Текст книги "Девки"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
– Я хотел спросить, – заторопился Анныч, – который тут у вас начальник теперь?
– Все одинаковые, начальники, народная власть, – ответил Емельян.
– Артельщики наши молоть мешочка четыре привезут вам. Велика ли тут очередь?
– Вам без очереди, – сказал Яшка, – родная кровь и вообще. Привозите. Обделаю. На три камня пушу.
Он плюнул в пригоршни и пошел вслед за Емельяном, Анныч же тронулся к дому.
Через трое суток свой человек, отправленный на мельницу с зерном, доложил: присмотр за всем ходом дела по-прежнему лежит на Канашеве, и слух, что якобы Яшка там глава, – сплошная афера.
Тут Анныч не стерпел и ринулся в волость. Отсек волкома рассказал: [Отсек – ответственный секретарь.] дело Канашева после передачи его кооперативному объединению не вызывает подозрений; артель соблюла все правила для оформления, а теперь подобные артели плодятся повсеместно год от году, и дискредитировать артели в самом их зародыше разными подозрениями или тем более неисчислимыми ревизиями не годится.
Кончилось тем, что отсек послал Анныча к Петру Петровичу, который ведал всеми такими делами в волости.
Анныч на этот раз воздержался от употребления даже таких слов, как «бюрократист» «аппаратчик» и «портфельщик», которыми он обычно оделял несогласных с ним работников. Он махнул рукою, сердито хлопнул дверьми и пошел отыскивать Обертышева.
Обертышев был в отъезде и вернулся только вечером. Невесело и расторопно Анныч задал ему вопрос: отчего колхозные намерения немытовцев не находят в ВИКе поддержки? Ведь было определенное решение в уезде?
– Раньше всех твоих отписок Канашев нарушил свое частновладельческое хозяйство и отдал его в кооперативное пользование, – ответил Петр Петрович. – Чудак человек, само правительство за это ратует. Торговая и производственная кооперация – опора новой экономической политики.
– Шантаж! – вскричал Анныч. – Хитрее этого мужика только один черт! Это очевидный шантаж, выдумка его, он мошною кого хочешь задавит. Пойми, он в город за советом по этой части ездил, я знаю!
Задор Анныча был столь неожидан, что Петр Петрович даже перепугался.
– Шантаж, не иначе как шантаж, – согласился он вдруг. – Я сам это дело на заметку взял и уверен, что этот старый пес укрыть свою аренду хочет. Иначе какой же ему смысл, подумай ты, артели в кредит добренькое свое отдавать? Ведь он добренькое-то вам мог под векселя запродать! Но вот история какая – ведь никакими данными ты это не докажешь. Бумаги, у него все в порядке, а на каторгу или к присяге людей не погонишь. Мужик он крепко оборотливый.
– Он крот, – согласился Анныч. – Но все равно, упускать это дело никак нельзя.
– Вестимо! Тебе вот разузнать это и поручим. Мне примерно некогда, да от Немытой досюда изрядно далеконько. А ты молодежь в ход пусти и документиками обзаведись. Главное, документиками о фиктивности его дел! Сам подумай, во времена революционной законности вдруг стали бы мы явный поход чинить с бухты-барахты.
«Баламут, писаришко», – подумал Анныч и сказал:
– А кто классовую линию будет проводить, мы или дядя?
– Классовая линия нами проводится. Ты вот попробуй классовую линию провести, когда оказывается на поверку, что организаторы этой мукомольной артели не кто иные как бедняки, сироты, вдовы и прочие трудящиеся в союзе с крепкими мужиками.
Он вынул из стола список артели, зачитал его: в списке большинство членов были беднота. Петр Петрович ткнул пальцем в список:
– Ну, скажем, эта Устинья Квашенкина, кто она такая? Или Яков Полушкин? Голь перекатная. Верно. И вот возьми я да и разори их кооперацию.
Петр Петрович с шумом задвинул ящик стола и победно поглядел на Анныча:
– Мы всегда на страже Октября. Мы установочки знаем.
Голова шла кругом у Анныча. Все надо начинать сначала. Круг замкнулся.
