412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 25)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)

– Ладно, я уйду, тетка. Я уже отогрелся. Дай только попить.

– Мы, батюшка, битоусам, табашникам и щепотникам посуду не даем не прогневайся.

– А теленку даешь?

– Теленок – тварь неблагомысленная. Ни греха, ни благодати на нем нету.

Санька вышел.

– Ну, ну! Я считал, что наши места темные против других, а уж эти места против наших – сплошное пошехонье. [Пошехонье – здесь глухомань; город в Ярославской области.] Погодите, мы к вам придем. Мы вам растолкуем кооперативный план Ленина.

Кипело, клокотало сердце. И в который раз вспоминал Анныча, что он был решительно во всем прав: «Надо крестьянскую жизнь менять с самого корня».

Он закурил и побрел дальше. Ходили слухи, что Мокрые Выселки были гнездом поволжского сектантства, «скрытников». Это разновидность старообрядчества. Всех, кроме себя, они считали еретиками и поганью. Приходя в избу соседа, скрытник вынимал из-за пазухи свою собственную иконку и ей только и молился. Дед Севастьян говорил, что лесорубы из скрытников никогда в общей землянке не живали. Они даже всех старообрядцев не своего толка считали за еретиков, ненавидели их, не разговаривали с ними, не ели, не молились вместе. Считали себя самыми чистыми на свете. Иногда в одной семье было по две-три веры, здесь и родственники друг друга проклинали и держали свою посуду, чтобы не опоганиться. Когда скрытника заставал дождь, то он за мерзость считал хорониться под чужой крышей. Овощи, рожь, мясо, купленное на базаре у православного, они тщательно освящали своей молитвой, прежде чем варить. Даже не каждый цвет ситца считался безгрешным – пестрые, веселые цвета браковались, как поганые. Гулянки – грех, качели – грех, катание с гор – грех. Паспорт иметь – грех. Не ко всякой веши можно притрагиваться, вдруг она греховна. Санька знал этих людей, в Немытой осталось от староверов немало стариков и старух, да и рядом были староверские деревни.

«Обновлять нам надо жизнь, как можно скорее обновлять, – решил он. – Никаких колебаний. Суетятся в своих лесных деревеньках, как тараканы в горячем горшке».

Он углубился в лес по накатанной дороге. Через несколько километров очутился в самой гуще, леса и в то же время в самой отдаленной части его.

Не предполагал Санька такой жизни в лесу. Извивались проезжие дороги в глубь лесосек. Везде виднелись свежие поленницы дров, высокие штабеля древесины. По ледяным дорогам на американских санях тащили тракторы горы бревен. На полустанке загружались платформы. В лесу не было праздных людей. В одном месте он увидел женщин, обстругивающих доски. В другом месте увидел бригаду, разделывавшую бревна. Затем встретил артель школьников, они сдирали кору со свежих бревен, помогали ускорить постройку школы.

На фоне неба в просвете просеки мелькали фигуры ритмично качающихся мужчин. Это были пильщики. Огромные обозы возчиков с заиндевевшими бородами, в шапках-ушанках, понукая лошадей, выползали из густого леса. Слышны были непонятные слова: «Ставежь», «эстакада», «пилорама». [Ставеж – лесная пристань, куда складывается лес, вырубленный для сплава.]

Ехали кооператоры с бакалеей. Они сидели поверх возов в теплых тулупах. Ехали бойко на веселых лошадях, во рту папиросы.

«Эти живут, как танцуют», – подумал Санька.

На расчищенной полянке он увидал деревянное широкое здание с вывеской: «Контора леспромхоза». То и дело открывались двери, и пар вылетал из них и тут же пропадал на лету.

– Ага! – произнес Санька и погрозился кулаком а сторону Мокрых Выселок. – И тут в дебрях наша жизнь настает.

Он зашагал бодрее по накатанной дороге. Говорили, что скоро будет избушка лесника. И вот он ее еле различил в сугробах. Пес выбежал навстречу ему и начал тявкать. Из избушки вышел старик с ружьем, весь заросший, как леший.

– Трезор, – закричал он. – На место!

Собака спокойно отошла.

– Тебе кого, парень?

– Тут наши лесуют, из Немытой Поляны?..

