Текст книги "Девки"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
– Наиполее заманчивые для нас те вопросы, на которые нет ответа, – произнес вдруг Карл Карлович.
– И в самом деле, сумнительный разговор, кум, – сказал Канашев, – ни ко времю и ни к месту...
– Вот именно, – подхватил граф. – Вы, дорогой друг, про предстоящие выборы подумали бы. Ведь начальство на селе новое выбирать будете. Руководителей Совета, защитников крестьянских и ходатаев...
– Не приемлю я и выборов, – сказал Пудов. – И к чему это, ваше благородие, по большинству голосов стали выбирать? Разве головы равны? Иная голова миллиона голов стоит... Бывало, на сходке мы десятеро все общественные дела решали, и дело шло, остальные только слушали. Был порядок...
– Известно, сват, – сказала Досифея, – дураков везде больше, а умных везде меньшинство. Меньшинство это и должно руководить...
– Неправильно, думны головы, – твердо сказал Канашев.
– Ну, конечно, неправильно, – подхватил граф. – Новая жизнь и новые законы, и с ними считаться надо. Всем дали голос. Так везде в культурных странах... Так ты свой голос и используй, а не хнычь...
И тут заговорил Карл Карлыч:
– Это глубоко ферно. Умный человек избегает общества, чтобы не скучать. Люди надоедают, и человеку хочется побыть одному. Но это – не цель. Это – средство подумать о том, как прийти в общество и завоевать его... Человеку с практической точки зрения гораздо важнее знать то, что может ему помочь приспособиться к временным условиям его существования, чем то, что имеет значение вневременное, господин Пудов. Инстинкт самосохранения всегда оказывается сильней самой искренней жажды познания...
Его речь подхватил граф:
– Главное, не показывать свое настоящее лицо. Наоборот. Пусть вас все считают очень хорошими, надежными советскими середняками и с вами советуются. Степенно и всерьез хлопочите о сеялках, о веялках, о семссуде, о химудобрениях, о пожарной дружине, об охране леса. Вы хлеборобы, вам важнее практические заботы, вы до критики властей не доросли, пусть вас такими принимают. Общественниками быть обязательно, авторитет в народе заслужить, утверждаться на сельских должностях. Вот ваша верная дорога. Состоять надо членом Осовиахима, Мопра, профсоюза, Автодора. [Осоавиахим – Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству.] [МОПР – Международная организация помощи борцам революции.] Будьте вхожи в Совет, не пренебрегайте ячейкой. Помогайте избе-читальне. Вон Егор Лукич волкому подарок сделал, красного шелку на знамена метров сто. Карл Карлович имеет похвальную грамоту за усердное сохранение государственных ценностей музея-усадьбы графов Орловых, моих предков. У меня есть множество примеров, как наши члены крестьянского союза получили дипломы лучших хозяев района на выставках. Я думаю, что вы, Егор Лукич, тактику верную взяли. Я вас ставлю в пример. Даже свой селькор есть у вас, защитник ваших дел в прессе. Это почти гениально. Вот сейчас на селе перевыборы. Что это такое? Это состав Совета должен по замыслу проводить самую страшную политику. Кости у вас затрещат. Значит, надо нам принять меры. Лучше для нас нет ничего, как выбрать в Совет своего человека. Не рекомендуйте ни лютого церковника, ни глупого антисоветчика. Вы этим только себе навредите, ибо сразу обозлите комсомольцев и бедноту. А лучше выберите фигуру, которая не возбуждала бы сомнения бедноты, но стала бы работать на вас.
– У нас такой найдется, – сказал Канашев. – Лобанов Карп. Лучше нет кандидата.
– Охарактеризуйте мне его.
– Середняк настоящий. Очень старательный мужик, зубами за собственность держится, хотя сам недавно при Советской власти из бедноты вылез. У него был брат селькор. Как бельмо в глазу для всех. Плохо кончил, утонул, бог ему судья. Но Карп препорядочный. Душой к нам льнет, шибко разбогатеть хочет. И народ ему доверяет. И беднота еще не забыла того Карпа, который в рваных портках за сохой ходил.