Анныч отправился в кооперативную чайную – там висела волостная газета, и он увидел в ней статью:
НОВОЕ НАЧИНАНИЕ НАШИХ МУЖИКОВ
Новое начинание на социалистическом фронте у наших мужиков имеет задачу самую дружную. Настоящее дело наших десяти семей выявилось в первых начинаниях при мельнице бывшей Егора Канашева в селе Немытая Поляна. Та мельница им сдана в общее артельное пользование, и теперь это дело решено расширять, а самой мельнице дать название «Победа социализма». Расширение произойдет по той линии, как пристроить к мельнице лесопилку по случаю даровой воды и ближнего леса, который хорошую содержит осину и сосну для распилки досок и кровельного теса. От того большая местному населению произойдет польза и волости тоже. Пора расширять народную промышленность и давать ей поддержку. Кооперативное объединение «Победа социализма» – очень молодое. Просим к нему отнестись со вниманием и начинание поддержать для революции и нового быта.
Батрак
Анныч переписал статью и сел пить чай. На следующее утро пришагал Анныч домой, собрал комсомольцев и сказал им:
– Кулацкий актив своих селькоров выдвигает. Кулацкий актив обгоняет нас в каждом деле, хотя мы исполнители заветов Ленина. Это ли не позор нам?
Он показал статью и продолжал:
– Надо взять всю молодежь на буксир комсомолу. Треплетесь вы много, а дельной работы не ведете. Время у вас хоть отбавляй, лбы крепкие! Тебе, Санька, такой от меня наказ: набирай больше в комсомол и оправдай звание и доверие как отсек. Человек ты смышленый, грамотой не обижен, может быть, и девок втянешь. Есть книжки хорошие про деревенских баб – книжки про серость нашей убогой жизни, про мордобойство мужей, – эти книжки глаза девкам раскроют. Время на носу рабочее, примерным трудом следует врага покорять. Вот настоящий фронт. Приглядитесь к компании Канашева. Он втирает очки и мужикам и властям. И настоящую правду, ленинскую правду – земля крестьянам, фабрики рабочим, хлеб беднякам, мир хижинам, война дворцам – спрятал в карман, а тот карман зашит белыми нитками.
Глава шестая
Подошли святки.
На улицах стали появляться ряженые в белых саванах и черти с рогами. Чертями рядились парни – мазали лица сажей и ловили девок в темных местах, загробным голосом пугая их. Приходили ряженые и из ближайших сел, чаще из Зверева. Рядились так: девки в штанах, а парни – в девичьих сарафанах.
Немытовские девки всегда льнули к зверевским парням – те были богатыми женихами. Зато немытовские парни зверевских парней терпеть не могли за стародавнюю манеру одеваться в атласные рубахи, за чванливую степенность, наконец, за то, что зверевские говорили иначе, растягивая слоги и употребляя слова «тутотко» и «тамотко». Притом же зверевцы всегда бахвалились богатством и, по правде сказать, приходили к немытовским девкам только за мимолетной утехой и замуж их не брали.
Зверевцы по зимам только «гуляли». Большая часть земель Орлова-Давыдова после крепостной неволи перешла к ним, и у них вдосталь было покосов, лесу, в амбарах всегда запасы хлеба. Немытовцы же вечно чем-нибудь пробавлялись – отхожничали, кустарничали, дубили овчину, плели лапти, – были по зимам заняты и зверевских парней называли «лощами». [Лощ – от слова лощёный.]
В праздники хмельные немытовцы задирали соперников, требуя от них угощения. Часто происходили драки, и вечером в темных улицах стояли крики до полуночи.
Санька в эти святочные дни не приходил на посиделки. Был полон рот хлопот. В избе-читальне он читал молодежи лекции на темы: «Есть ли бог?», или «Есть ли люди на других планетах?», или «Святки – языческий праздник как пережиток капитализма в сознании трудящихся масс». Один раз церковники дали ему бой. Он увидел на улице ряженую толпу, изображающую Анныча, Саньку, Семена, Шарипу и других артельщиков. Артельщики двигались в драной одежде, с нищенскими сумками. Анныч держался за хвост тощей кобылы, на лбу которой был плакат: «Куда кривая не вывезет». Бабы и мужики хохотали вволю на завалинках.
