Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
– Заходил. У Митрясовых замок. Дядя Вася Логашкин куда-то уехал...
Никому Гринька не признавался, что заходил он и в больницу, подсознательно чувствуя, что выручить их, Чумаковых, может лишь Авдеич. Надеялся на то, что тот пришел в себя, сжалится, поймет. Слыхал – он отзывчивый, справедливый. А на высоковатом больничном крыльце столкнулся с сыном Авдеича – Романом. Тот только что вернулся из поездки, руки его были в пятнах от машинного масла, одежда пахла бензином.
– Чего тебе?! – будто ремнем через всю спину стеганул. – Ах, к отцу! Мотай-ка отсюда, голубчик, пока я монтировку не взял в руки. Угробили старика, да еще и... Валяй, валяй! Шак-к-калы...
Так кончился визит к Авдеичу.
– Вот еще б товарищу Толкачеву позвонить, в район, – нерешительно подал мысль Гринька. – Он уважает папаню. С праздником иногда поздравляет...
– Это хорошо, парень, – ухватился Вавилкин. – Насчет товарища Толкачева – это хорошо. Позвонить надо. И в область позвоним, там тоже не без добрых людей. И к Митрясовым сызнова. Митрясов – фигура на доске! Почти как ферзя. А о товарище Толкачеве и говорить нечего: и царь, как говорят, и бог, и воинский начальник. Так?
– Значит, беспокоиться не стоит, Илья Егорыч?
– Беспокоиться? Ишь ты! – Вавилкину просто смешна его ребячья наивность. Приподнял наполненную рюмку, показал Гриньке: – Вот идешь ты по дороге. Так? А тут кирпич лежит. – Он положил соленый огурец. – Так? Ты споткнулся об него и упал. Так? А рядом другой кирпич. – Он взял из тарелки и положил еще один огурец. – Ты об него головой. Так? Головой об него – и нет Гриньки Чумакова, убился Гринька к едреной бабушке. – Выпил из рюмки, поморщился, то ли от водки, то ли от невеселой картинки, преподанной парню. – Жизнь – сплошное беспокойство, Гриня. А помирать никто не хочет, хотя в могиле-то стопроцентный покой. Так? А носа не вешай! Эта бумага обведет вас с папанькой вокруг тех кирпичей... Вавилкин не забывает за добро – добром. Только наперед умнее будьте, поболе в ноги смотрите, чтоб не спотыкаться.
– Я, что ли, все это...
– Не ты! У тебя сколько в башке-то? Десять. Так? А у отца? Семилетка. Кто грамотнее? Ты. Так? Ну, это я к слову. Соображай.
Возвратилась Катька, протянула Вавилкину сложенный вчетверо листок:
– Иван Иванович просил найти вас и передать... Оня дома? – спросила у Гриньки. – Скажи ей, я сейчас, еще одно поручение. Нарасхват...
Она ушла, а Вавилкин как-то вдруг необычно стал смотреть в развернутую бумажку, боком, по-птичьи, то одним глазом, то другим. Сдвинул назад белую капроновую шляпу, ноготками почесал лысеющее темя.
– Так-так-так... Н-да-с... Я ж сказал: хреновское дело. Ох, этот мне Крайнов! Ты послушай, парень, что он пишет, послушай!
«Товарищ Вавилкин! На реке задержаны браконьеры Чумаковы... – Вавилкин взглянул на Гриньку, – браконьеры Чумаковы с большим количеством выловленной рыбы. Убедительно прошу поскорее организовать выгрузку ее и взвешивание, а также отправку в бригады, механизаторам. На берегу вас ждет... – опять взглянул на Гриньку, – вас ждет шофер рыбинспектора, с ним оприходуйте все. Пожалуйста, поторопитесь! Председатель сельсовета Крайнов».
Здорово озадачил Крайнов Вавилкина, морщился и кряхтел тот, словно в невыносимо тесные туфли влез. И что тут сказать Гриньке, который смотрит жалкими щенячьими глазами?
Вновь ноготками почесал темя.