– Пожалуй, верно, это подходящий человек, – сказал граф. – Следить за ним только надо. Вот так и обрастайте активом, вникайте во все. А уж мы об остальном позаботимся. Что же касается ваших богословских раздумий, господни Пудов, то я скажу как человек глубоко православный: богу да попам виднее, что к чему. Пускай они сами с этими делами разбираются. Мы им авансом во всем верим и во всем на них надеемся. Мы же не еретики. А бог всегда за правое дело. А ты в ересь впадаешь, хочешь попов с богом умнее быть, все промыслы божьи наперед узнать. Нехорошо это.
– Мы приставлены на земле свои дела блюсти, – поддакнула Досифея. – И от них ни на шаг.
– А дела эти ясные, – продолжал граф. – Правда, порядок, добро, свобода, равенство, братство. Кто чем хочет, тем и занимайся – это свобода; равенство – богатый ли, бедный ли, помещик ли, купец ли – все равны перед законом. Братство – каждый: богатый ли к бедному, бедный ли к богатому – должен хорошо относиться.
Вавила возразил против такого истолкования братства.
– Как же к ним хорошо относиться, если у них другого слова нет про меня, как «прихвостень буржуазии»...
– И все-таки я не враждовал бы с ними. А изо всех сил старался бы показать, что я не прихвостень. Придет пора острого поворота, и могут вспомнить, что коммунист тебя прихвостнем назвал.
– Это могут. Они вспомнят. Они нечего не забывают. У нас есть отчаянные пролетариаты. Иной, глядишь, всего-то титешный мальчонка, а на собрании руку подымает против капитализма. Мудрецы, апостолы сопливые! А их отцы? Сами себя поставить на ноги не могут, а лезут управлять обществом. Где это видно в культурных землях, чтобы немощный да бедный были богатого дельнее да способнее. Нигде! Только у нас в бедноте таланты ищут. Ну и все эти таланты, конечно, готовы умереть за Советы.
– А почему бы за Советы и нам не стоять? Советы – сила. А в силе вся причина, – сказал Карл Карлович.
Граф поддержал его:
– Разумеется. И мы за Советы. Но без коммунистов.
– О, это другое дело! – воскликнул Вавила.
Канашев поднял палец вверх и многозначительно улыбнулся; все оживились, прозрев неизреченную мудрость в словах графа. Досифея поедала его умиленными, обожающими глазами.
Граф продолжал:
– Дальше. В ваших руках сила огромная – хлеб. Маневрируйте умело. Хлеб надо придержать. Надежно припрятать. Везде так теперь поступают. Пускай узнают, как мужичка прижимать. Они нажимают, мы тем же отвечаем. Игра втемную. Никого не видать, а результат ясен: бесконечные затруднения с хлебом, общее недовольство, ропот...
Теперь Вавила Пудов расцвел. Только Карл Карлович, считавший, что ему наперед все ясно, хранил важное спокойствие.
– Сколько у вас партийных? – спросил граф.
– Да один, старый хрыч. Но и от одного хлопот не оберешься, ваше благородие. Вот уж верно говорится, что одна паршивая овца все стадо испортит. Мутит народ. Сбивает молодежь к общей жизни, а баб в женделегатки проводит. Один, как бельмо в глазу. (Шепотом). От одного-то, чай, нетрудно и избавиться, ваше благородие? – спросил Пудов.
Граф усмехнулся в сторону Канашева.
Канашев сказал:
– Избавиться? Это значит, привлечь пристальное внимание в государственном масштабе к этому селу и к этому факту. Осторожнее, Вавила, на поворотах. Всю губернию прочистят. Вон в Одессе «избавились» от селькора, так пять годов в трубы трубят... У нас, ваше благородие, был случай такой три года назад: селькор утонул. И доктор дал правильное заключение – нет насильственной смерти, и свидетелей в пользу факта, что утоп, полсела... Так и доктору не верили и свидетелям, ездили, ездили и все к нам приглядывались, чуть отцепились. Так и сейчас все живу страхами огорожен. Везде, вишь, у них кулак виноват. Убили пьяного коммуниста в драке – кулак виноват. Нет ситца в кооперации – кулак скупил для спекуляции. Горит совхоз, подожгли хулиганы, а в газетах уже призыв: «Вылазка классового врага». Мужик не дает хлеба государству – опять же происки кулака. В ВИКе бюрократ сидит (к царю легче попасть, чем к нему), ищут и там кулака. Девку на околице заголили – подстрекнул кулак. На сходке услышали голос правды – кулак внушил. Выгодно сваливать на кулака голод, болезни, темноту – все от кулака. Он и на картинках рядом с царем, помещиком, полицейским и попом стоит. А тут еще ты, Вавила, – «избавиться от одного»... Соображать немножко надо, что к чему...
– Он верно говорит, – сказал граф Вавиле. – Ведь у нас не открытый бой. Они всем вооружены, а мы нет. Мы с пустыми руками.
– Уж если это удумал, – сказал тихо Канашев, и поглядел на графа, – так лучше один, без свидетелей и соверши... И ни отцу, ни сыну родному не сказывай... И друзьям не признавайся в этом.
– Это другое дело, – сказал граф. – Там никто не замешан... Никого не подведешь.
Он приделал бороду, напялил зипун, надел котомку и, с посохом в руке остановясь у порога, сказал:
– Ну, иду в Зверево. Там у нас дело прочнее. Народ тверже. Скала...
– Народ там отборный. Дубы. Бог благословит! Бог благословит! – напутствовала Досифея.
– Чувствительно вам благодарен! – сказал Пудов.
Граф с Карлом Карловичем и Канашевым простился дружески. Расцеловались.
– Облегчи! Избави! Спаси! – в экстазе восхищенно складывая руки в «гробик», в «крестик», в «умиление», шептала ему вслед Досифея.
Граф ушел. Воцарилось молчание.
– Высокопоставленная особа, – сказал наконец Вавила Пудов, – а какие муки принимает за идею.
Карл Карлович сидел неподвижно на стуле и ждал, когда на него обратят внимание. Наконец обратили.
– Я саметил, Егор Лукич, – сказал он важно, – что вы часто употребляете пословицу – восвеличиваете хозяина, унижаете работника. Вы говорит: «Без хозяина и товар плачет», «Без кота мышам масленица». Это надо прекратить. Это изобличает вас как отрыжку старого, пуржуазного мира. Это не котируется. Лозунг наш – пролетарии всех стран, соединяйтесь... Это относится к работающему народу... Надо понимайт.
Канашев ответил:
– Очень был невоздержан на слова, Карл Карлович. Это верно. Мужицкая привычка.
Не улыбаясь, не оборачивая к ним головы, Карл Карлович заметил:
– Эта привычка Сибирем пахнет. Хорошо, что понимаешь. Не турак. В хороший барабан не надо бить с силой. Дальше. Болтайте больше о том, что к нашему делу не относится, если хочется болтать. Это называется у нас палаполка, и на такого машут рукой. Путьте палаполка. Греческий герой Алкивиад отрубил хвост у своей собаки, чтобы дать пищу толпам черни и тем отвлечь ее внимание от настоящих его занятий. Поступайте так же. Дальше. Ваш Суворов коворил, что тот уже не хитрый, про которого говорят, что он хитер! Старайтесь ладить с людьми и их убедить, что они вас умнее.
Все в такт головой мотали, соглашались с ним. Не поворачивая головы, он продолжал тем же докторальным тоном:
– Что-нибудь сказать – это очень хорошо. Но что-нибудь не сказать – это в тысячу раз лучше. Но если уж никак нельзя смолчать, то выбирайте слова так, как советовал один дипломат. Он советовал: хоспода, слово дано человеку для того, чтобы как можно лучше, как можно вернее скрывать свои излюбленные мысли. Егор Лукич, кругом нас люди...
Он указал в сторону мельницы.
– Ну, эти люди нам не опасны, – ответил Канашев. – Это неграмотные бабы. Дуры девки. Им не до политики. Маленькие люди.
– Эй, Егор Лукич! Все люди на свете с самого начала нарождаются вовсе маленькими. Но это ничуть не мешает им быть впоследствии большими тураками и великими некодяями...
Сказал как отрезал. Все молчали.
– И не пить! – приказал он строго. – Первую рюмку ты хватаешь. Вторая рюмка тебя хватает. Не пить ни капли. Я серьезно. Иначе тружба наша врозь. Безобразие. Куда ни глянь – блюют. Фарвары. Пропьете остатки России.
Он остановился у двери, прямой, сухой, бритый, как актер, строгий, как тюремный надзиратель.
– Ухожу! Договорились. Теперь запоминайте раз и навсегда: Карл Карлович Шмидт у вас никогда не бывает. Везде и во всяком случае говорить так: не бывает. Тоброго здоровья.
Он ушел.
– Идите, пока не рассветало, – сказал остальным Канашев. – Да запомните, что вам говорил граф про выборы, про хлеб, про Советы. Ты, божья старушка, своих богомолок распустила на нет. Наглые стали. Мне Полушкин докладывал, приезжали две твоих болтушки к нам на мельницу: только и разговоров у них, что про командированных из города, которых уж больно ублажаете вы (Досифея опустила глаза). Оскоромились, видать, богомолки и треплют языками!..
– Ой, навет! Ой, клеплют напрасно. Слежу я и блюду их чистоту. Бережем себя строго.
– Да разве я о чистоте твоих девок беспокоюсь? Кому нужна эта драгоценность. Я разговоров опасаюсь.
– Ой, искушение! Явно ослепил клеветников наших дьявол. Псы еси смрадные! Какие наветы на девок! Ни на макову роснику правды нет...
– Пируй, да держи язык за зубами, – продолжал Канашев, не слушая ее. – Те командированные из губернии, может, наши верные друзья. А если узнают про это, да их по шее со своих должностей, да ревизии, да и к нам. Так от нас ото всех только пух полетит. Ладно еще, кроме своих, никого при тех разговорах не было. Притом замечу: не оставили они свои старые замашки – прежнюю жизнь хвалить: наше мнение такое – лучше этой жизни не было и нету. Поняла?
– Поняла, батюшка.
– То-то! Смотри в оба! И еще твои девки распространяют суеверие: будто бы утром поднялись они после перепою и глядь – на потолке следы сапог. Ну, решили – нечистая сила. По всему району разнесли, дуры оглашенные. А комсомольцы, когда ваши девицы пировали, вошли в скит, надели на ухват сапог, да им потолок и истыкали.
Досифея краснела, пыхтела, вздыхала.
– У них, монахинь чертохвостых, сроду гроша медного в руках не было. А ныне – заработок, артель, они – члены профсоюза губтекстиль. Пригреты, обуты, одеты, приголублены. Нет, еще воображают, заносятся. А чего воображать, когда волком шевельнет пальцем и все гнездо твое на воздухе. А из-за вас и на всех в волости мораль пойдет. Цепочка эта далеко потянет. По всей губернии... Иди!
– Не прогневайся, Егор Лукич. Все будет чин по чину. Уж скручу я этих девок, они у меня, кроме воды да черного хлеба, и знать-то ничего не будут...
Она отвесила смиренный поклон до земли:
– Прости, Лукич! Выпрямимся. Дело бабье, слаб сосуд.
Она вышла.
– Какое мне напутствие будет, Лукич? – спросил Вавила.
Канашев сказал строго:
– Подходу у вас нет к людям. Раньше церковь о бедных пеклась и около себя их утешала. И богатому легко было жить, когда бедный словом и подаянием утешен. Не кляузничала беднота, не лезла в мирские дела. Да, вспомянешь, были же пастыри на Руси! А нынче вы от бедных отрекаетесь. Вот люди и рассыпались, как зубья от бороны. Тот – туда, этот – сюда. Знали ли наши отцы радио, телефон, лампочку? А нынче с седыми волосами учатся. Не отвертишься от новой жизни, как ни брыкайся. Мужиков я крестьянами сейчас не считаю. Ни городской, ни деревенский он сейчас, черт его знает...
Он поправил лампадку у иконы. Посередине пола стоял Вавила Пудов и старался вникнуть в каждое слово. Канашев был для него столп мудрости и величия.
– Машина будет работать, а девки в лесочке финтить, – продолжал Канашев. – И замуж выйдет – будет финтить. Пропала деревня. Зачервивела. А зачервивеет деревня, пропал и город. Танцами сыт не будешь. Вся мразь оттуда. Бывало, в кожухах гуляли, в пестрядине, по десять лет шубы носили. [Пестрядина – грубая льняная или хлопчатобумажная ткань из разноцветных ниток, обычно домотканая.] А сейчас в плисах да в ситцах. Не успевают возить в кооперацию. Лаптей девки стыдятся. На шагреневые туфли целятся. Она готова жрать одну картошку, только бы вырядиться. Все сдвинулось. – Голос его стал, как иерихонская труба. – И только ты и все твои задохнулись в черном суеверии. Никакой науки не признаете. Ваша молодежь из церкви придет домой, знает одно – заливать в глотку. Вот она и бежит, девка, к Саньке Лютову. Видишь, я на старости лет газеты читаю.
– Лукич, уволь. Я газеты читать не стану. Я всю жизнь по библии.
– А что толку? Матери-келейницы вон всю жизнь четки перебирали да шептали «помилуй мя боже», а грянула революция и раскидала их всех по лесам. Считаются теперь побирушками. Вот тебе и библия. Мудрецы, знатоки святого слова, блюстительницы чистоты: «с бритоусом, с табачником, щепотником и со всяким скобленым рылом не молись, не водись, не дружись». [Бритоус, скобленое рыло – (бранное у раскольников) тот, кто скоблится, бреется.] [Щепотник – у раскольников бранное прозвище православных, которые крестились щепотью, то есть троеперстно.] Спесивы да глупы! И во всем у них только один, антихрист виноват. Это есть защита собственной глупости. Легче всегда свалить на другого, на антихриста, как на кулака валят наши виковцы, у которых и дороги не в порядке и школы без стекол, это им очень на руку – валить на кулака... И там и тут у вас – разная глупость, но глупость... Этого у меня чтобы не было. Каждый за себя отвечай. Бог тоже умных любит. На бога-то надейся, а сам не плошай. Вместо того, чтобы иконостасы новые воздвигать да судачить со старыми бабами, людей злобить да на комсомольцев жаловаться, послали бы девок-богомолок по посиделкам... Что-нибудь божественное почитать. Про смирение людское, про вред житейской зависти... Не завидуй на чужие достатки... Вот чему просвещать надо. Мозги у них молодые, свежие, хорошо на них доброе слово ложится. Чаще долбите им: все люди братья – и богатые, и знатные, и каторжники, потому что богач завтра разорится и станет нищим, а знатный очутится в тюрьме. Да у вас, чай, и книг-то таких нету.
– Нету, Лукич. Все сгибло при комбедах.
– А у комсомольцев все есть. И про звезды, и про моря, и про бедность, и про богатство. И про правду, и про кривду по-своему судачат. А вы только псалмы Давида распеваете. Нынче на этих псалмах далеко не выедешь. Завтраки бы в школе для бедных устроили. Я даю тысячу да ты тысячу.
– Лукич, велика жертва.
– Видишь, сразу завыл. По карману ударили. А земляк наш, Минин, для спасения России женины сарафаны отдал. Эх, ты! Две тысячи я даю.
– Сотню и я подброшу.
– Не надо. Будешь кормить ребятишек на мои. Вот что, Вавила, ты оставь свою должность церковного старосты. Пусть там бабы командуют. А ты, как член нашей артели, займись общественными делами. Красноармейкам-вдовам помогай. Вон я Устинью как от них отторг. Любо-дорого. Кусают губы от досады. Веди культурную работу. Пошли внучек в кружок, пускай в спектаклях отличаются. Да... Не откладывая в долгий ящик, настрочить надо условия соревнования. Будем с Аннычевой артелью соревноваться. Бери бумагу и пиши.
Он стал ходить по избе, думая.
– Пиши! Дам установку. Договор на социалистическое соревнование. 1928 года, августа... Мы, нижеподписавшиеся... Заголовок потом... Вступительную часть после продумайте... Какие на себя берем обязательства? Беремся по части полеводства (с попом проформу бумаги утрясешь)... Цифры уточнить. Первое: уничтожить пустующие земли... Второе: расширить посевы ярового клина... Третье: поднять зяблевую вспашку... [Зяблевая вспашка – летне-осенняя обработка почвы под посев яровых культур весной следующего года.] По части животноводства (цифры уточнить). Первое: улучшить состояние рогатого скота... Второе: покрытие маток лучшими племенными жеребцами...
Так до утра они составляли условия социалистического соревнования...
Глава одиннадцатая
Осенью, после уборки картофеля, начались перевыборы сельсовета.
Приехал Петр Петрович, представитель от ВИКа. Семена Бадьина взяли в волость, а на его место избрали Карпа Лобанова.
Есть такие мужики среднего достатка, которые всю жизнь тянут маятную лямку вола и семейных к той же лямке приучили. На дворе у них излишек скота, поветь дворов новая, а изба пятистенная, если же не пятистенная, то состоящая «в аккурате». Постоянно водится у таких мужиков деньга, и от сельчан им почет, похвала и одобрение.
– Мужик, – говорят сельчане про каждого из таких, – работяга и со смыслом.
Но ежели разглядеть существование таких работяг изнутри, начинка ихней жизни окажется не очень приглядной. Мясо на столе у них два раза в год, в светлое воскресенье да в рождество христово, остальные же дни ознаменованы огурцами, хлебом черным и картошкой. Яйца, молоко и масло идут у них прямиком в город. Скот идет туда же. Одеваются такие мужики нищеподобно, но зазору от этого не чувствуют, ибо уважают мужика на селе не за то, что у него на теле, а за то, что у него в сундуках. А в сундуках у таких мужиков для семьи надевки всякой много. И получается, что живет человек в достатке, а ничего не съест, не сопьет, не износит – все на черный день кладет.
Девки таких семей находят женихов моментально, у них и нарядов много: сарафанов, верхних одежд плисовых, суконных и казинетовых, а постель изготовлена с подушками и одеялами из цветистого сатину. Из таких семей девки приносят с собой мужу машинку «Зингер» и искусство «модной швеи».
Мужики таких хозяйств угрюмы и необщительны, но законченно целостны в суждениях о земном судьбеустройстве. Газету они не читают, по всегдашней своей озабоченности хозяйством. В других делах, кроме благополучия разве, не смекалисты и для общественных дел мало пригодны. Всякий маломощный в глазах такого – непременно пьяница, а кулак да зажиточный – трудовик.
Таким был и Карп Лобанов, вновь избранный председатель. Его кандидатура оказалась всем угодной. Канашев верно рассчитал. Богатые ценили его за жадность к работе на себя. Церковники – за то, что он не остерегался попов и говел, был благонравен, серьезен, степенен, каким положено быть богобоязненному хозяину. Он высказывался в своем кругу: «Кулаков у нас, конечно, настоящих нету, а делать их мы не заинтересованы».
Середняки его выбрали как своего брата, трудовика, который им во всем пример, в хозяйстве ловок, распорядителен. «Подходящим хозяином будет на селе, лучше не надо. Порядок обеспечен, и прясла будут загорожены, и ниву скот не потопчет, и в налогах разберется, и трудовика поймет, не обидит, сам той же кости».