Санька в свою очередь сочинил пантомиму и разыграл ее в избе-читальне. Пантомима называлась «Христово стадо». Широкоплечий кулак с большой окладистой бородой, выпачканной мукою, шел впереди шествия, обнявшись с отцом Израилем. За ними шел человек со свечами, схожий наружностью с Вавилой. За Вавилу держалась баба с корзиной просфор, в хвосте шествия ковылял парень подхалим, в нем узнали Яшку Полушкина. Молодежь выла от удовольствия и кричала:
– Знаем ваших, чей хлеб ешь, того и песни поешь.
Марье казалось, что Санька сознательно избегал ее, и она очень страдала. Каждый день она ходила на посиделки.
Вечерка, глазом не успеешь моргнуть, подходила к концу. Если которая из девок пряла лен – складывала куделю с гребнем под лавку; если которая кружева вязала или там чулки из овечьей шерсти – свертывала их в клубки и валилась спать. А у Марьи спанье было несладкое. Она гасила в себе тоску, но разве от подруг что скроется? Тревога давила ее свинцовой кольчугой, хоть норовила она нарочитой говорливостью да оживлением незадачливость сердца спрятать.
Дуня, ложась рядом с нею, говорила каждый раз:
– Марюшка, гляжу я на тебя, и сердечушко болит, какая ты стала сердцем слабая. Парень приласкал дуреху случаем, может другую на уме держа, а ты влипла сразу. Понапрасну это, подруженька. Если бы мне при каждом таком разе горевать да кручиниться – сердце все бы иссохло. А я печаль оставляла на гумнах да в лесах, где встречи с ними, с окаянными, имела. Ох, загорелось в тебе сердце не на радость! Вертопрах он, твой Санька, хоть и грамотный.
– Полно, Дуня, разве я кручинюсь? – отвечала Марья.
А сама вскоре же умоляла подругу пойти на село «подглядеть малость».
«Подглядывание» в селе не выводилось. Девки собирались гурьбой или шли в одиночку и украдкой глазели через окна чужих изб и слушали чужие разговоры. Иногда они даже вступали в беседы с теми, кто был в избе: разговор велся поддельным голосом, чтобы не узнали.
Целыми вечерами Марья простаивала у окон квартир молодых девичьих артелей, чтобы увидеть Саньку. Нет, он не приходил. Она уходила домой в непередаваемой тоске.
Девичий быт издавна выработал для таких случаев форму письменного объяснения. Влюбленная откровенно и прямо признавалась в горячей любви к парню и умоляла его с нею «гулять». Ответ всегда следовал. Парень или отказывался от предложения ссылкой на то, что он уже обзавелся «симпатией», и тогда безнадежность убивала любовь девки. Или он признавался в ответном чувстве, и это было началом их откровенной связи. Так или иначе, но вносилась ясность в любовные дела. Марья наконец решилась прибегнуть к этому средству. Писались такие письма всей артелью сразу.
Девки решили на совете:
– Он из новых будет, образованный, ему надо послать письмо политическое и стишки под конец сочинить, чтобы было чувствительно и культурно.
Сочиненное письмо было такое:
«Гражданину СССР от любящей гражданки СССР. Александр Петровичу Лютову. Премногоуважаемый Саничка. Во первых строках моего письма шлю я Вам свой низкий поклон и воздушный поцелуй и желаю Вам, Саничка, всего хорошего, в делах успеха и счастливого благополучия. С первого дня нашей встречи среди моих занятий я слышу Ваш культурный разговор. И прибегаю я ко всяким развлечениям жизни, но забыться никак не могу, все неутешно по Вас тоскую. Я только и думаю про Вас день и ночь, а когда доведется встретиться с Вами, то робею и не умею слова вымолвить.
Разлука ты разлука —
Чужая сторона.
Никто нас не разлучит,
Ни солнце, ни луна.