– Лесуют. Как же. Знаю. Севастьян старшой. Знатный лесоруб. Когда-то вместе лесовали. Пройдешь прямо, будет сосна развилкой. Поверни по тропке влево, найдешь метку – лапоть на сучке. Бери направо, мимо ели-раскоряки, к свилеватому пню. [Свилеватый – косослойный, с волнистым, сильно изогнутым или спутанным расположением волокон.] Там рукой подать – знойка, углежоги дальнейший путь тебе покажут. [Знойка – закрытая яма с небольшим отверстием сверху, где тлеют дрова для получения древесного угля.]

Все глаза проглядел Санька, а нашел сосну развилкой, и лапоть, и свилеватый пень, и нашел знойку, то есть груду земли, из-под которой валил дым. Это тлели заваленные сучья, они обугливались постепенно без доступа воздуха, и получался уголь для города. У людей, которые тут были, белыми казались только бельма глаз да зубы.

Углежоги – тертые люди, привычные к лесу. Заложат знойку и ждут двое-трое суток, чтобы не загорелась древесина, а только тлела. И днями и ночами дежурят, сидят недвижимо. Кругом дремучий лес, немая тишина или буря, все равно они сидит в безмолвии. Все переговорено. Углежоги работают здесь со времен Николая II и хорошо помнят Севастьяна. И сейчас они работали на того же подрядчика, который при нэпе стал монополистом поставки угля в город, на заводы. Леспромхоз пробовал наладить это дело сам, не удалось. Борьба велась из-за углежогов, – вымирающей профессии. Углежоги то перебегали в леспромхоз, то возвращались к частнику, который сманивал их посулами или подарками.

«И здесь борьба социализма с капитализмом, – подумал Санька. – Кажется, везде, в каждую щель капитал забирается. Вон как в лесу орудует. И верно Анныч говорил: ежесекундно растет, поминутно растет и незримо растет капитал. Вот, выходит, какой должна быть большой наша зоркость».

От углежогов он узнал, как надо пройти к лесосеке артельщиков. Свернуть с дороги по заячьему следу. Дойти до самой высокой сосны с сухой вершинкой, повернуть на лохматую ель и идти прямо, на стук топоров.

Санька записал все подробно и двинулся туда. Делянка артельщиков была в низине. Санька шел целый день и приустал. Еле передвигались ноги. В лесу было уже сумрачно. Стаи перепелов, ночующих под елями, на снегу, поднимались с шумом вверх, задевали крыльями за снежные ветки. Саньку всего обдавало снегом. Он в испуге останавливался и переводил дух. Вскоре он услышал стук топоров и дошел до вырубки. Было уже совсем темно. Там горели костры, вырывая из темноты фигуры людей, копошащихся вокруг поваленных деревьев. Слышались крики лесорубов, визг пил. Шел отдаленный шум. То и дело падали деревья. Вот сразу все смолкло. Потом упало дерево, в другом месте, в третьем.

Вот ударили по свилеватому корню высокого красивого дерева. Оно затряслось, забилось от частых ударов топора. А дровосек все тяпает, все резче, все неутомимее. И дерево забило мелкой дрожью, оно дрожит каждой веткой. Удары топора все сильнее, лезвие достает сердцевину ствола. Больно. Агония дерева все отчаяннее. Вот решительный удар, и оно затрещало в корне, надломилось, осело, зашумело вершинами, стихло на время падая, как будто раздумывая куда бы свалиться... Вот склоняется в одну сторону тихо, медленно, потом, как водопад, зашумит или, как ветер в лесу, и со стоном рухнет в сугроб, обрызгавшись снегом... Тут подбегают обрубщики и начинают обрубать сучки дерева с пышными ветками. Через десять минут голый, раздетый от ветвей ствол дерева лежит на снегу. И уже раскряжевщики разымают ствол на части, на бревна, годные для избяного сруба. Было что-то невыразимо грустное в этой мгновенной гибели дерева, которое десятки, а может быть, и сотни лет, упорно тесня соседние деревья, пробивалось к небу гордой своей вершиной.

Санька вышел к костру. Варвара приволокла охапку сучьев, бросила их в огонь. Повалил дым, затрещали иглы хвои, покоробились, позолотились, огонь стал перебегать с ветки на ветку и осветил пространство.