Подкупало в нем и то, что был он брат Федора Лобанова, и то, наконец, что взял жену себе тоже горемычную беднячку. Это она сейчас только в меховой шубе ходит с выхухолевым воротником, а первых-то детей в подоле носила, пеленок – и тех не было.
– Пускай лучше он, – решили бедняки, – все-таки нужду нашу помнит и при случае войдет в наше положение.
Словом, каждый слой сельчан возлагал на Карпа свои тайные и явные надежды. Даже богомольные старухи пришли голосовать за благочестивого председателя. Комсомольцы голосовали против, но их было мало. Саньку провалили, хотя девки и защищали его.
– Наш чтец Санька Лютов, – говорили они, – не дает нам покою. Каждый день читает что-нибудь новое. Придешь после этого домой и думаешь, никак не заснешь: не по-настоящему мы живем. На второй день только и ждешь вечера. Заразились мы культурой, засосет на сердце и опять читаем. И про бога, и про черта, и про небо, и про крестьянскую жизнь. Вопрос за вопросом. И в культурно-просветительном кружке он активист.
Мужики сказали:
– Мы избираем в сельсовет не кружиться, я мужицкую жизнь понимать.
– Нам грамотные люди позарез нужны, – кричали девки. – Начнем считать арифметику, на граблях зарубки делаем. Позор нам и стыд как советским женщинам.
Обозлили мужиков.
– И без грамоты сумеешь зачесы наводить, – отвечали мужики.
– Убирайтесь к черту за пазуху. Он вас многому научил. Срамницы.
Осенний тихий день в листопаде. Солнце на склоне. На окнах сельсовета пыльная герань, вся цветочница завалена окурками. На другом окошке кринка с молоком, в котором плавают мухи. На столе приходо-расходная книга, пухлая, грязная, захватанная, чернильница – банка из-под ваксы, замызганная печать. На стене плакат, засиженный мухами, и висит он косо, на одних боковых кнопках. В шкафу старые газеты с оторванными уголками. У порога валяется старый хомут. На него садятся приходящие, ибо ни табуреток, ни скамеек в помещении нет. У большого стола, всего изрезанного и залитого чернилами, сидит молодой парень, секретарь Антошка. В углу на трехножной табуретке лежат наушники. Здесь толпится очередь ребят: двое слушают, у каждого по наушнику, остальные ждут очереди. Когда у них начинается драка, Антошка молча встает и пинками выгоняет их. Но как только он сядет за стол и углубится в бумаги, ребятишки на цыпочках проходят у стены не дыша и занимают прежнюю позицию. Это у них называется «принимать слух из Москвы». Только ночью сторож выгоняет их, а то угол всегда занят. Сейчас ребятишки слушают доклад о перевыборной кампании Советов. Им все равно, только бы что-нибудь слушать.
Вошли в сельсовет: Обертышев Петр Петрович, довольный исходом перевыборов, Анныч, озабоченный новым составом сельсовета. Ребятишки притихли в углу. Дурачок Степынька поднялся с хомута и подошел к Обертышеву.
– Дяденька! Подай копееску!
Антошка схватил его за руку и вывел на крыльцо.
– Я тебе дам копееску, сукин кот. У кого просишь – не видишь. Это начальник из волости.
Обертышев сказал Аннычу:
– И в сельсовете теперь у нас идеальный человек, авторитетный. Член мукомольного товарищества. Совет стал полубедняцкий. Полная смычка бедняков и середняков, за что и боролись. Ты видел, какое единодушие было при голосовании за Карпа Лобанова? Значит, мы правильно нащупали дух трудящихся. Не потеряли классовое чутье. Теперь советское влияние на селе обеспечено. Половина в органах артельщиков. Слиться бы вам надо о одну, зачем две артели на селе.
– Не верю я все-таки во всамделишность этой канашевской артели. И сливаться не буду.
– Раскольник.
– Нет, из принципа. Я людей знаю, по людям много рассудишь. Люди – та же книга, ежели кто умеет читать ее. Вот ты плохо знаешь Егора. Впрочем, ты как будто с ним знаком?
– Широкобородый такой? Как будто где-то встречались.
– Он бакалеей торговал, а потом ушел на отшиб, умудрился. Теперь вот гляди – он член артели и даже не лишишь его голоса.
Петр Петрович погрозил ему:
– Троцкизм это, браток. Ты всегда переоценивал кулака, Анныч, создавал страх. Плодил панику. Недооценивал крестьянства. Неверие в партийные ряды, браток.
– А ты познакомься с ним поближе... Ты поближе сойдись, вникли. Ты работник волостного масштаба.
– Видел, видел, многих видел. И с вашим зубром встречался разок. Широкобородый такой, рожа мясистая и обличья кулацкого. Но на поверку вышло – трудовик.
Обертышев жал Аннычеву руку крепко, дружественно говоря:
– Ой, ой, строг ты к людям. Ну, покуда.
Он вышел за прясло и спустился к реке.
Анныч постоял у своего плетня, потом взобрался на пень и, приладив ладонь к глазам, стал пристально глядеть вдоль дороги. Тут он увидал, как, не дойдя до ельника, фигура Петра Петровича уплыла влево по тропе, ведущей к мельнице. Анныч еще постоял, выждал – не ошибочно ли это, не обманул ли его глаз. Нет, не обманул: фигура на дороге, ведущей к волости, не показывалась.
– «Как будто где-то встречался», – повторил он его фразу.
Анныч слез с пня, рукавом отер лицо и пошагал очень прытко в другой конец села.
Он направился на этот раз к Карпу. Подошел к лобановской избе в то время, когда Карп выслушивал у завалинки жену, только что прибывшую со станции, – она возила в город сбывать яйца. Собралась толпа любопытствующих, всем была охота узнать, что делается в городе на ярмарке.
– Хотела купить сарпинки – нет, шевиоту – опять нет, английской бумазеи – тоже. Плюнула да пошла из магазина-то. [Сарпинка – тонкая хлопчатобумажная ткань в клетку или в полоску.] [Шевиот – легкая шерстяная ткань с небольшим начесом.]
– Было время, всем хватало. Вот они, артели всякие до чего довели, – промолвил Карп.
Анныч приблизился к толпе.
– Здравствуй, новоизбранный председатель, общественный деятель и артельщик. Как же не согласен ты был с братом, а по следам его попер, сам член артели мукомольщиков стал. Скоро ли в партию вступишь?
– Ничего не попишешь, и вступишь. Жисть того требует, чтобы заодно с Советом к укреплению свободы и равенства идти, – ответил Карп. – А насчет партии Петр Петрович нам давно намекал.
Анныч приблизился к Карпу, сел на завалинку и сказал, точно нехотя:
– Совет дает хороший вам Петр Петрович, мужик он с головой, притом же прочно он вашу артель знает, поди?
Анныч взглянул на Карпа и успокоенно опустил глаза в землю.
– Неплохо. Петр Петрович нередкий гость у нас. С ним ладить можно, он настоящий коммунист, не рыпается, не берет за грудки, не давит налогами, в нужду вникает.
– Петр Петрович, он вникает в дело, это верно... Он вот все уговаривает нас объединиться с вами, – сказал Анныч, – слушает ли только его Егор? Егор с нами мириться едва ли намерен.
– К Егору он часто с этими речами подступает. «Что это, – говорит, – у вас раздоры все меж собою? Собрались бы да вместе кадило бы и раздували. Лодырей вы, – говорит, – выбросили бы вон...» А как лодыря, Анныч, выбросишь? У вас их много засело, ты привык их пестовать. Лодыри, как плесень, они родятся по темным да сырым местам, одного скачаешь с шеи, другой объявится... Грехи только с ними. Вот поэтому Егору эти речи невдомек. А Петр Петрович, он по-доброму, настоящий коммунист – не в пример нашим. И тебе, Анныч, поучиться у Петра Петровича надобно, как с людьми обходиться и людей понимать.
– А я к тебе, