь чай пить? Хозяйка только что вскипятила... или... погода сегодня чудная, столько звезд...
– Я ценю твои предложения, Люба, но у меня – жена! – Острецов с притворным вздохом развел руками. – И даже сын есть. – Он сел на предложенный Любой стул и более пристально оглядел горницу: сундуки, большие кровати, зингеровская швейная машина, лампадка, иконы, кожаная лестовка, похожая на миниатюрный патронташ. – Нравится тебе здесь?
– Рано жаловаться.
– Да-а... – По этому «да-а» можно было понять, что ему-то лично, Острецову, жилье не по душе. Но он не высказался откровенно. Наоборот, похвалил: – Главное, хозяйка одинокая... Никто не будет мешать. Будешь себе диссертацию пописывать!
«Откуда ему известно о диссертации? – удивилась Люба и тут же вспомнила Леснова: – Он сказал, что ли?»
Острецов посерьезнел. У его веселых глаз собрались морщинки, а углы сжатых губ опустились, будто отяжелели от несказанных слов. Губы походили теперь на тонкую скобку.
– Да-а... Не знаю, право, не знаю, что у тебя с диссертацией получится. Народец у нас... Прошлой осенью мне в полночь окна кирпичами повышибали. А в магазине, как на грех, стекла ни кусочка. И в колхозе – ни клинышка. Полмесяца подушкой затыкал незапроектированные форточки... Только когда газета стеганула по кооператорам – привезли целую машину. Все колхозники спасибо говорили. Вроде бы взаимовыручка: они мне окна расколотили, а я их за это стеклом обеспечил. Не знаю, чего бы я для них добился, если б они мне башку теми кирпичами расколотили...
Он улыбнулся, но не так, как прежде, а скучновато, натянуто. И Любе стало нехорошо на душе от этой улыбки. Она поняла, что не зря Леснов предупреждал ее насчет людей Лебяжьего, что она слишком беззаботно отнеслась к своему назначению сюда. И, пожалуй, чересчур легкомысленно поступила сегодня с Бодровым.
Острецов словно подслушал ее мысли.
– Вот и у тебя сегодня не очень-то здорово... – Он сочувственно смотрел на взволнованную, кажется, даже растерянную девушку. – Такое здесь не прощают. Тут любят, чтобы тихо, мирно. Казаки, одним словом, уральские. Яицкие. У них и песня ведь какая в старину была! Знаешь?
На краю Руси обширной,
Вдоль Урала берегов
Проживает тихо-мирно
Горсть уральских казаков...
– Не слышала? Ти-и-ихие! Ми-ирные! Сунь в рот палец – всю руку оттяпают... Но ты не дрейфь, Любовь!
Люба уже взяла себя в руки:
– Я сама просилась сюда. И пугаться не собираюсь, дорогой Острецов.
– Твое официальное обращение ко мне свидетельствует о том, что ты нервничаешь! – сказал Владислав. – Во всяком случае, я рад, что ты приехала. Нашего, как говорится, полку прибыло... Ну, ты, кажется, хотела чаем угостить? Нальешь чашечку? Уральцам ведь кислое молоко – казачья присяга. Урал – золотое донышко, серебряны краешки, а чай – забавушка утробная. Без чаю тут не садятся за стол.
Люба пожалела, что отвечала гостю довольно резко. Ничего плохого он ей не хотел, пришел познакомиться, предупредить. В конечном счете, ему действительно нелегко среди староверов.
Она поставила на керогаз чайник – подогреть, достала из горки чашки, сахарницу, свежее ежевичное варенье. Анфиса Лукинична показала ей, где что хранится. Расставляя посуду, Люба говорила:
– Ты не обижайся, я иногда срываюсь, хотя и понимаю, что врач должен быть самым уровновешенным человеком на свете... Между прочим, позвал бы жену, познакомил нас. А то как-то неловко...
– Чепуха! Предрассудки. У меня жена без предрассудков. Да сегодня уже и поздно. Познакомлю, обязательно познакомлю.
– Ты крутой чай любишь?
– Погуще. Сердечную деятельность усиливает. Хозяйка у тебя, похоже, умеет заваривать – ах, какой ароматный дух! Я алкоголиком-чаевником сделался здесь...
– Знаешь, Слава, когда я выписывала этот злосчастный «рецепт» Бодрову, то надеялась, что пациент, конечно же, не оставит его без внимания и, в лучшем случае, посмеется над ним с друзьями. В худшем случае, как и получилось, я ждала скандала. Теперь в Лебяжьем, наверно, все знают, что появился новый врач Устименко, что врача этого еще и не понять: не то шибко умный, не то с дурцой...
– С белужинкой, говорят казаки, когда хотят о дураковатом человеке сказать. Боюсь предугадывать, Люба, чем кончится твой эксперимент. На меня, во всяком случае, можешь положиться. Этому народу мы не дадим спуску...
Неслышно вошла Анфиса Лукинична. Молча поклонилась Острецову и на кухне стала затевать тесто на завтра. С ее приходом разговор перестал ладиться. Острецов торопливо допил чай и, пообещав Любе «стопудовую комсомольскую нагрузку», вышел. За окном тоненько звякнул звонок и зашуршали, удаляясь, велосипедные колеса.
Анфиса Лукинична пришла в горницу, стала собирать со стола посуду. Не глядя на Любу, тихо промолвила:
– Зря ты так, дочка.
– Как? – Люба почувствовала, как зажглись ее уши.
– Да вот так-то... Жена у него, мальчонка маненький. Про него и без того всякое мелют, а тут и ты, как муха в тенета... Уж ежели что – в другом каком месте, только в дом-то, дочка, не води...
– Да никого я и не вожу, тетя Анфиса! Неужели человеку нельзя просто так зайти?!
– Так и чирей не садится, дочка. И зачем же ты, милая, на меня кричишь-то? Я тебе заместо матери... А ты уж эвон как – кричишь...
– Простите, тетя Анфиса...
– Бог простит, дочка.
Заныло Любино сердце: вот и начинается то, о чем ее предупреждали!..