Текст книги "Мы не прощаемся"
Автор книги: Николай Корсунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 38 страниц)
1
Почти возле самой щеки мохнатый жучок упал на цветок тюльпана и раскачался вместе с ним. Андрей видел, как он деловито полез в рубиновый раструб цветка и как оттуда выкатилась капля ночной росы. Ветер-отшельник вздохнул над тюльпаном, небрежно шевельнул волосы Андрея... После него остались тревожные запахи южного моря и экзотической растительности тропиков. А может, это только казалось так? Сейчас Андрею многое кажется!
Вот лежит он на прогретом бугорке, а ему кажется, что в эту минуту Граня беседует с бывшим священником. Вполне возможно, что это не так, вполне, но вот Андрею кажется, и он ничего не может сделать с собой... А в поселок не хочет ехать – зачем? Недорого стоит та любовь, которая так легко забывается, уж лучше здесь быть, виду не показывать. «Койбогар – не Северный полюс, сама приеду. На крыльях прилечу...» Видно, ветер в обратную сторону дует!
А в синем небе – редкие белые облачка. Андрей бесцельно следил за ними, и в голове его вслед за облаками плыли события минувших дней. Все они так или иначе касались Андрея.
В обкоме комсомола строгий выговор оставили в силе. Написал дальше... В Приречном работает комиссия из республики. Савичева, кажется, восстановит, только он плох, болеет...
Андрей поднялся, взял с земли фуфайку и бросил ее через плечо. Наметанным глазом окинул пасущуюся отару – вся на месте. А часом раньше штук сто овец пришлось вытаскивать из падинки, вспаханной осенью Василем Бережко под кукурузу. У овец ведь как: одной взбрело в глупую башку, что по ту сторону пашни трава слаще, ну за ней и другие полезли в жирную и блестящую, как колесная мазь, грязищу... Пока вытащил всех, чуть не кончился. Если так поднимать животноводство, то действительно можно грыжу нажить, права Граня...
Граня! Опять Граня!
Погнал отару к зимовке: матерям-овцам пора кормить детвору. Навстречу Фатима выпустила из загородки стаю ягнят. Они восторженно, ликующе блеяли и мчались к мелко трунящим маткам, трепыхая хвостиками.
– Ай, Андрейка! – Фатима махала Андрею, показывая на бешено носящийся вокруг дома трактор-колесник. – Спасай скорей! Базыла спасай!..
Андрей не сразу сообразил, в чем дело. На высоком сиденье «Беларуси» маячила фигура Базыла, встречный ветер туго надувал его рубашку парусом. «Покататься вздумал, самостоятельность проявил. – Андрей бегом погнался за трактором, мельком глянув на хохочущих у домов строителей: – Чего ржут?!» С ходу прыгнул на прицепную серьгу и через плечо Базыла дернул за рычаг. Трактор остановился. Базыл долго не сводил изумленных глаз с полированной ручки рычага. Вытер рукавом коричневые скулы и обернулся к улыбающемуся Андрею, ногой пнул соседний рычажок.
– А этот зачем? Как его фамилия?
– Этот – для включения вала отбора мощности.
Базыл еще раз провел рукавом по лоснящимся мокрым щекам.
– Шайта-ан, я его тянул, думал – заелся. У, шайтан какой...
Долго смеялись строители.
– Начальство бежит! – сказал черный, как грач, плотник и взялся за топор.
Из-за косого плеча бархана вывернулся восьмиместный «газик». Левая дверца с треском откинулась – из кабины выскочил Марат. Был он в темных очках, в черной рубашке с подвернутыми рукавами и при длинном белом галстуке.
Поздоровавшись, с минуту стоял, задрав голову и сняв очки.
– Эх, елки зеленые, царство птичье! Прижились?
Возле каждого скворечника приплясывали, трепыхали крыльями поющие и свистящие скворцы. Марат перевел взгляд на новые поднимающиеся дома.
– Значит, и люди приживутся. – Сзади кабины отстегнул тент и опустил железный борт, движением руки позвал Андрея: – Помогай!
С трудом вытащили и поставили на попа металлическую бочку с вырезанным с одной стороны дном.
– Нам подарка, Андрей. По блату Марат Николаевич дает.
– Не по блату, а ради эксперимента. – Марат поднял повыше рукав и сунул руку в бочку с какой-то болотной жижей, усердно размешивая ее и, похоже, перетирая в пальцах каждый комочек.
Андрей заглянул через его плечо.
– Это что, подошвы смазывать, чтобы легче за отарой бегать?
– Семена элиты у вас где?
Андрей показал на бумажные мешки с кукурузой, сложенные под навесом.
– В этом вот компосте замочим.
– Что за компост? Твой рецепт?
– К сожалению, мой. Если удачно получится – на будущий год все семена кукурузы так обработаем.
Марат вымыл руки под умывальником, прибитым на столбике, и начал подробно рассказывать, как и сколько времени замачивать кукурузные семена в этой серо-зеленой жиже.
– Может, что и получится. Мне всегда, скажу вам, не везет. А теперь давайте посмотрим пашню.
Пройтись по пашне никто не решился. Она дышала, как живая, над ней курился парок.
– Поработал на совесть...
И все поняли, о ком говорил Марат.
К зимовке возвращались грустные и молчаливые. Впереди, заложив руки за спину, шел Базыл. Его кавалерийские ноги, казалось, выкатывали из травы-старника бесчисленных жаворонков. Набрав высоту, птицы замирали на месте. От пения жаворонков звенел весь воздух. Сняв темные очки, Марат запрокинул голову, подставляя лицо теплому солнцу.
Спит ковыль. Равнина дорогая,
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь...
– Есенин?
– Есенин.
Андрей перебросил фуфайку на другое плечо и сдержанно, без улыбки пригласил:
– Знаешь, идем-ка, я тебе лучше покажу, как переоборудовал кукурузную сеялку. Сила!..
2
Выдержки у Андрея хватило не надолго. Как только посеяли они с Базылом кукурузу в Василевой падинке, он сразу же засобирался в Забродный. Подстегивала и новость, переданная Маратом, только что уехавшим с Койбогара.
В Забродный приезжал офицер военкомата. По словам Марата, он подбирает парней в лётное училище – лучших из лучших. Правление колхоза и партбюро рекомендовали Андрея Ветланова...
– Неужели это возможно, Марат Николаевич? А вдруг – звездолетчик! А?
– Возможно, – спокойно, задумчиво сказал Марат. – Придет время, и Левитан сообщит: «В космосе гражданин Союза ССР летчик-космонавт Ветланов Андрей Иванович...» Все возможно, я очень даже верю в это, Андрей! Было бы только небо чистым!..
В поселке не нашел ни Марата, ни Грани. В молочном отделении фермы встретилась Нюра Буянкина, можно бы у нее спросить, где Граня, да самолюбие у парня было сейчас выше Уральского горного хребта.
Андрей, вероятно, очень по-мужски взглянул на Нюрины незагорелые коленки, выглядывавшие из-под короткого школьного платьица. Она покраснела. Андрей тоже смутился.
– У меня коленки толстые, просто ужас! – Нюра деланно засмеялась.
– Наверное, часто в угол ставили, на колени?..
Нюра сняла с вешалки белый наутюженный халат, торопливо надела его. Он был ей чуть ли не до щиколоток. Из кармана халата вытащила сложенную газету, протянула Андрею:
– Читал?
– Опять про тебя?
– Нет-нет! – Нюра ткнула толстеньким пальцем в статью: – Вот, прочти...
Под рубрикой «Инициатива и опыт» была напечатана большая статья: «Не будет одиноких зимовок!» Андрей глянул на подпись:
«С. Грачев, директор совхоза «Зауральный...»
– Так я давно знаю, что он директор...
– Ты читай, читай! – потребовала Нюра, вместе с Андреем выходя из молочного отделения на улицу.
Андрей прислонился к фонарному столбу. Чем дальше читал, тем больше и больше поражался: Степан Романович Грачев пересказывал все идеи и мысли забродинцев по специализации овцеводства, по строительству поселков на участках отгона, но только переносил это на свой совхоз «Зауральный». Он писал:
«К концу этого года у нас будет выстроено два таких поселка овцеводов. В каждом будут библиотека, красный уголок, медпункт, баня. Частыми гостями овцеводов станут артисты, лекторы, кинопередвижка... Все процессы по кормлению и уходу за животными мы решили механизировать комплексно...»
– Как?! – у Нюры круглые глазенки светились торжеством.
Андрей сложил газету, сунул в карман брюк:
– Можно? Я дяде Базылу прочитаю...
– Как, а?! Ужасно-преужасно, правда?
– Восхитительно... А что если его убить?
– Кого?
– Попа.
У Нюры от удивления и страха приоткрылся маленький ротик.
– Д-да ты... ты что? Повредился? – Она опасливо, словно ища поддержки, оглянулась: полуденная улица была пустынна. – Повредился, да?
Андрей грустно улыбнулся:
– Дуреха ты, Анютка. Как же иначе?! Это динозавры вымирали сами, а этих, – похлопал по карману с газетой, – этих выводить надо... Скажи, где она? А?
Нюра надула губы и, задрав голову с синеватыми после электрической завивки кудряшками, пошла к двери коровника. Бросила, как милостыню:
– В луга уехала. Место для телячьего лагеря выбирать...
«Все равно дождусь!» – неизвестно кому погрозился Андрей, направляясь к Пустобаевым.
Немного позже лежали они с Горкой на Бухарской стороне Урала на горячем песке, подставляя голые, еще белые спины жаркому майскому солнцу. Пересыпая из ладони в ладонь речной золотистый песок, Андрей говорил:
– Что с тобой творится, Георгий? Вид в последнее время такой, что мне всегда хочется погладить тебя по головке. А взгляд... Глаза недоверчивые, как, знаешь, у фининспектора при пересчете скота. За отца переживаешь? Или за себя?
Горка, воткнув локти в песок и подперев острый подбородок ладонями, не отвечал. Андрей смотрел на него с горечью и сочувствием.
– Ты не больно-то переживай, с каждым бывает. Позор, конечно, но в руках себя надо... Да и знаем обо всем только трое.
Георгий молчал, хотя сказать хотелось многое. Сказать то, что он, Георгий Пустобаев, за эти месяцы пережил столько, сколько, пожалуй, не переживал за все предыдущие годы. В родительском доме ему трудно было сейчас жить. В доме погасли даже те редкие минуты общего довольства и радости, которые бывали раньше. Теперь все держались как чужие и, казалось, узнавали друг друга только за столом.
– Что молчишь? Хоть глазами шевели! – Андрей все еще пытался растормошить Горку, вызвать на откровенный разговор.
– Знаешь... – Горка умолк, словно бы взвешивая следующие слова. – Знаешь, я вместо тебя уеду на Койбогар. Возьмем с Запрометовым еще одну отару... Колька решил остаться после школы... Поедем, если ты, конечно, окончательно решишь поступать в училище.
Окончательно. Нет, ничего не решил Андрей окончательно! Это Варька решила, она десять раз обежала всех подружек и сто раз сообщила: «Наш Андрюшка летчиком будет, вот!»
Окончательно – значит, прощай, Граня, навсегда прощай. Он уедет, а прораб Иван Стукалов останется... А Койбогар? Родной Койбогар, где столько пережито, где столько начато... А этот вот раскаленный, с детства знакомый и милый песок уральной косы, с которой так хорошо блеснить судаков и жерехов на раннем-раннем рассвете... Нет, Андрей ничего не решил еще, ничего!
Горка перевернулся на спину.
– Завидую я тебе, – проговорил он и тут же поправился: – Вернее, радуюсь за тебя. А я – вроде сношенного дырявого пима.
– Что так?
– Никому не признавался... На комиссии в военкомате врачи забраковали мое сердце. Белый билет выдадут.
Андрей приподнялся на локте, оглядел его длинное, коричневое, как копченая вобла, тело. «М-да, дружочек, не в коня, видать, корм!»
– Белый билет, говоришь? А ты смени его на охотничий.
– Хорошо тебе смеяться. – Горка встал, стряхнул с трусов песок. – Поплыли? – И он вдруг увидел злые-презлые глаза приподнявшегося Андрея. Испугался: – Ты чего, Андрюх?
– Мне хорошо смеяться?! Да? Хорошо? – Андрей вскочил и страстно стукнул себя кулаком по груди. – У меня здесь уже... уже... черт знает, что у меня здесь из-за вас таких, проклятых! У него сердце, понимаешь, слабое! А у меня – стальное?
Горка пятился перед разъяренным Андреем, не понимая, что того вдруг взорвало.
– Ноет, хнычет! То он в попы засобирался, то в чабаны захотел, то у него сердце ослабло, то... Вас, таких, как ты да твой папаня, надо сызмалу топить. А мы с вами нянчимся, воспитываем, перевоспитываем, на поруки берем, как будто мы, мы вам чем-то обязаны! Тьфу, противен ты мне, друг липовый! – Андрей плюнул и обошел бледного растерянного Горку. Присел возле воды, ополоснул ладони, из-за плеча кинул лютый, режущий взгляд. – Ты, неудавшийся поп, выйдешь перед комсомольским собранием и расскажешь, как дошел до жизни такой. И обо мне скажешь: проглядел Ветланов, прохлопал, и он виноват... Попробуй только сдрейфь! – взвинтил голос, заметив протестующее движение Горки. – Попробуй только, гад! Я тебя своими руками... Или станешь ты человеком, или... – Андрей бросился в реку, распугав вышедших на теплое мелководье мальков.
Вечером Андрей узнал у Нюры, что Граня все еще не вернулась из лугов. Больше Андрей не мог ждать – самые непутевые мысли лезли в голову: с кем она там, почему так долго?..
Он направился за поселок, на дорогу, которая вела в луга. С крутояра видны были деревья, склонившиеся над водой. Они напоминали Андрею терпеливых рыболовов. «А я кого напоминаю?! Я кого ловлю? Сказочную золотую рыбку?.. Филя-простофиля!»
И ему уже не хотелось идти дальше, искать свое заблудившееся счастье. Вернее, хотелось, очень хотелось. Сейчас он страдал от собственной гордыни, от неимоверного самолюбия, ведь его так влекло туда, откуда должна показаться девушка верхом на коне... Простит ли он? Нет! Прощать можно все, но только не измену... Целый месяц не приезжал в поселок, и она – ни письма, как говорится, ни грамотки!..
Сойдя с дороги, Андрей стоял на яру, облитый багряным закатным солнцем. Сзади, шелестя скатами, проехала грузовая автомашина. И вдруг затормозила.
– Андрей!
Стремительно оглянулся. Из кабины грузовика выскочила, побежала к нему, Андрею, девушка с длинной светлой косой. Бежала Граня, прижимая к груди левую руку. Рванулся навстречу – и остановился: ох, уж это проклятое мальчишеское самолюбие! И только не замечает, дурень, что губы прыгают от радости, что в глазах его – весна, что в глазах – весь он.
Схватила его за руки, счастливо выдохнула:
– Наконец-то!
И этим было сказано все.
Он держал ее за плечи и целовал в зеленые влажные глаза, в приоткрытые губы, в щеки, шею. Ни он, ни она не слышали завистливых гудков грузовика – шофер, улыбаясь, стоял на подножке и, не включая скорости, нажимал на сигнал. Махнул рукой, тронул машину. Долго высовывался из кабины: Андрей и Граня медленно уходили по тропке в луга.
Были они там не одни. По некошеной низине, как влюбленные, разбрелись колокольчики и ромашки. Несмотря на поздний час, над цветами ревниво и неустанно жужжали раззолоченные позументами пчелы. А за Уралом лес, озаренный закатным солнцем, горел нестерпимой зеленью. Такой, как Гранины длинные глаза.
1964 г.
ПОВЕСТИ
СМОТРИНЫ
1На воле свежо и звездно. И тишина. Кажется, мир тих до самоотречения.
Ан нет! В своей конуре громыхнул цепью Полкан, учуяв вышедшего хозяина. Вылез, сладко потянулся, еще слаще зевнул, доведя зевок до длинной стонливой ноты. Понюхал пиджак, накинутый на хозяина, повилял хвостом и вновь залез в конуру. На ближнем дереве проснулась горлинка. С минуту рассерженно укала в гнезде: «ур, ук-р-р!» Будто где-то в отдалении машина пробуксовывала. Ни с того ни с сего, казалось бы, начали орать петухи – кто кого перекричит. Последним проорал крайновский петька, он у них горлопанистый, словно ротный старшина, – с другого конца поселка слышно, как крыльями хлопает и прочищает горло. И снова – великая вселенская тишина. Чумаков постоял середь двора, ни на чем не останавливая взгляда, ни о чем особенном не думая. Так себе, легкие мысли, словно пустой невод. Проснулся, дескать, от утробного краткого гула (полая вода обрушила глыбу яра близ дома), а свежо, потому как дело уже к восходу, хотя на восходе свету пока натаяло – воробью не напиться, поселок добирает последние, самые медовые сны, а ему, Чумакову, спать уже не хочется, верно, старость близится, старые люди мало спят.
Зябко стянул на животе полы пиджака и повернул в избу. Ложиться не стал. Не зажигая света, застрекотал в кухне электробритвой, беря щетину на ощупь.
Умылся и вышел на ступеньку крыльца покурить.
Той же минутой в кухне вспыхнул свет. Зажурчала вода, звякнула посудина. Ясно: Филаретовна ставит чайник на газ. Хлопнула дверцей холодильника – масло достала. Ей тоже не спится. И у нее сегодня накоротке сон. Слышал, как ворочалась да вздыхала. Дело, конечно, не простое: смотрины, а там, глядишь, и свадьба. Онькин жених должон приехать нынче. Эка, скажи, пожалуйста, жених, зять! Глянем, что за сокола-беркута отхватила! Свои, поселочные, табуном ходили за ней – никого на дух не надо, а тут – на тебе. Поехала в район на бухгалтерские курсы да там и врезалась по самые жаберки в какого-то механизатора широчайшего профиля. Какой-то наезжий, из-под самого Минска будто бы. Хотя и широчайшего профиля, а, похоже, ни кола ни двора, ни внести ни вынести. Когда намекнул об этом Оньке, так зыркнула глазищами, что далее ему, отцу, и говорить расхотелось. Просто непонятно, отчего вдруг заробел перед ней. Филаретовна шепнула: «Ты уж не встревай, Ларионыч, я сама дощупаюсь до всего...» Шиш! И ей доченька отпела: «Если выйду – только за Артема!» Всегда уважительная такая, а тут – выпряглась. Не зря, верно, говорят: любовь зла...
Ладно, посмотрим, что он из себя, тот Артем. На то и смотрины. Пока что все его здесь ждут, правда, по-разному: кто с радостью, кто с любопытством, кто с тревогой. Филаретовна домашний торт на меду испекла, по собственному рецепту. Возлежит на столе в горнице, огромный, как мельничный жернов. Тоже гостя ждет.
В осиянных звездами кустах сирени за палисадником вдруг запел соловей, видно, молодой, не уверенный еще в себе. Запел, поперхнулся, смолк на минуту, будто воды глотнул из стакана, горло прополоскал. Вновь защелкал, свежо, сильно, прочищенным голосом.
Чумаков расслабленно улыбался:
– Наш, нашенский... Из заморских краев вернулся... Там, в сирени, у них и в прошлом году гнездо было...
Отворилась дверь сенцев, электричеством осветив широкую, сутуловатую спину, седой загривок сидящего на ступеньке Чумакова. В проеме остановилась Филаретовна в сатиновом халате с коротким, по круглый, полный локоть рукавом.
– Гриньку будить, что ли? Чай поспел...
– Буди.
Гринька вскочил в одних трусах, бегом сделал два круга по двору, за ним охотно увязался Полкан, звеня по проволоке цепью. На самодельном турнике в дальнем конце подворья покувыркался минуты две, вернулся запыханный, веселый.
«Хил постреленок, – с легкой укоризной, но любовно подумал Чумаков о сыне. – Турник придумал, бегает... Мышцы накачивает. В мореходы, слышь, слабых не берут... Вот пойдем сети проверять, накачивай, сколь хошь, на веслах с Уралом тоже потягаться не всяк сможет...»
– Айда, умывайся да пошли чай пить, – сказал он мягко.
– Слушаюсь! – дурашливо козырнул мальчишка.
После завтрака Гринька распахнул половинки тесовых ворот, залюбовался акварелью восхода, дымчатым разливом реки. Разлив нынче велик. По всему низкому левобережью деревья вошли в него, как язычники на крещенье. Воздух свеж, пахнет снеговой водой, нежным ароматом цветущего сада, цветущей сирени, с каждой секундой полнится птичьим щебетом.
Хорошо жить на свете!
Кинул к просветлевшему небу руки, ломающимся голосом продекламировал какие-то стихи, может, сам придумал:
В шар земной упираясь ногами,
Солнца шар держу над головой...
Так и стою меж двумя шарами —
Солнца шаром и шаром-Землей!..
– Хватит карг считать, – урезонил его Матвей Ларионыч, выкатывая из-под навеса тяжелый мотоцикл. – Ехать пора.
Гринька виновато метнулся к мотоциклу, покрутил рукоятку газа, открыл бензиновый краник, резко толкнул ногой заводной рычаг. Мотоцикл хлебнул предутренней свежести, заревел по-дурному, радостно, булгача собак, но Гринька сбросил обороты, и он заворковал тихо, мягко.
Матвей Ларионыч плотно закрыл ворота, забрался в люльку. Гринька сел за руль.
Повиляли меж кустов и деревьев поймы и воткнулись в густые заросли молодого осинника. Затолкали в них мотоцикл. Взяли припрятанные весла и по некрутому уклону, хлопая отвернутыми голенищами болотных резиновых сапог, спустились к воде. Тут ослепли от легшего на воду тумана. Но все же будару, как уральцы называют лодку, нашли на своем месте – под нависшим до самой воды кустом тальника. Гринька поплескал на уключины, чтоб не скрипели, отец не любил этого. Вода холоднющая и мутная, словно кулага, которую мать иногда варит из ржаной муки. Она и отец хлебают эту кисло-сладкую бурду, ложки облизывают, а Гринька с Оней лишь посмеиваются над родительской прихотью. Отец сердится: «Поулыбываетесь? А нас кулага вроде б в детство кидает, не было лакомства слаще... Избаловала вас советская власть!»
Сели. Гринька к веслам, отец – на корме. Отец сосредоточенно курил, положив на колени короткое рулевое весло, Гринька незаметно для него поеживался от сырости. Река величественна и молчалива, как ночь в степи. Солнце, похоже, взошло, но оно незримо за клубящимся белым туманом. Туман нехотя отрывается от воды, нехотя отодвигается, обнажая прибрежные кусты, теряя в них седые космы. Но вот с уклона шугнул ветерок, кучерявый ивняк морозно взблеснул изнанкой листа, туман дрогнул, заволновался, начал истаивать, рваться.
– С богом, – негромко говорит отец, выплевывая окурок и отталкиваясь кормовиком от берега.
Гринька налег на весла. Будара отвалила от глинистой кромки и сразу же попала в мощное течение. Продрогший Гринька, казалось ему, играючи управлялся веслами, шумно шлепал ими по воде. Хотелось, чтоб в эту минуту увидела его с высокого бережка одноклассница Лена, увидела б и подумала: «Какой он ловкий и сильный, настоящий казак!» Кинул взор на берег – пустынен, лишь одинокие тополя перекипают молодой листвой. И это только казалось ему, что гребет он ловко, упористо, на самом же деле будару несло почти у самого яра и они никак не могли оторваться от него.
Отец кинул сдержанно, недовольно:
– Чево частишь, чево частишь? Далее заноси весла-ти, далее, не спеши.
«Все-таки хорошо, что не видит Лена! – Гринька начинает грести реже, машистее, выравнивает дыхание, чуточку досадует на отца: – Мог бы и гребануть разок-другой кормовиком, подсобить! Знай, поруливает... Умри – не поможет... Еще и осмеёт, если что: какой же ты, дескать, уралец! А я просто отвык, в этом году отец ни разу не брал с собой, мол, у тебя десятый класс, выпускные на носу... Хорошо бы с мотором, да отец и слушать не хочет, дескать, что мотор, что сорока – одна сатана: оба выдают себя стрекотом, где б ни находились. А с мотором бы – хорошо... Лену прокатить!..»
Он поплевал в пылающие ладони, с новой силой рванул весла. Мало-помалу ему удалось справиться с бударой, она оторвалась от прибрежья и выкатилась на середину, на самое лихостремье. Оно с ярым усердием выматывало силы. Кажется, что лопасти не в воду входят, а в пластилин – так туги речные струи. Глянуть вправо-влево некогда. Видишь лишь свои прыгающие перед глазами мокрые кольца чуба да широкие, как морда сома, носки резиновых бахил, упертых в поперечную планку будары. То и дело приходится сдувать с кончика носа набегающие капли пота.
Вскоре будара пошла легче, бойче. Теперь Гринька имел время оглянуться. Оглядывался с удовольствием, будто сзади была стенка с отметинами, по которым видел, как быстро растет.
Яр просматривался далеко-далеко, а поселка за глубокой излучиной не было видно совсем. Будара острым свежеосмоленным носом бурунила медленные воды луговой поймы. Отец выправлял лодку навстречу этому умиротворенному меланхоличному течению. Изловчась, цепко ухватился за тальниковый куст, утопленный половодьем по самую маковку.
– Айда, делай роздых. А то, поди, скоро лизун-язык набок вывалишь.
Сам-то он, похоже, не очень упарился, но все же стащил с седой гривы драповую кепку, рукавом вытер лоб и устья влажных залысин. Не выпуская куста, свободной рукой сунул в зубы сигарету, по зажатому меж коленей коробку чиркнул спичкой, выдохнул дым:
– Сейчас хорошо, не шибко жарко. А летом жара одолевает и комара полно. – Пощупал глазами табунящиеся по воде бледно-зеленые перелески, отыскивая тот, осокоревый. Далече маячили его вершины, засиженные гнездами грачей. Грести да грести до него! Взглянул на измочаленного сына, ухмыльнулся: – Как, тронемся, что ль? Может, поменяемся? Ну ладно...
Гринька понял его ухмылку. Он с остервенением впрягся в опостылевшие весла, зачастил ими, при каждом ударе взбивая млечные сполохи. Отец сноровисто правил между кустов и деревьев, всегда вовремя упреждал, если ветка или сук могли задеть веслового. Он правил к Завидову еричку. Сейчас на том месте неоглядный плес, а по спаду воды меж тальников ручьится ерик, берущий начало в дальней старице. Туда, к старице, и прет на икромет всякая рыба. Там и поставил вчера Матвей Ларионыч свои сети. Поди, навязло в них, как грязи!
Вот наконец и миновали приметный осокоревый лесок. Гринька опустил весла и оглянулся, сквозь переплетение ветвей увидел широкое солнечное разводье с длинными утренними тенями. Водную поляну из края в край мережила черная оспа поплавков. Они то дрожали как в ознобе, то вдруг начинали прыгать, нырять – сети полны рыбы. По торчащим кольям Гринька сосчитал: пять сетей.
Отец подрулил к ближней, наклонившись, цапнул верхнюю подвору, приподнял. В ячеях квадратными зеркальцами вспыхивала и лопалась вода. Отец еще выше приподнял сеть, и над водой забился огромный жерех, взбивая ореол из брызг.
– Ну с богом, Гриня, – счастливым шепотом сказал Матвей Ларионыч.
Гринька выдернул весла из уключин, сунул в нос лодки позади себя, чтобы не мешали переборке сетей. Тоже схватился за подвору, приподнял: широкий, как лопата, лещ неистовым трепыханием обдал его брызгами с головы до ног. Гринька перевалил рыбину через борт, начал выпутывать. Лещ дергался, плямал круглым, вытянутым вперед ртом, очумело двигал выпуклым черным глазом в оранжевой окаемке. Не просто выпутать из ячей большое, скользкое, сопротивляющееся тело так, чтобы не порвать нитей. Из-под жаберных перламутровых крышек уже засочилась кровь, зеленый борт измазался желтой икрой, выдавившейся из леща, белесой рыбьей слизью. Жалко леща: как он, должно быть, страдает сейчас, как ему больно и удушливо.
Наконец высвободил, шлепнулся он к ногам, изгибаясь, подпрыгнул несколько раз, еще на что-то надеясь. Гринька посмотрел на него скорбно и сочувственно, дыханием согревал занемевшие руки.
– Пошшшевеливайся, пошшшевеливайся! – недовольно прошипел отец. – Еще и за дело не брался, а уж в коготки дуешь...
Гринька торопливо сунул руки за борт. Вода бешено холодная. Постепенно руки привыкнут к ней, но до той минуты их зверски скрючивает, в концах пальцев такая боль – хоть плачь. А из воды высовывается крокодилья пасть здоровенной щуки. Господи, как она запуталась! И зубами, которых, наверно, с полтыщи, и жабрами, и плавниками! Веретеном, наверно, вертелась, словно всю сеть хотела на себя намотать. Ну, эту не жалко, икру она давно выметала, а тут разбойничала – на ощупь чувствуется, что в брюхе штук пять чебачков да язишек. Как тебя выпутать, пиратку?
В пальцах боль несусветная, а Гринька вдруг разулыбался. Гринька не мастак хранить свои мысли, они у него на конопатом лице заглавными буквами написаны. Однако отец, взглянув на него, настораживается:
– Ты чево?
– А, так! Вспомнил, как у тебя москвичи ножницы просили...
Матвей Ларионыч тоже улыбается. Мир не без чудаков! Было это года три-четыре назад. Под уклон лета Матвей Ларионыч взял трудовой отпуск и поселился близ Урала, на этом вот Завидовом еричке. Тут у него были бахчишки, картошка. Тут и рыбешкой промышлял. А невдалеке москвичи-отпускники две палатки натянули, целыми днями купаются да удочкой пескарей с чебаками из Урала таскают. Смех, а не рыбалка! Кликнул их как-то: рыбки хотите хорошей? Прибежали. Кивнул за лачужку, где бросил мокрые сети с невыбранной рыбой: набирайте, слышь, сколь нужно. А сам прилег на топчане в прохладной, вкопанной в землю лачужке. Через время один из москвичей надвое согнулся в дверном проеме: «Дядя Матвей, у вас ножничек нет?» Как – нет, есть. Дал и опять лег. Опамятовался вскорости: а зачем им ножницы? Бегом за лачужку! А москвич сидит на корточках перед сетью и ножницами обстригает нитки на запутавшемся судаке. Да чего ж ты, паразит, делаешь?! А тот еще и не понимает: как же, мол, иначе, он, слышь, вон как запутался, да и больно ему, если по-другому... Чтоб тебе на того судака голым задом сесть!
Смешно, конечно, да не шибко: москвич успел таких дыр навыстригать в сети, впору выбросить. Ну чудак, право, вот чудак, аппетит – шире рта, а соображалка – уже ноздри!
Отяжелела будара от вынутых из сетей жерехов, судаков, лещей, чехоней, язей, щук, веселила сердце Матвея Ларионыча: «Хорррош уловец!» А загляд его – вперед: недели через полторы или две из Каспия попрет на икромет севрюга, вот уж тут не зевай, Ларионыч, уж тут не будь дураком-губошлепом. «Не прозеваем! – шепчет сам себе Матвей Ларионыч и в хищноватой ухмылке щерит свои железные зубы. – Мимо рта не пронесем...»