Я намекнула тогда Вам в сенцах, а Вы ничего на это не сказали. Ответьте, когда Вы пойдете навстречу моей любви. Если я получу от Вас отказ, то уж я не знаю для чего мне и жить на свете, уж лучше бы мать сыра земля поглотила меня несчастную. Большая сухота у меня насчет Груни. Прослышала я, будто она тебе кисет вышила и подарила. Конечно она меня побогаче, помоложе и девушка честная, и молвы худой про нее нету, а я – ославленная и ни баба, ни девка, но ведь, Саня, счастье-то не знаешь, где лежит, а выбрать добрую жену – дело уж больно сурьезное. Вы очень интеллигентны и прошу над моим письмом без всякой критики. Целую Вас тысячу раз, в первую щеку нету счету, еще бы поцеловала триста раз, да нету здесь Вас. Лети мое письмо взвивайся, никому в руки не давайся, а дайся тому, кто мил сердцу моему.
Маша».
Письмо но нраву пришлось Марье. В нем, как помышляла она, содержится все, чем Саньку можно завлечь. Она передала письмо с Дуней, но ответа на него не получила. Вскоре она узнала, Санька то письмо читал приятелям и отозвался о нем так:
– Письмо очень комичное, братцы. И изготовлено по любовному письмовнику.
Подобных слов Марья не ждала. Она чуяла в том силу соперницы и порешила ходить вечерами на ликпункт, – Санькину любовь к Груне своим глазом увидать.
Санька помогал учительнице обучать парней и девок. Чтобы намерения ее не угадали, Марья принялась за азбуку старательно. Санька держался строго, Марью не примечал, и с ликпункта она уходила расстроенная.
Только раз сказал он ей вскользь:
– Ты про прочие думушки думать брось, надо всерьез браться за учебу. Иначе ввек тебе письма не накарябать.
Сердце от таких слов точно огнем палило. Марья старалась не шутя и склады одолела скорее подруг. Подруги подсмеивались, видя, что уроков она не пропускает, все время зубрит, а с Груней никогда не обмолвится словом.
Один раз в темноте сеней кто-то из парней сказал:
– За Санькой девки тянутся к культуре. Гляди, Манька Бадьина и та в учение пошла.
– Парень оборотливый. Он всех обучит, – ответили ему. – Он насчет девичьих дел учен да смекалист, а Марья им давно обучена.
«Ой, маменька, – подумала она, – неужто люди знают?» И с тех пор сидела на парте ни жива ни мертва, не смея поднимать глаза на людей. Потом жаловалась подруге Дуне:
– Ой, как сердечушку тошно, белой груди тяжело. Приду домой, позанавешаю окошечко, сижу да вою.
– Видно, ты родилась, Марюха, больно влюбчивой. Не успела одного забыть, уж другой приглянулся.
– Сердцу не прикажешь.
– Надо с собой бороться до победного конца. Не даваться в руки парню, – говорила Дуня.
Пробовала Марья выполнять подружкин совет, да разве тоску-то девичью одним только добрым намерением избудешь?
Глодало Марью уныние, и вскоре всем стала заметна ее безысходная любовь. Марья выходила вечерами в сад, чтобы встретиться с Санькой невзначай у плетня, запевала песни по ночам, чтобы он услышал, когда приходил с гулянок, простаивала часами на тропе, дожидаясь, когда полоса света у амбарушки пропадет, и уходила потом к себе в сенцы, растревоженная еще пуще.
Мать говорила:
– Что-то с тобой, Марютка, деется? Стала ты сама не своя. Не слушаешь того, что тебе мать говорит, а на постели все ворочаешься да вздыхаешь.
Марья отвечала горько:
– Не расстраивай ты, мама, моего сердечка, к без того расстроенное.
Она совсем было порешила убежать к Паруньке в город. Но однажды вечером шла от Усти и услышала молву: в Немытую прибыла бабка Полумарфа.
Весной, до начала работ, и осенью, перед их окончанием. Полумарфа навещала ближние селения. В Немытой она всегда останавливалась у Вавилы – оба были церковной мудростью просвещены, хотя и состояли в разномыслии. Полумарфа не бывала в церквах, не любила служителей их, слыла беспоповкой, чернокнижницей и лекарем всех недугов. К ней приходили втихомолку бабы с болезнями и особо девки, – у них свои оказывались беды по части любовных дел.
Марья спешила домой в тяжелом раздумье. Она не знала еще, что предпринять, но мысль о Полумарфе не давала покою.
Она вышла переулком на зады. Полумрак уже грудился меж сараев. Высилась над гущей изб колокольня – недалеко от нее жил Вавила, туда Марья и держала путь.