– Ты откуда, пострел? – спросила Варвара.

Она была в тугих солдатских штанах и в солдатской шинели.

– Анныч едет, – сказал он. – Письмо прислал, во!

Он вынул письмо и показал ей. Варвара стала аукать, скликая людей. Лесорубы один за другим, с топорами на плечах, усталые, потные, но бодрые, натруженным шагом собирались к костру.

– Анныч едет! – сказал громко Санька, удивляясь зычности своего голоса. – Наша взяла! Канашевым прихвостням капут!


Глава пятнадцатая

Анныч не зря подал артельщикам мысль сделать Севастьяна набольшим. Севастьян знал это дело. Он еще мальчиком захватил крепостное право. Когда освободились от графа, жизнь началась в семье еще тяжелее. Граф всю лучшую землю взял себе, а мужикам своим в надел роздал самые худшие участки. С малых лет Севастьян ушел лесовать и с той поры лесовал пятьдесят лет подряд. Все углежоги и лесники, и лесные подрядчики его знали. Поэтому общее мнение артельщиков определилось сразу – быть Севастьяну над ними старшим в лесу. Севастьян – человек со своими правилами. И с ними приходилось считаться. Узнав об этой чести, он не сразу согласился быть старшим. Он соблюдал необходимые церемонии. Три раза подряд приходили к нему и кланялись и просили, и три раза он отказывался.

– Дедушка Севастьян, – просили его, – будь отцом родным, прими нас под свое начало.

– Я болен, да и не умен по нашим временам, – отвечал Севастьян.

Так-то он замучил артельщиков до поту и только после этого согласился.

– Без уговору с артелью в нашем деле нельзя, – сказал он. – Я пойти пойду, но вот вам сказ: ни пить, ни матерно ругаться, ни ссориться и, боже упаси, баб не трогать в лесу. Потому что топор всегда в руках, зашибется человек или осердится через вино, через бабу, через свой дурной характер, и за топор хватается... Глядишь, и недолго до дури, до беды. Долго ли бесу пьяного с толку сбить.

Севастьян объяснил всем артельные порядки: слово его закон, пока он старшой. Недовольны, выбирайте нового, тогда он станет рядовым артельщиком и беспрекословно будет подчиняться. Он хоть и старшой, но только исполнитель. Что постановит артель, на том всем стоять. Артель решает, когда вставать, когда ложиться, чем питаться, кого и как наказывать, словом, все вплоть до того, как варить похлебку и разливать ее. Этот смирный на вид старик сразу ввел такую дисциплину, о которой и не слыхивали. Никто не думал брать в рот зелья. Один попробовал, было, сходил в леспромхозовскую столовку, так Севастьян его уволил тут же. Тот на коленях просил у артели прощения, и артель простила его. Провинившегося Севастьян все-таки поставил на самую тяжелую работу.

– Потому, чтобы другим было не повадно, – сказал Севастьян. – Это уж так издавна ведется, чтобы все артельному порядку подчинялись.

И действительно, все подчинялись.

– Потому старшому и вера, что он поровну всем разделит: и пищу, и деньги, никого не обидит, но никому и потачки не даст, и никогда никакой скверы не сделает, и порядки все блюдет в полную меру. А ежели старшой нерадив, так его никогда и не выберут.

– А без артели не работал? – спрашивали его.

– Как можно одному? Нешто я волк. С артелью и сытней, и теплей, и прибыльней, и опять же веселее. В задумчивости вдаваться некогда.

– А летом что делали?

– А лубок драли на рогожи, на веревки, бересту на кузов, на деготь, на бураки. [Бураки – твердые, негнущиеся голенища сапог, имеющие вид бутылки.] Лес круглый год работу дает, только не ленись.

Как только приходили из лесу в землянку, там уже пылал огонь и варилась пища. Домовничала девка, Севастьянова помощница, самая молодая в артели и звали ее «подсыпка». Похлебка была из картошки, луку и овсяной муки. По воскресеньям добавлялась требуха – рубец и ливер. В зимнице пахло дымом, было тесно, но в тесноте, да не в обиде: люди были обходительны и приветливы друг с другом. Рассказы и шутки не прекращались.