– Н-но, что скажешь, парень? Не знаешь? Задачка, парень, без ответа, нет ответа в конце задачника... Так-так-так! Шофер районного рыбного инспектора ждет? Значит, и сам Прохоренко И. И. уже здесь? Проворно служит, черт! Его бы снабженцем к нам, на полтора оклада. Уж коли он тут, то и участковый на месте, у этого тоже нюх развит, знает, где хвостом вильнуть, а где гавкнуть. Так? Тут он будет верой и правдой... Врезались вы с папаней, на мель выскочили. – Опять скосил око на записку, думающе пожевал губами. – Вишь, какая забота, Гриня? Рыбу надо принять, в бригады отправить. Так? Да ты слушай, не вешай носа. Не вешай, тебе говорю!
– Д-да я... н-ничего...
– То-то! Я быстренько управлюсь и – в сельсовет. Вызволим твоего папаньку, вызволим, тебе говорю. Самый надежный мир какой? Навязанный, Гриня! Мы им навяжем мир. А ты-ка пока снова к Митрясовым сбегай. Митрясов – ферзя в поселке, без него не обойтись. Потом и к товарищу Толкачеву звякнем-брякнем. Так? Так. Самый надежный мир – навязанный мир... Не дадим себя в обиду, Гриня, не дадим!
Он застегнул на все пуговицы коломянковый пиджак, мокрый веник пристроил в развилке куста сирени. Быстро ушел, деловито помахивая портфелем.
Гринька лег подбородком на скрещенные руки. Смотрел поверх лачужки Полкана, только ничего не видел. Точнее, видел Лену, такую, какую встретил, когда метался на велосипеде по поселку. Она шла навстречу в легком ситцевом платье, в босоножках, с веткой сирени в опущенной руке. Смотрела на него незнакомо и строго. Она подняла руку с веткой, видимо, что-то собираясь сказать ему, но он вильнул в ближний проулок и нажал на педали. Краем глаза успел заметить: Лена остановилась и глядела вслед, сделав брови шалашиком. Она всегда так делала их, если была чем-то обижена или огорчена.
Зачем, зачем он удрал от нее? Струсил? Побоялся в глаза глянуть? Как она презирает, наверное... Ничтожество, скажет!
Из лачужки выскочил Полкан, звякнул цепью, зарычал, глядя на калитку. В нее нерешительно втиснулся Артем. Гринька прицыкнул на пса. Оторопело уставился на Артема:
– Вы?
– Не похож? Оня дома?
– В избе. Позвать?
Но Оня уже выходила из сенцев. Гриньке показалось что в глазах ее кричало отчаяние.
– Оня! – Артем радостно и растерянно шагнул на встречу. – Поговорить надо...
– Надо ли? – не сказала, вышепнула сквозь сухие губы.
– Надо!
Она начала спускаться по ступеням, ставила ноги с такой осторожностью, словно ступеньки могли вдруг подломиться. А он стоял внизу с таким ожидающим, с таким взволнованным видом, будто хотел принять ее в объятья. Кто знает, может, и принял бы, да очень некстати возвратилась Филаретовна. Остолбенела. Оня увидела ее гневные глаза и, повернувшись, быстро ушла в избу.
Филаретовна прошла мимо Артема, словно мимо пустого места. А он, недотепа, не нашел ничего лучшего, как сказать:
– Добрый день, мамаша...
Она со ступенек из-за плеча прошипела гусыней:
– Как-к-кая я тебе мамашшша! Марш отсюдова... Ноги твоей, шагу твого чтоб...
– Маманя! – возмутился Гринька.
– Вон отсюдова! – с ненавистью повторила Филаретовна, не слыша Гриньки. – Не то кобеля с цепи...
– Маманя! – придавленно взмолился Гринька.
Она опять его не услышала, повернулась к Артему вполоборота, мотнула рукой на дверь:
– Видал? На дух ты ей не нужен! Получше найдем!
Окинула его взглядом величайшего презрения и направилась в избу.
Артему стало не по себе. Значит, вчистую не ко двору? Значит, они – хорошие, они – из калашного ряда, а ты – суконное рыло? Может, действительно не стоило вмешиваться? Есть в бригаде Артема доморощенный оракул, учетчик Брыжа, он говаривает: «Никогда не вмешивайся в ход событий, потому как девяносто процентов проблем разрешаются сами собой, а остальные десять – все равно неразрешимы».
Удобная отговорочка! Особенно для трусов и лежебок, для тех, чья хата – всегда с краю. А ты, Артем, кто? Герой? Энтузиаст? Честняга? Нужен ты здесь такой, с тобой вон как... И понесла себя Онина родительница, словно сосуд, наполненный праведнейшим гневом, плеснет через край – -берегись, глаза выжжет, в прах обратит.