Тропою она стала спускаться в сад, опушенный снегом. У плетня, ослоненного кустами крыжовника, торчала старая баня. Окошечко ее было старательно завешено изнутри, и только маленькая щель указывала на присутствие там света.
Марья остановилась в тревоге. Может, верно говаривали, что Наташка погибла от таких знахарок? Сама не раз ругала их, а теперь вот пришла. Где-то хрустнуло. Марья огляделась, торопливо и пугливо отворила дверцу предбанника. Тотчас же в углу в непроглядной темноте кто-то зашевелился. Она услышала тихий плеск голоса:
– Живет девушка невинная, чувствует про себя всякую любовь, а сплошала, и тут приключается беда. Головушку с плеч сняли.
– Отстань, мама, – плаксивым голосом отвечала девка.
– Голову тебе оторвать мало. Набедить умеете с малых лет, а замести следы ума не хватает. Беспокойсь вот тут за вас. Носили бы в сердцах страх божий, распутницы.
Неукротимо гневный голос оборвался, послышался вздох. И Марья угадала, что тут девки. Вся лавка была занята, и даже против нее, стоя, шевелилась укутанная фигура. Никто не решился громко говорить, опасаясь злоязычья, но все же рядом Марья уловила шепот:
– Пуд муки, пожалуй, мало ей будет. Она строгая на это, взыскательная.
– Хватит, – послышался другой голос. – Пользительность будет – вознаградим. Не за горами живет.
– Господи, – вздохнула первая, – уж чем я только не пользовалась. Все травы перепила, а пухнет моя нога и пухнет... Опять же чирьи смучили.
– Я говорила тебе – к докторам не ходи. К бабке иди.
– Бывает, и доктора облегчают.
– Без божьей помощи никто не облегчит. А бабка, она всем святым друг.
Марья приспособила в подарок Полумарфе лучший головной платок, держала его за пазухой. Близился ее черед. Сердце заколотилось неистовее. Много Марья наслышалась про то, как зазноб привораживают, а самой привораживать не приходилось. Слышала от подруг – давала им бабка держать в руках когти летучей мыши, заставляла нюхать «любовный» табак, изготовленный из высушенного тела ящерицы, утонувшей в вине, или снабжала пойлом – настойкой из ветвей лавра, мозгов воробья и костей жабы, если жабу ту объели муравьи. Шли также на это дело ядра осла, лошади и петуха.
Вскоре дверь из бани отворилась, и голос бабушки Полумарфы пропел:
– Идите которая-нибудь, голубицы.
Марья вошла и стала высвобождать из-за пазухи принесенный в оплату бабушке сверток. Она положила его на дно перевернутой кадки. Бабушка Полумарфа спокойненько спрягала сверточек в угол под свою серенькую шаль.
– С какой бедой, дородная?
– Сухота, – сказала Марья тихо, вглядываясь в морщинистое лицо бабки, – сухота губит меня по нем, не ем, не пью, а ночки темные не смыкаючи глаз провожу... Извожусь, бабушка, извожусь вконец и где тому причина – не ведаю. И парень, бабушка, собой не мудрящий, разве только что вот краснобай, тем себя красит... И чем это дело кончится, бабушка, ума не приложу. Тоскует сердечушко и тоскует день и ночь.
Бабка пристально поглядела ей в лицо:
– Бадьина вижу порода, не Васильева ли ты дочь?
– Его, бабушка.
– Знаю. Богочинно себя мужик ведет, за то мир почтил его. А твой залетка кто будет?
– Избач.
Старуха поморщилась недоуменно.
Уковыляла в угол, порылась в каком-то тряпье.
Прокопченную баню освещала одна только лампадка. В полумраке густые тени плясали на стенах, вселяя в Марью робость. В углах и под полком – везде было черно от копоти. И сама бабка черная вся. Старушечий платок в роспуск скрывал ее лоб и щеки, и так она была куда страшнее.
Она рылась в углу, чего-то ища, и все приговаривала, а Марья в ожидании изнывала. Вдруг Марья услышала:
– Избач! Вот слова разные не христианские пошли. Избач, комсомол, большак, советска власть, – все это богом не установлено. Дьяволы с черной эфиопской образиной властью распоряжаются. Бывало, разбирали род и боголюбие, а теперь что ниже родом, то почитается умнее.
Она обернулась и гневно пригрозила кому-то:
– Рыскает он, – пригрозила она двуперстием, – рыскает, окаянный враг божий, на земле девок мутит, мужиков бунтит, сбивает с панталыку... Разные лики принимает.
Она присела на лавку и, посадив Марью с собою, спросила:
– Каков собою: рыжеват, черноват, русоват? Холостой, не женатый?
– Сухопарый он, бабка. Молодой и зря смелый, страсть. Необряден, но смышлен, спасу нет. Все знает, что на звездах и на луне.
– Что же на луне? – спросила она сухо.
– Там ничего нету. Одни горы. Нет людей, нет травы. Даже нет воздуху, вольного духу. Оттого там никто и не плодится. А звезды те же земли.
– Ну и балда, – воскликнула старуха. – Звезды – божьи свечи. Разве не видала ты, как их ночью ангелы задувают?
Видала Марья, как гаснут звезды, и смолчала.
– И про луну врет. Дух везде есть. Только там он легкий: потому, что там ветер со всех сторон продувает.
Она оглядела ее с явным отчуждением:
– Видать, матушка моя, он у тебя из таких, которые отреклись от бога?
«Говорить ли?» – подумала Марья и открылась.
– Комсомолец он, бабушка, это верно, что безбожник.
Бабку как огнем ожгло. Поджала губы.
– Помогай, бабка, ежели чем можешь, чего уж там. Мой грех, моя и расплата.
– Испортит он тебя да бросит. Остеречься бы тебе лучше от него, девка, чем на шею вешаться. Любить таких одни напасти. Опять же отцу твоему не больно лестно. Отец твой да Вавила богочинные люди, а ты – богоотступница.
Марья сурово молчала. Тогда бабка легонько поднялась, лик ее переобразился и стал богочинным, голос – ласковым. Марья знала: девки любили бабку за готовность помочь, а больше всего за обильные советы.
– Наказуй детей с юности, – вздохнув, промолвила она, – да покоят тя на старости, аще же дети согрешат отцовским небрежением, ему о тех гресех ответ дати. Василий. Василий! Одно дите и то адовому племени – полюбовка. Не понесла еще?
– Ой, бабынька, что ты! Он и не подходит ко мне, вот печаль.
– Преклоняйся, милая.
Расстелив на полу старообрядческий половичок, бабка поставила Марью на колени в угол лицом, а сама села рядом.
– Вторь за мною со вниманием и земными поклонами, заговор на приворот.
Марья, вторя бабке и преклоняясь к холодному полу, стала говорить. Через щели шла сырь, пахло веником и золою.
– На море, на окияне, – повторяла Марья, – на острове на Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь, никем не ведомый. Встану я, раба божья, благословлюсь, ключевой водой умоюсь, со пестрых листей, со торговых гостей, со попов, со дьяков, со молодых мужиков, со красных девиц, молодых молодиц. Из-под того камня Алатыря выпущу я силу для привороту и сажаю ту силу могучую мому милому во все суставы, полусуставы, во все кости, полукости, во все жилы и полужилы, в его очи ясные, в его щеки румяные, в его белую грудь, в его ретиво сердце, в утробу, в его руки и ноги, чтобы кровь его кипела и шипела, чтобы он тосковал, горевал и в ночь спокою не видал, чтобы не мог он ни жить, ни быть, ни часы часовать, ни минуты миновать без меня, рабы Марьи. Поднялась бы тоска-кручина из морской пучины, поднялось бы горе из-за синих гор, из темных лесов, из частых ветвей. Поднимись, печаль-сухота, напустись на раба Лександра, чтобы он тосковал и горевал, как мать по дитяти, как кобыла по жеребяти, овца но ягняти. Запираю приворот тридевяти тремя замками, тридевяти тремя ключами. Слово мое крепко и лепко, как горюч-камень Алатырь. Аминь.
После того бабка подняла Марью с полу.
– Оцепенели ноги.
Бабка поддержала ее, усадила и сказала:
– Ступай домой, мимоходом заверни на выгон. Там стоит старый дуб. Ты распознаешь большой корень, торчит наполовину в земле. Под ним маленький корешок, туго-натуго перевязан суровой ниткой Это судьба твоя связана какой-нибудь супротивницей – отворот от Саньки.