Артель пришла в готовую зимницу (так называется землянка, в которой обычно живут лесорубы). Зимницу эту сорок лет назад построил Севастьян. Это яма, вырытая на полтора метра глубиной в земле и выложенная срубом. Пол земляной, крыша из наката, и на ней слой земли. Зимой землянка вся под снегом, только лаз сверху, как люк. В него и спускаются вниз по лестнице. Через него же идет дым от очага, никогда не потухающего, окон нет, освещаются от очага же. Дым не мешает, он идет под самым потолком. В зимнице жарко, сидят распоясанные, в одних рубашках. И спят без окуток, спят на нарах из жердей, устланных еловыми ветками, на которые брошена своя одежонка. Вдоль стен зимницы скамейки. Деревянный стол из двух досок. Едят артельщики из общего горшка. Над очагом жердь, на которой «подсыпка» сушит мокрую одежду. В зимнице хоть и жарко, но всегда вольготно дышать, воздух все время свежий.

Севастьян был убежден, что работать зимой в лесу сущий рай. Это летом – ад. Жалит овод, строка мучает лошадей. [Строка – стрекочущее насекомое типа оводов, наносящее огромный вред скоту.] Вывозка леса – сплошные неприятности. На людей летом набрасывается гнус. Он лезет в глаза, уши, в рот и заедает лесорубов до смерти. И комаров притом тучи толпятся, кружатся над лесорубами, впиваются и стонут. Севастьян говорил, что несметная окаянная сила просыпается в лесу с весны и пугает страшно. Везде стерегут девки лесные, лешие, чаровницы в кустах, при ручьях, на мху. Они заманивают молодых людей в полыньи, в болота, и вся местность летом страшно обманчива: смотришь – поляна вся в сиянии, так и горит всеми цветами, а пойдешь туда – нога проваливается сквозь верхний слой тины, человек пропал, засосало.

– А зимой, – говорил дед, – в лесах место чисто и светло. Голая стоит осина, и береза, и ольха, и дуб. Покрыты снегом чарусы, жидкие трясины, под землей скрылись бездонные топи, скованы болотные пучины, незримы коварные полыньи. [Чаруса – болотистая лужайка.] Спит сейчас вся нечистая сила и окаянная сила. Русалки, и вурдалаки, и варнаки, и лешие, и чаровницы. [Варнак – бежавший с каторги.] Болотняк не хохочет, не скачет, не плачет, он под землей спит в подводном синем царстве. Недаром крещеный люд говорит, что в тихом омуте черти водятся. А в лесных болотах они рождаются и подрастают. Спят зимой гады земные: жабы, змеи, медянки, которые сквозь дома и людей проскакивают. [Медянка – неядовитая змея семейства ужей.] Спит и царь лесной – медведь, спит как убитый в своей берлоге под хмурой, старой елью в овраге. Так что работать сейчас нам, детушки, это благодать да и только.

Севастьян каждому дал подходящую работу. Те, кто пилил дерево под корень, – были самые здоровые мужики. Они назывались вальщики. Те, кто обрубал сучья у поваленного дерева, назывались обрубщиками. Тех, кто ствол распиливал на бревна, называли раскряжевщиками. И, наконец, дед собрал малосильных девок и баб и поставил их на сборку и сжигание сучьев на костре. Сам он точил и исправлял пилы и заменял пилостава. [Пилостав – рабочий, устанавливающий пилы на лесопильных рамах.]

Севастьян использовал рабочую силу в полную меру. Помимо заготовок срубов, пилили березу на дрова, валили липу на поделки, на посуду, на лубок, рубили осину на баклуши, кололи лес на кадки, на бочки, на всякое щепное подспорье. Вот почему, когда Санька оказался на делянке, его удивило обилие всяких заготовок, точно на щепном складе.

В этот день пришли в землянку еще более оживленными и начали готовиться к приезду Анныча. Потерли закоптелые лица, заложили требуху в чан, вскипятили чай, прибрались. Санька рассказал все деревенские новости. Известие, что Марья перешла к нему жить, встретили гулом и общим одобрением. Землянка поднималась от крика к шуток. Хоть все проголодались, не стали ужинать, ждали Анныча. Он должен был подъехать к 9 часам. Дорога шла на село через лес, мимо леспромхоза. Подошли 9, 10 часов, но Анныч не приезжал. Насторожились все. Смолкли шутки. То и дело выбегали и прислушивались к каждому шороху, нетерпеливо глядели на часы-ходики, вздыхали, беспокоились.