Н-ну нет, расхорошая несостоявшаяся теща!
В два прыжка миновал Артем веранду, ворвался в кухоньку. Филаретовна поднялась навстречу с табуретки, но не испугалась его бешеных глаз (не таковские видывала!), лишь бровь негодующе спрямила: эт-т-о еще что такое? Артем помотал перед ее лицом указательным пальцем, хрипло засмеялся:
– Будешь ты у меня, мамаша, любимой тещей! Буду я у тебя, мамаша, любимым зятем! Буду! – И опять бешено сверкнул глазами: – Лучше не лезь меж нами, мамаша. Не лезь!
Крутнулся и прямиком, через горницу, в светелку, страшенно наследив по атласно сияющим половицам. Филаретовна не шагнула за ним. Снова опустилась на табуретку. С внезапным тупым равнодушием смотрела она на оставленные Артемом следы. Даже не силилась понять долгой тишины в светелке. Будь что будет...
А Оня испугалась Артема. Притиснулась спиной к стенке возле окна, даже приподняла руки к лицу, верно, ждала удара: лицо у него, глаза – не дай бог.
От розовых светлых обоев все здесь казалось лучезарно-розовым: и шкаф, и кровать с высоко взбитой подушкой, и столик с разной девичьей разностью на нем, и сама Оня. Словом – светелка.
Артем, чуток остывая, внутренне усмехнулся: ошибся, брат, тебе думалось, тут сейчас все черным обуглилось, слоем пепла покрылось. Ошибся! Трельяж над столиком вдвое, втрое умножил простор и розовую светлость комнаты, показал Артему и его – обхохотаться можно. Или выругаться. Об него, Артема, сейчас лишь ноги вытирать! В грязи, оказывается, только он. И обуглился только он: скулы черны и заострились, губы черны и потрескались, глаза запали, как у загнанной лошади... Хорош, одним словом, гожехонек, как говорят уральцы! Не зря Оня испугалась, когда ворвался сюда.
Если б знал Артем, о чем думала сейчас Оня, чего страшилась пуще всего! Она с отчаянием сторожила его скачущий по светелке взгляд. Что Артем сделает, что скажет? Господи, во имя какой корысти она принесла эти три коробки канцелярских скрепок! А эту дюжину ученических стиральных резинок! А стопу копировальной бумаги! А на кой ей было тащить ту вязанку разнокалиберных карандашей! Зачем все это в доме? Да еще в таком количестве! Все несут. Что-нибудь да несут. Бухгалтерша списала почти новые плюшевые дорожки и не постеснялась расстелить их дома. Среди купленных в сельсовет канцтоваров были три дорогие авторучки – бухгалтерша и их унесла. Купили для уборщицы два ведра, им и цена-то семьдесят копеек штука, бухгалтерша все равно унесла. А Крайнов Иван Иванович и ухом не ведет, не замечает. Мелочи? Привык? Все, мол, несут? У отца десятка два лопат в сарае, а он каждую зиму еще одну-две приносит из сельповской кочегарки. Ходит на работу в казенной латаной-перелатаной, стираной-перестираной, давно списанной спецовке, а три новых лежат в чулане. Для чего? У него появилась любимая фраза: «По подходящей цене!» Это – когда бесплатно.
Все несут... Все ли? Да конечно же не все, далеко не все! Никогда, наверное, не возьмет чужое, государственное Артем. И Авдеич не понесет! А она, Оня, польстилась черт знает на что – все несут...
Увидел Артем эти дурацкие скрепки, эти резинки, карандаши, бумагу? Что подумает, что скажет, если увидел и понял, откуда они? Какой ничтожной, мелочной, мелкой она может показаться ему. Господи, что это за страсть появилась у людей: тащить, тащить, даже копеечное, тысячу раз ненужное? Хоть бы не увидел, не обратил внимания Артем! Оня соберет все, унесет назад и больше никогда...
Наверное, не увидел он. Или не осмыслил увиденное. Была б Катерина рядом, она б помогла...
Артем решительно распахнул одежный шкаф. Чего он там забыл? Плотная шеренга проволочных вопросительных знаков, высунувшихся из одежд, тоже удивлена: действительно, что ты здесь позабыл, парень, в девичьем шкафу?
– Все твое? – первые два слова произнес, из-за плеча глянув на нее.
Она промолчала, все так же втискиваясь спиной в стенку. Ну да, сейчас с язвительной усмешкой спросит: на черта тебе столько? И правда, зачем? Для чего? Во имя какого престижа? Ладно бы книги – корешок к корешку, они модными стали, моднее всего. Сейчас все модным стало! Накопительство стало модным. Но книги почему-то – особенно. У Вавилкиных их сколько! Шкафы забиты. Сроду, правда, не видела, чтоб или сам Илья Егорыч, или его жена, или их дочь сохли над книжкой. Областную и районную газеты начинают читать с последней страницы, где некрологи печатаются: кто умер? Если знакомый, начинается обсуждение: как жил, чего достиг, чего нажил, кому все достанется...
А она, Оня, лучше? Они, Чумаковы, намного ли?..
– Чемодан есть? – рвет ее лихорадочные, торопливые мысли Артем.
Он сдергивает с вешалок и бросает на кровать Онины платья, кофточки, костюмы, и обнаженные, пустые плечики стыдливо покачиваются на своих проволочных вопросительных знаках.
– Зачем... чемодан? – хрипло спросила Оня, кажется, начиная понимать, что он надумал.
– Не повезу ж я тебя в одном халатике! Впрочем... Ничего не нужно! С нуля начнем. – Стал ходить по светелке взад-вперед, шляпа на затылке, руки – за спиной. – На пустом месте легче начинать. Как в городе, знаешь. Там, если строить на старом, – сколько всего разного сносить, сколько потом в новом жилье квартир выделять снесенным владельцам. А если на новом, пустом, – быстро, чисто и по своему вкусу. Доходчиво? – Остановился перед ней. – Начнем с нуля!
Оня отлепилась наконец от стены. Засмеялась незнакомо мелко, зло, с заметным облегчением:
– Как красиво! И какая самонадеянность! А теперь, выйди отсюда.
– И не подумаю!
– Кричать начну, тебе же хуже... Уходи.
Голос ее стал чистым, холодным, даже, показалось Артему, с надменинкой. Оня и сама не смогла бы объяснить, какой бес противоречия в нее вселился. Один голос кричал: «Что ты делаешь, глупая?!» Другой – торопил: «Прогони, скорее прогони, пока ничего не увидел... Потом, потом все уладится...» – «Но – зачем же так резко?! Зачем таким тоном?! Ты же рушишь последний мосточек! Остановись, глупая!..»
– Уходи, – повторила она, а сама не поднимала глаз, сама упорно смотрела на его грязные, истоптавшие всю светелку туфли. Прошла к столику, спиной закрыла все, что лежало на нем. Почему-то это для нее было сейчас самым важным, почему-то страшнее всего прочего казалось то, что он увидит и поймет, откуда скрепки, резинки... Если, мол, с такой мелочью, с таким, простите, дерьмом не расстается, крадет, то что можно подумать о большем... Увидит, поймет, оценит – тогда уж все, тогда – ничем не склеить... Нужно выпроводить!
– Уходи...
Он схватил ее за плечи, пригнулся, пытаясь заглянуть в глаза – она отводила их, брови хмурила, ломала.
– Хорошо, – сказал он и повернулся к выходу.
В горнице остановился возле подоконника, на котором ожидало своего доброго часа толстое колесо торта. Вначале Артем непонимающе смотрел на чудо кулинарного искусства, на великолепные, словно живые, алые, чайные, белые розы из крема, потом осознал, для чего, для кого готовился этот прекрасный торт, криво усмехнулся и оборотился к Оне, застывшей в дверном проеме светелки. Очень ему хотелось сказать ей сейчас что-то резкое, язвительное, такое, как публичная пощечина. Увидел ее опущенные плечи, повисшие безвольно руки, нитку пробора в пригнутой голове – не решился.
Спросил дрогнувшим голосом:
– Окончательно решила, Оня?
– Уходи...
– Хорошо, Оня. Только я... не прощаюсь. Земля, Онюшка, кругла, как бы мы ни бегали друг от друга, все равно встретимся. Не стыдно будет, Оня?
Она промолчала.
Потом Оня видела в окно, как Артем остановил пылящий грузовик, услышала, как спросил у высунувшегося шофера, не в райцентр ли тот, а шофер нетерпеливо мотнул головой на кузов: «Падай, падай скорее!..» И Артем «упал» в кузов, то есть впрыгнул и грудью навалился на кабину. Ни разу не оглянулся.
Тут-то Оня и дала волю слезам, ничком упав на постель, на кучу сброшенных с вешалок нарядов ее.
7Пока Прохоренко вел в сельсовете далеко не дружественную и не теплую беседу с Чумаковым, Крайнов и участковый сходили в больницу. Возвратились ни с чем: Авдеич опять в забытьи. Посидели возле него, помолчали и вернулись. На вопросительный взгляд Прохоренко Крайнов вздохнул:
– Плохо.
Прохоренко кивнул:
– Понятно. Как видите, товарищи, случай не рядовой, браконьерство злостное, умышленное, с покушением на жизнь общественников. Поэтому я, товарищи, решил, что ограничиваться полумерами нам нельзя. Будем делать досмотр дома...
– Обыск? – подскочил Чумаков, и под ним всплакнули пружины старенького дивана.
– Досмотр, Чумаков, досмотр. Права рыбинспекции расширены, браконьерам нужно знать это.
– У ветерана? Орденоносца?! Обыск?!
Прохоренко эмоциями не прошибить, про таких говорят: как об стенку горох. Все тем же ровным голосом, с точками и запятыми, повторил:
– Досмотр, Чумаков, досмотр. Пристрастный. И речь в данном случае идет не о былых заслугах, а о злостном браконьерстве.
– Злостном?!
– Я, Чумаков, по крайней мере не сомневаюсь в этом.
– За такое оскорбление!..
– За свои слова, Чумаков, я готов отвечать.
Чумаков хлопнул ладонями по широко расставленным коленкам и зло рассмеялся:
– Завоевал ты себе почет и уважение, Чумаков, заслужил от родной власти, – и поклонился Крайнову.
Тот насупил свои пегие брови.
– Не паясничай, Ларионыч.
– За боевое прошлое – низкий вам поклон, Чумаков, – сказал Прохоренко, пожалев, что не надел три ряда своих орденских планок. – За настоящее придется отвечать. Вы ведь не на Нила Авдеича и Артема, вы на советскую власть, на ее законы руку подняли.
– Что ж, – угрожающе набычился Чумаков и, уперев растопыренные пальцы в колени, встал. – Обыскивайте. И стыдно вам будет, и отвечать придется за превышение!
Когда стали выходить, Крайнов придержал Прохоренко:
– Думаю, без меня обойдетесь. – Он отводил глаза. – Понимаете, неудобно мне, однополчане мы с ним...
– Моя хата с краю? – напрямик спросил тот. – На фронте у нас в роте самострел объявился. Односельчанин мой. Тоже хотел – вы воюйте, головы кладите, а моя хата, мол, с краю.
– Вы приняли участие в расстреле односельчанина?
– Труса, предателя, товарищ Крайнов! – И Прохоренко заторопился вслед за Чумаковым и милиционером – на одном бедре, под черным морским кителем, кобура пистолета, на другом – полевая сумка.
Крайнову невольно вспомнилось то золотое время, когда он был шофером, просто шофером. Сейчас ты – верховная власть на селе, ты ответствен за благоустройство, внешний вид поселка, за работу колодцев, за благополучие одиноких пенсионеров, за поведение и труд депутатов, тебя приглашают при дележе разводящихся супругов, ты миришь поссорившихся мужа с женой, присутствуешь при регистрации и расторжении браков, облагаешь налогами, организуешь перепись скота в индивидуальных хозяйствах... Несть числа заботам и обязанностям председателя Совета. Сейчас вот, оказывается, ты непременно должен присутствовать и при обыске или, мягче выражаясь, досмотре в доме твоего фронтового товарища, твой отказ могут истолковать превратно...
Ничего другого не оставалось Крайнову Ивану Ивановичу, как вместе с другими вновь идти к Чумакову, идти к Анне Филаретовне, которая так просила: «Не будь жестоким... Не мсти!..» Завернул Прохоренко и Артема, прихватил Капитолину Ярочкину, охотно согласившуюся быть в понятых.
Из грузовика Артем выпрыгнул где-то на третьем или четвертом километре. Вдруг погано стало у него на душе, поганее некуда. Вспомнились переполненный автобус, схваченный им, Артемом, карманник, лица пассажиров. Подумалось, что и он, наверное, похож сейчас на тех пассажиров, прятавших глаза... И он, Артем, ублюдок! Девка дала от ворот поворот, ты и взъерепенился: черт с вами! Драпанул. Хотя тебя просили быть на месте, ты, мол, почти самое главное действующее лицо. Странноватый милиционер даже закинутую тобой шляпу нашел, неторопливыми ударами о колено сбил с нее пыль и протянул со строгой вежливостью: «Наденьте, нельзя так нервничать...»
А он драпанул. Дескать, я шибко гордый, не потерплю, чтоб даже самая раскрасивая девушка на меня косо посмотрела. И потом бросил всех, даже Авдеича, который, быть может, уже помер. Как ни крути, а получается, что ты нисколько не лучше тех, кто отвернулся в автобусе, кто не велел шоферу рулить в милицию.
В общем, вернулся Артем. И первым делом – в больницу. Его не впустили в палату, но порадовали: старик только что пришел в сознание, попросил пить, теперь есть надежда на поправку.
А сейчас вот вместе с остальными опять шел Артем к Ониному дому с редкостной радиальной антенной.
Все гуськом прошли во двор, а Артем не решился. Страшно ему было встретиться лицом к лицу с Оней сейчас, когда пришли с обыском: вот до чего дело докатилось! Сохой-пасынком отрешенно приткнулся к врывине калитки. Чувствовал себя здесь лишним – гармонь без планок. Автоматически отмечал: солнце помаленьку садилось, коровы с пастбища возвращались, у Дома культуры радиола наяривала, у забора набирались любопытные. Кто сочувствовал Чумаковым, кто – «так им и надо, ловкачам!»
Артем не встревал в эти разговорчики-перемывушки и не отвечал на всякую всячину праздных вопросов. Не реагировал даже на то, что на него иногда показывали пальцем и хихикали: «Онькин жених! Нарвалась Онька!..» Вспомнил, что за целый день и крошки в рот не взял, а есть не хотелось. Правда, заглянул давеча в сельповский буфет, но там, кроме слипшейся карамели да вчерашних пирожков, ничего не было.
Кидал глазами и туда, и сюда, а думами все время к Оне. Был почему-то убежден – смотрит она на него из глубины дома через тюль, смотрит скорбно и непрощающе. Только так может она на него смотреть. А почему, собственно? Почему – не наоборот? Виноватыми глазами должна смотреть, виноватыми! Что бы ни случилось, Оня не должна походить на отца. Она – как Гринька, измученный, издерганный, потрясенный... Да? Так? А кто тебя выпроводил? «Издерганная», «потрясенная?» То-то же. А если разобраться? Возможно, сам... не так, не с того начал, когда вошел в светелку? Надо было до разума ее добраться, до сердца, а ты – сплеча: собирайся и пошли! Будто ей это так просто – сбросить вещички в чемодан и зарысить с ним вон, оставив мать, отца, брата, дом... Это для тебя Чумаков – такой-сякой, а для нее он – отец, родной отец, растивший, холивший, баловавший ее. И откуда у тебя, Артем, такая уверенность вдруг появилась, что она побежит за тобой?! Почему не допускаешь мысли: она – иная, она – в отца? И характером. И складом мышления. Сколько вы с ней знакомы? Что знаете друг о друге? Встречи ваши были встречами птиц: пощебечете – и разлетитесь, пощебечете – и разлетитесь. Настоящей оказалась вот эта, сегодняшняя встреча. Тут – не до сладкого щебета. Тут, Артем ухмылкой покривил спекшиеся губы, тут такая разноголосица – не дай бог...
Вызвать бы Оню – поговорить. О чем? Он виноват? А она? Разве не знала, чем ее отец промышляет?..
Не успел додумать свою мысль – Прохоренко окликнул:
– Артем! Товарищ! Что вы там стоите? Подгребайте сюда...
Артем так и сделал – «подгреб» ногами, еле-еле.
А за ним влетел Вавилкин. Он приоделся: ядовито-оранжевая сорочка и голубой галстук – под цвет голубых брюк. Портфель тощ, бока его ввалились, как у теленка после тяжелой зимовки. Вавилкин потрясал белым листом бумаги, точно флагом:
– Отставить! Отставить, товарищи! Вышло сплошное недоразумение! Вот она, виновница, возьмите! – Он вручил рыбинспектору бумагу, тот долго читал ее и перечитывал, покачивая головой, а Вавилкин торжествовал: – И миру быть, и пиру быть! – Схватил руку Артема, с воодушевлением встряхнул: – Это даже полезно, дорогой товарищ, что ваша совместная жизнь начинается с проверки, с испытания! Сталь в огне закаляется. Так? А то вот пришли двое молодых в загс, их спрашивают: хорошо ль вы подготовились к столь важному событию в вашей жизни? Хорошо, говорят: три ящика водки купили, два ящика шампанского, отец кабана заколол...
Никто не улыбался вслед за ним, лишь Чумаков, чуть воспряв, склабился, сторожа каждое его движение, каждое слово, видимо, побаивался, как бы он не перестарался.
– Ты чего это бисер мечешь, Вавилкин? – недовольно остановил Крайнов и – к Прохоренко: – Может быть, я все-таки уйду, право?
– Минутку терпения, товарищ Крайнов...
– Товарищи! – Вавилкин стал преувеличенно серьезным. – Шутки шутками, а дело... Только что звонил из района товарищ Толкачев. Он удивлен и возмущен. Так, сплеча, не взвесивши... Заслуженного человека! Просил прекратить. – На недоверчивый взгляд Крайнова выпятил, как кочет, грудь:
– Не веришь? – Мотнул рукой на подоконник: – Вон телефон! Кстати, товарищ Толкачев просил звонить ему прямо домой, если возникнет что.
– Позвоню!
Чумаков резанул Крайнова острым прищуром, процедил с презрением:
– Однополча-а-анин... – И ушел в дом.
Вавилкин настойчиво тыкал пальцем в телефон:
– Звони!.. Непременно позвони!... На самом деле: из-за чего дым коромыслом? У Чумаковых изъято сто восемьдесят три кэгэ рыбы. Берите даже по рублю – сто восемьдесят три рэ. Так? Это что – повод для звона сабель? У нас Ларшина две тысячи рэ растратила. Так? И что? Внесла наличными растрату – и суд отпустил ее на все четыре... А ведь ее сумма в одиннадцать с половиной раз больше чумаковской!
– Демагог! – буркнул Крайнов и снял трубку телефона, долго стучал по рычажкам. – Алло... Алло... Люся...
А на крыльце эффектно объявился Чумаков. На нем праздничный костюм, по груди – ослепляющий блеск орденов и медалей. И сам он как бы помолодел, высветился изнутри каким-то вызывающе ярким огнем. И Артему показалось, что все смотрели на Чумакова несколько оторопело и в то же время виновато. И еще подумалось Артему: красив у Они отец, суровой, мужественной красотой солдата красив.
Перед Чумаковым расступились, он не спеша, хозяйски прошел к воротам, вполголоса напевая. Удивительно может преобразиться человек, удивительно. Сейчас у Чумакова и голос красив. То был хрипловатым, грубым, словно бы надорванным бранью и перекалом страстей, а тут – мягкий, чуточку надтреснутый баритон.
Неизвестно для чего Чумаков на всю ширь распахивал свои высокие добротные ворота. Быть может, хотел подчеркнуть: вот он я, весь нараспашку, нет у меня ни перед людьми, ни перед законом пакостных секретов! Все смотрите, все! Словно вновь повторял сказанное в сельсовете: «И стыдно вам будет, и отвечать придется за превышение!»
Возвращался к крыльцу все так же не спеша.
Капочка виновато суетится, то прическу поправит, то оборки на кофте, а глаза откровенно постреливают на калитку, кажется, вот-вот подолом махнет и смоется: пропади вы пропадом со своим досмотром, она ить шабриха Чумакову!
Крайнов стоит у подоконья, опустив на аппарат трубку, то ли сраженный преображением, великой самоуверенностью Чумакова и собственным падением (пришел обыскивать дом однополчанина, спасшего тебе жизнь!), то ли телефонистка не отвечала и ему надоело «аллокать». Плечи его приподнялись, а голова пригнулась, словно ожидал он удара или плевка в спину, и казался ниже ростом, уже плечами.
Вавилкин не ходил, а прямо-таки вытанцовывал возле крыльца, папироса в его редких охальных зубах вызывающе торчала вверх – выше бровей. Дескать, чтобы в моем сельпо работали такие-сякие проходимцы?! Чтобы у меня хромали подбор и расстановка кадров?! Да ни в жизнь Вавилкин этого не допустит! На то он и Вавилкин, на то ему и власть доверена, на то тридцать лет трудовой жизни потрачено! Это вам не в носу ковырять!..
Вавилкину страсть как хотелось выдать придуманный им афоризм: «Накаляя страсти, не доводите их до кипения!» – но он воздерживался до поры. Что-то его удерживало. А можно было подбросить, когда Чумаков спокойно уселся за стол на веранде, сокрушенно покачал головой, произнеся: «Эх-хе-хе, люди!», налил рюмку, выпил. Очень кстати было бы ввернуть афоризм, да вот что-то удержало.
– Ваша бумага задним числом написана, товарищ Вавилкин...
Голос Прохоренко прозвучал буднично и бесстрастно, как у опытного следователя, который, подобно настоящему шахматисту, видит на двадцать ходов вперед. Вот что мешало высказать афоризм о страстях, вот чего исподволь ожидал Вавилкин! Но он не стушевался, он лишь недокурок выплюнул, он изумление изобразил:
– То есть, товарищ районный рыбинспектор?
– Вы развращаете людей, товарищ Вавилкин.
– То есть и еще раз – то есть?
Прохоренко пощелкал ногтями по бумаге:
– Сегодня у нас начало мая. А здесь?
– Это – недосмотр, технический прокол, товарищ Прохоренко. Я завтра строгий выговор вкачу секретарю! С последним предупреждением! За то, что не отправила вам вовремя. Сев шел, у работников торговли все усилия должны быть брошены на всестороннее обслуживание тружеников полей! Так? А она – забыла отправить!
И пошел, и пошел Вавилкин кидать заячьи петли, напускать туману, видя, что Прохоренко закогтил его, крутит головой и сомневается, крутит и сомневается. А тут еще и Крайнов заинтересовался, ожил, встряхнулся, то в телефонную трубку, то – к ним, то в нее, то – к ним:
– Что это, Иван Иосифович?.. Алло! Квартиру товарища Толкачева... Что за бумага?.. Да-да, Толкачева...
– Ходатайство сельпо. Просьба разрешить лов частиковых рыб. Якобы для общественного питания на посевной.
– Такое допустимо?.. Не отвечает? Хорошенько, девушка, позвоните. – И – снова к Прохоренко: – Допустимо?.. А кабинет, девушка? Попробуйте...
– Допустимо, в исключительных случаях. Но эта бумага датирована началом апреля, а сегодня...
Вавилкин с негодованием швыряет в ноги портфель, готов руки взвести к господу богу: будь свидетелем, всевышний, не дай сгубить невинную душу! Частит, сбивает рыбинспектора с панталыку:
– Я ведь что полагал?! Я полагал, бумага давно у вас, в инспекции. Так? А оно – доверяй, да проверяй! Так? Раз, полагаю, молчит инспекция, стало быть, не возражает. Молчание – знак согласия. Так? Ну, и... айда, говорю Чумакову, бери сети и корми славных тружеников полей свежей рыбой, вноси достойный вклад в дело досрочного завершения сева!
– Чумаков нам... совсем по-другому объяснял, – сдержанно вставил Прохоренко. Вдруг перешел на «украиньску мову»: – Хай даже так. Хай. Ну, а як понять нападения на общественников?
Горестным, осуждающим взглядом повел Вавилкин на Чумакова:
– Как же это ты, Ларионыч, а? Помутнение? Как, а?
Они удивительно знали и понимали друг друга. Чумаков мгновенно воспользовался «шпаргалкой»:
– Так они ж, они ж... ни слова не говоря, с кулаками! А у меня контузия, нервный шибко. Истопником с этого работаю.
Был он в том же праздничном костюме, так же перезванивались на груди его ордена и медали, но Артему уже не казался он мужественно красивым, вновь будто на берегу увидел он Чумакова, извоженного в глине, в рыбьей слизи, в чешуе, поблескивающей на брезентухе новенькими гривенниками. Сплюнул: «Ну и живучи ж такие! Хоть вилами их к земле – вывернутся».
Толкнув рогами калитку, с той стороны остановилась корова, недоуменно протянула: «М-м-м?» Видимо, ее всегда встречали. Артем открыл ей. Она с тем же недоумением посмотрела на Артема, на весь незнакомый люд, пошла на задний двор, широко ставя задние ноги, распираемые большим тяжелым выменем.