– Ой, что ты, бабка! – вскрикнула Марья. – Неужто на меня такая напущена беда?
– Дальше слушай, девка. Ты этот корень сломай, да нитки развяжи, да пять раз прочитай молитву. А сама туго-натуго в другом месте корень перевяжи и зарой его потом в ямку. Ямку рукой обведи кругом, – отворот этот перейдет с тебя на соперницу. Тут ты умойся росой и спать ложись А чтобы крепко наговор был да спорее действие имел...
Тут бабка прислонила свои губы к уху накрепко и прошептала невнятно какие-то слова. Марья не разобрала их, но смысл уловила догадкою. От стыда готова была сквозь землю провалиться. Только вскрикнула:
– Как же это, бабушка! Срам-то какой!
– В том, голубушка, тайность. Промежду же нас с тобой она схоронена будет на веки. Иди, дородная, с богом. Делай, что велю.
Белели звезды в ветках яблоней, а внизу отстаивалась темь. Марья укуталась полушалком, заворотила подол сарафана на голову, как делают это бабы во время дождя, и пустилась но тропе на зады к сараям. Вышла на выгон к старому дубу. Трясясь от страха, нащупала корешок под дубом; и верно, он был перевязан суровой ниткой. Марья сделала все, как велела бабка, умылась росой и прочитала пять раз «богородицу». Крадучись, пробралась она после этого в сенцы и с облегченным вздохом повалилась на постель.
Глава седьмая
Шла первая неделя великого поста. Верующие настроились на постный лад, говели. Заунывный колокольный звон с утра до вечера разносился по селу. Истовые, как кость, высохшие старухи со смиренным видом брели в церковь. Со столов не сходила скудная пища: горох, соленая капуста, огурцы, картошка в кожуре, пареная брюква. Везде шепчут молитву Ефрема Сирина. [Молитва Ефрема Сирина – покаянная молитва, читаемая по православному уставу в течение великого поста.] В безбожной семье Лютовых только один дед Севастьян шептал эту молитву, украдкой отворотясь в угол. Там у него под мохнатой шапкой была спрятана ото всех маленькая иконка: «Господи, владыка живота моего. Дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми...» [Любоначалие – желание начальствовать.]
Санька в эти дни свирепо проводил беседы о суевериях. Он уже все узнал о приезде Полумарфы и о том, кто из девок говеет.
Глухой ночью возвращался он с товарищами из избы-читальни. Огни везде потушены, только у «потребилок» брезжил свет. Комсомольцы направлялись к ним.
Подошли к избе Усти.
В избе были девки, раздетые для сна. Посреди пола постлана была хвощовая подстилка, на ней войлок. Лежали шубы кучей, ими укрывались.
Все укладывались спать. Только одна Дуня стояла на коленях посреди избы и старательно и истово молилась. Она всех усерднее постилась в артели. У нее теперь не было зазнобы. Все ее забыли и покинули. Сами подруги в душе считали ее безнадежной «вековушей». Век ей одинокой жизнь коротать, век ей в старых девках быть.
– ...Дух же целомудрия, смиреномудрия, любве даруй ми... рабу твоему, – произносила она с жаром, и слезы катились по ее пухлым щекам.
Парни под окном прекратили шутливые реплики.
Санька прилип к окну и стукнул по наличнику.
Девки сказали Марье, стоявшей подле окна:
– Не пустим, Марюха, ни одного. Великие дни. Грех теперь любезничать да миловаться.
– Кто тут? – спросила Марья.
– Впусти, – послышалось в ответ, – впусти закурить только.
– Разве забыли, какие идут страшные дни?
Марья дунула в лампу. Стало темно.
Санька стоял, обдумывая, как лучше попасть и избу.
Он снова стукнул по наличнику. В избе царило безмолвие, потом девки зашушукались и опять все стихло. Он ударил в третий раз, – голоса после этого раздались громче, но никто не отозвался. Санька разозлился и стукнул в четвертый раз и так сильно, что окна задребезжали.
В избе вспыхнула спичка. Санька увидел через мерзлое стекло девичью фигуру в ночной рубашке, – угадал Марью, стройную, с тугим телом, с длиннущими волосами. Пава.
– Чего надо в такую пору? – спросила она.
– Пусти же прикурить от лампы, Машок. Спичек нет нараз. Прикурю и выметусь. Не унесу вашу избу с собою!
– Я одна, – ответила Марья. – Нельзя впустить тебя, Санек. Что люди на это скажут?
Сердце ее замирало, билось, как подстреленная птица.
Девки сгрудились на постели и захихикали. Санька сказал:
– Как же ты одна, если слышно, как подруги хохочут?
– Это хохочет Дуня. Больше ни души, убей меня гром.
– Как же ни души, – упорствовал Санька, – когда я вижу на полу постели, на постелях девичьи шубы. Пусти меня на минуточку, прозяб я весь.
– Ох, не пускай, Марька, – сказала Дуня, не переставая молиться, – он пришел нас агитировать. Вот те крест.
Решили не пускать парней. На лице Марьи отразилось страдание.
– Может, на минуточку только пустить, – сказала Дуня, которой было жаль Марью.
– Хорошо, я тебя впущу, – согласилась Марья, – но с уговором: не дольше сидеть как минутку, покурить и опять восвояси. И притом ежели ты один.
– Один-то я один, только за углом товарищ вон стоит, ждет меня с куревом. Дай нам разрешение с товарищем.
– С товарищем ладно, но не больше. И стоять вам у порога, на постели к нам не лазать.
Марья открыла ему дверь – и ввалились сразу пятеро. Девки увидели это, принялись кричать, обругали их крепко и заставили стоять у порога.
Парни закурили от лампы и стали дымить, перекоряясь с девками.
– Что это, братцы, за позор нам, – сказал Санька, – неужели, как нищие, все будем у порога стоять, неужели на лавках отдохнуть нельзя.
– Отдохните, – позволили девки, – только не близко от нас, в кути. А мы ляжем.
Девки улеглись под шубы.
Парни сели на кутник и разговорились. Вспомнили святочную потеху и начали рассказывать да так занятно, что девки, дивясь тому, подобрели, повысовывались из-под шуб, невзначай показывая голые руки. Санька в этом месте и закинул слово:
– Метель, девки, скажу вам, небывалая, а пора полунощная, кочетья скоро закукурекают. В такую пору выходить на улицу боязно. Будьте милостивы, позвольте нам здесь переночевать на лавках. Мы вас не стесним.
Девки ни в какую.
– Нынче, молодцы хорошие, за это засмеют, когда узнают! По нашим местам совместное спанье выводится. И без этого прослыли распутницами. Иная девка, за овинами лежучи, все ноченьки летом проводит, а за богатство ее молва обегает, а чуть нас коснется, сейчас же будешь в стенгазете. Убирайтесь-ко вон! Отчего это вы к старшим девкам ночевать идете, а к своей ровне не идете?
– Вы приветливее.
Дуня сказала:
– К приветливым вы только по ночам ходить любите? Дуры ныне вывелись! Днем каждому рады, а теперь складывайте монатки.
– Вот те раз! Да мы на лавках расположимся, военным порядком. Мы вас трогать не станем, не воображайте, пожалуйста, а чуть свет уйдем по домам. Кто же с посиделок в такую погоду уходит? Раздобритесь, девки, мы вам не помеха, люди сознательные.
– Уходите, уходите, – гнала их Дуня, – с вами только грех один.
Санька сказал:
– Мне, девки, спать дома негде. Мамка и тятька на печи, братишки на полу. Собака под печкой, теленок у порога, поросенок под лавкой, кошка на шестке.
Девки покатились от смеха. Дуня хохотала пуще всех. Она и ухват составила.
– Ладно, девахи, ночь темная, погода дурная, – сказала Марья, – окна занавесим, двери запрем. Пусть в кути заночуют.
Окошки занавесили головными платками, потушили огонь, и после этого было парням наказано:
– Располагаетесь на лавках тихо-смирно. Если озорничать будете, выгоним.
Парни полегли на лавках, слушая, как шушукаются под теплыми шубами девки.
– В прошлом году французскому президенту плешь золотили, – сказал Санька.