Близилась полночь. Уныние нельзя было побороть. Где-то еле внятно раздался глухой выстрел. Севастьян перекрестился.

– Слышите, лесник какой сторожкий. И ночью дает нам знак – не спит стража леса.

Суп наполовину выкипел. Чай перепрел.

– Подите, ребята, поглядите на дорогу, может, его встретите. Сейчас пороша, запорошило дороги, и, если кто проехал, сразу видно по свежей колее, – сказал Севастьян.

Пошли девки и парни Анныча встречать. Выбрались на дорогу, пролегающую через лес со станции. Самая глухомань. Корабельная роща, две стены бора, сосны уходят в небо. Только и видно над головой звезды в холодной высоте. Внизу было темно. Санька зажег спичку. Увидели след от санок. След завернулся круто вбок, сошел с дороги и нырнул под сосну. След этот ковылял, удваивался, точно тут лошадь спотыкалась и пятилась. Снег был примят и взъерошен. И на примятом снегу увидели они чернеющий предмет. Санька поднял его. Это была шапка. Странно!

След опять вышел на дорогу. Около полуночи молодежь вернулась в зимницу.

– Ну что? – спросили измученные ожиданием артельщики.

– На след напали, чей он – неизвестно, – сказал Санька. – Вот шапку нашли на дороге.

Варвара взяла шапку из рук Саньки, вдруг ахнула и присела. Плечи ее судорожно вздрагивали. Никто не притрагивался к пище, чан погас. Немыслимое дело.

Легли молча, не притронулись к пище. Настороженная тишина придавила всех в зимнице. Севастьян в углу стоял на коленях и шептал слова молитвы, никому здесь не известной.


Глава шестнадцатая

Анныч прибыл на станцию Суроватиха вовремя: в тот вечер и в тот час, как писал. Когда он вышел из вагона, промышлявшие извозом мужики близких к станции деревень, враз окружив его, предложили подводу. Но цену они заломили для этих мест небывалую – пятерку.

Это чрезвычайно удивило Анныча.

– Две рублевки, дед, цена красная, – сказал он одному из мужиков, который, не отставая, шел за ним по панели, и все клянчил полтинник прибавки.

– Ладно, прибавлю, – сказал Анныч... – Где твой конь?

– У Трифона из дворе.

Пошли к Трифону. Анныч велел заварить чайку и сел к столу.

Рядом мужики, ожидавшие поезда, говорили про случай, происшедший недавно в окольных лесах: двое с дробовыми ружьями, вымазав лицо сажей, остановили в перелеске партию баб, осмотрели каждую и обобрали начисто, – поотнимали даже медные кольца, кресты и головные платки.

– Мошенство небывалое и разбой, – сказал дед Аннычу, – и что это их не расстреляют, господи? Который год маемся...

Он вышел к лошади, а Анныч остался допивать чай.

Вскоре духота и жирная ругань мужиков надоели Аннычу. Он вышел на воздух.

– Свезти куда? – спросил столкнувшийся с ним в дверях мальчик.

– Меня тут дед ждет, – ответил Анныч.

Мальчик оглядел присутствующих, спросил, нет ли желающих на отъезд, и вышел.

Анныч вглядывался в темь. В отдалении маячили невнятные постройки станции, слабо освещенные фонарем вблизи же не видно ни зги. Послушав, как жуют лошади подле кормушек да усаживаются в санки отъезжающие, Анныч вернулся в чайную. Извозчика пришлось прождать еще около часу. Наконец тот явился и встал у двери.

– Ну что, трогаемся? – обратился к нему Анныч.

Старик, глядя Аннычу под ноги, ответил:

– Восемь рублей, гражданин, будет стоить.

– Да ведь ты два с полтинником просил!

– Никак нет. Мы уговору никакого не держали, – ответил он, глядя в пол.

Такой прижим возмутил Анныча. Извозчики все уже разъехались, остался этот один. В чайной на сдвинутых табуретах укладывались на ночь, многие валялись уже на чем попало подле стен. Аннычу представилось: до завтрашнего вечера возчиков не ожидай, значит, кроме как с дедом, ехать не с кем. Тело деда было укутано в грязно-коричневый чапан. Из глаз к переносице полз гной.

«Каждый день извозничает, – подумал Анныч, – профессионал, поэтому и жулит».

– Разлаживается, дед, наше дело ввиду твоей недобросовестности, – сказал Анныч, из вашего брата тоже рвачей немало. Сдираете кожу с живого.

Он отвернулся от старика и стал поджидать мальчика, которому отказал давеча. Мальчишка действительно вскоре пришел, но дед остановил его в дверях. Анныч не видел, как они шептались между собой, и обрадованно сказал:

– Едем, малый. До Немытой Поляны сколько берешь?

– Сколько берем? – переспросил тот. – За скорость при плохой дороге, чай, положишь два пятака?

– Дед меньше просит, – хмуро ответил Анныч, – восемь рублей.

– Что ж, пыжжай с ним.

Анныч вновь, через силу, обратился к деду, стоявшему при дверях:

– Ну, едем, видно.

– Три пятерки, – ответил дед.

Аннычу надо было выехать скорее. Он уже две недели не был дома, а дела предстояли серьезные. Притом же не давала покоя и приятно жгла душу удача: он вез документы, в которых содержалось решение, ниспровергающее колхозных врагов и разоблачающее Обертышева.

Он решил отдать три пятерки – неслыханную цену – и встал, чтобы позвать старика. Но того уже не было.

Трифон Трешников, хозяин чайной, сегодня сам стоявший за буфетом, сочувственно качая головой, сказал из-за буфета:

– Плут народишко. Уж ежели ему удалось прижать человека, так он его ни за какие коврижки не выпустит. Вот где всамделишные кулаки вот бы кого вздрючить. А наведи справки в сельсовете – бедняк...

Трифон Трешников, извечный старожил района, пробивающийся трактирным ремеслом, слышно было, привечал бандитов из местных лесов и принимал краденое.

Анныч не любил этого притворно ласкового старика, в кумачовой рубахе, подпоясанной веревочкой, на которой болтались ключи от сундуков. Но поделать ничего нельзя было – извозчиков так и не оказывалось. Пришлось вступать в разговор.

– Как нарочно все складывается, – пожаловался Анныч трактирщику.

– A что горевать-то? – ответил Трифон. – Коли дело так сложилось, что хотите ехать непременно, так взяли да заявились в ЕПО, там постоянно волостные лошади стоят.

– Почему ж ты раньше мне это не сказал?

– Господи, а на что я буду людям досаждать? Ежели не около вашего брата – командированного – извозному человеку нажиться, то около кого прикажете? Бары-то ныне все вывелись. Вместо бар вы – портфельщики.

Проклиная незадачливый день, Анныч пошел в кооперацию. Волостная лошадь там стояла без толку, товары еще не были получены, и заведующий отдал ее Аннычу с тем, чтобы утром ее пригнали обратно.

Анныч уселся в сани и нырнул в дорожную темь, разостлавшую перед ним свои покрывала. Дорога, изъеденная вешним воздухом, теперь обледенела, сани ехали по льдинкам, как по ножам.

Время подходило к полуночи. Анныч рассчитывал, что у артельщиков в лесу будет вовремя, переночует и утром уедет в село.


Глава семнадцатая

В этот день был базар в волостном селе. С утра Канашев был на базаре. И с утра сверх меры расстроился.

Дело началось с того, что мужик, шедший с базара, шепнул ему: забирают хлеб по твердым ценам в кооперацию и продать его по вольным ценам можно только украдочкой на частном дворе. Канашев и раньше знал, что сбывать хлеб следует без лишнего шума, не на глазах у начальства, и речи мужика его нимало не тронули. Но, когда он въехал с возом на двор, ему стало ясно, что двор был полон такими же, как он. Мужики перешептывались, подозревая друг в дружке доносчика, и перепуганно оглядывались.

Возы стояли рядами, крепко окутанные дерюгами и брезентом. В этом тоже не было ничего особенного, но Канашев подумал: его отборное зерно надо продавать наспех, в полутьме, – не похвалиться им, не взять горсть на ладонь, чтобы испробовать добротную весомость, не покуражиться перед покупателями, не похлопать по рукам, не рассказать потом об удачной продаже всем и каждому... Он вдруг осознал, что теперь, наоборот, все надо делать молчком, тайком, с воровской оглядкой, сбывая нажитое, да еще самому напроситься со своим зерном, самому найти покупателя. И у него защемило сердце.

У ворот, с фонарем в руке, стоял человек в вязаной рубахе, подпоясанной веревкой, и в смазных сапогах гигантских размеров. Он тихонько торговался с мужиками. Было тяжко, как в доме покойника, мужики бродили около возов, подобно ошалелым тараканам. Другие отходили от перекупщика – «вязанки», сокрушенно переговариваясь, но, пождав, опять подходили. Обычных конкурентов «вязанки» на этот раз не было.

Канашев выждал, когда около перекупщика стало меньше народу, подошел и сказал:

– Муку берете?

– У тебя сколько? – спросил «вязанка» коротко.

Канашев тихо ответил:

– У меня четыре мешка.

– Цена рубль.

– Нам это не с руки.

– Такая цена на данном отрезке – рубль любой пуд.

Канашеву хотелось перечить, хотелось сказать, что пуд пуду рознь, что не всякий умеет так смолоть рожь, но то, что «вязанка» даже не спрашивал его об этом и, не посмотрев на муку, уже дал цену, обидой наполнило сердце. Канашев молча присел и начал раздумывать. Рядом сидел мужик тоже в раздумье.

– С мучкой? – спросил он робко Канашева.

– На постройку сколачиваю... Гляди вон, продаю, ровно краденое, свое родное...

– Тебе это дело в полгоря, – сказал мужик, оглядываясь, – а я вроде чин, член сельсовета... – И он зашептал: – Увидят комсомольцы, в газету пропишут. Писальщики эти везде появились... То да се – упекут за свое, за родное. Гречу продаю.

Канашеву стало еще плоше.

«Вязанка» тихохонько меж тем прохаживался около. Канашев остановил его:

– Накинь четвертак. Накинь, мужик, отборная мука.

– Любой пуд – рубль, – ответил тот, не обертываясь.

Светало. Фонарь в руках скупщика стал красно-тусклым. Через забор и сверху через ветхую, изъеденную непогодой поветь все настойчивее пробивались шумы с улицы, базар входил в раж.

– Ладно, – сказал Канашев, – пользуйся случаем.

– Случаи все одинаковые, ответил «вязанка», – не хочешь по чести отдавать, – шиш получишь. Еще реквизируют. Есть указ о твердых ценах... Пишут в газетах: кулак хочет дать, бой и наживаться на спекуляции, вырвем инициативу у частника... Они тебе не только инициативу, они тебе и волосы седые вырвут...

– Ладно, ладно, – сказал Канашев, торопясь сбыть муку...

Он ее сбыл и ушел в чайную угрюмый и отяжелевший. Улучив момент, он кивнул головой проходящему мимо мальцу. Малец под фартуком принес «половинку», сунул Канашеву в подол шубы, потом подал чайный прибор и закуску – два соленых рыжика и ломоть хлеба.

Канашев нацедил для видимости с полстакана чаю и долил стакан с содержимым из «половинки», загородил ее полой. В чайной спиртное не дозволялось, на столах виден был только чай: досужий народ осмотрительно позвякивал стаканчиками под столами.

Канашев еще не притронулся к стакану, как от духоты и от крику уже стал одурманиваться. Терлись об него, припадая к полу, соседи, качались, падали под стол, молились, плакали и пели.

За маленький столик Канашева сели еще двое, тоже потребовали выпивки. Один красный, щетинистый, с брюхом, в шапке с истертым мехом, другой тонкотелый, жилистый, долговязый.

– Раздавим полдиковинки? – спросил долговязый тихонько.

– Раздавим, – ответил щетинистый, толстый.

Он повернулся, и табуретка заскрипела под ним. Он задел ногу Канашева под столом и спросил:

– Тесно? Нынче всем тесно. Куда деваться?

Водку им подали в чайнике, – по-видимому, они хозяину были свои люди, если так сумели. Долговязый цедил в стакан из чайника, а щетинистый тяжело вздыхал и бормотал:

– Скота сколько у нас было? Три тройки одних рысаков было.

«Тесно», – пытался осмыслить слова щетинистого Канашев, глядя на неразбериху ног под столом, – и вдруг вспомнил «вязанку», свою чистосортную муку, и несчастье показалось ему невыносимым.

– Тесно, дружки, слишком тесно, – во! – Канашев показал на шею.

– Жисть такая, – ответил щетинистый. Темпы. Индустриализация. Куда денешься?

Вошел Степынька, вселюбимейший дурачок в районе, запел посредь чайной распечальную стихеру: [Стихера – церковное песнопение на библейские мотивы.]

 
Мира заступница, мати воспетая,
Я пред тобою с мольбой.
Бедного грешника, мраком одетого,
Ты благодатью покрой.
 

– Ой, господи! – вскричал Канашев от неожиданности. – Дурачок, а речи ангельские. Всю душу разбередил.

В груди его заполыхала неисповедимая тревога, по коже прошла дрожь. Он привстал насколько мог и подсоблял певцу словами:

– Ну, браток! Валяй, браток! Тяни, браток!

Степынька гнусаво и надсадно продолжал:

 
Если постигнут меня испытанья,
Скорби, и труд, и враги...
 

– Эдак, эдак, – подсказал Канашев, припадая к столу к зажигаясь от упоминания «труда и врагов».

 
Ты мне за эти крестьянски страданья,
Ты мне, молюсь, помоги...
 

– Царь небесный, – заревел Канашев, – какие есть сладко-трогательные слова для крестьян!

Он бросил Степыньке мелочь в шапку. Тот положил за щеку.

Из кути нетерпеливо потянулся мужичонка, – от немоготы топырил руки и, беспокоя соседей, взывал:

– Степынька, соколик, ангельская душа, в вине выкупаю, крестьянский защититель...

Степынька сказал на это:

– Дайте копеиску.

Тот положил ему в шапку два гривенника. Стали класть и прочие. Но в этот миг щетинистый сосед Канашева враз выдернул из общей сутолоки какого-то мужика в жилете, посадил на свое место и сказал:

– Попался, голубь! Климка, беги за милицейским.

Нутро Канашева облилось холодом – опять терзание человека. А человек в жилете вдруг стал говорить много, часто и беспокойно. Канашев понял: у мужика в жилетке спалили маслобойку, имущество описано фининспекцией, и сам хозяин завода стал гол как сокол; у него полторы тысячи недохватки, а щетинистому он должен всего полтораста за льняное семя. Маслобойщик обзывал щетинистого кулаком, а щетинистый его – буржуем-кровососом, которого он сейчас обыщет и здесь, при всех, осмотрит все до последней нитки. Человек в жилете дрожал от мизинца до бороды и все приговаривал:

– Это дело милиции не подсудно, это дело прокуророво...

– Подсудно! – кричал щетинистый. – Обыщем, как пить дадим, увидишь, как не подсудно. Ты деньги при себе носишь, и завод твой сгорел, мы знаем, как липа. Застраховано да и подсвечено. Старый прием.

Он выкрикивал эти слова, склонив голову набок, и весь дрожал.

– Такое оскорбление имеешь ли право в нынешнее время говорить? – ответила жилетка. – Ты за это расплатишься.

– Расплачусь на том свете угольками.

Пришел милиционер, меланхолический парень, слушал пререкания, недоумевая. Пьяные мужики мешали делу, – каждый отдельно норовил выслушать обстоятельно и ту и другую сторону. Стало тесно в неразберихе тел, в неразберихе гама, но всех поборол голос щетинистого:

– Он меня в раззор ввел, мошенник, за семя шиш кажет. Я с него расписок не брал по дружбе. У него деньги есть. Обыщемте, граждане!

Маслобойщик что-то говорил, но его уже оттерли в угол. Щетинистый завладел вниманием мужиков, умоляя посодействовать ему. Мужики расступились, изъявляя готовность посодействовать, и, втаскивая в свой круг мужика в жилетке, принялись его раздевать.

Сначала сдернули жилетку, она поплыла по мужицким рукам и утонула очень скоро. Потом стащили рубаху, обнажив волосатую грудь мужика, сняли портки. Мужик не шевелился. Бледный и напуганный, он искал глазами свою одежду, в то время, как с него сдергивали уже исподники и, не торопясь, попеременно освобождали его ноги от сапог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю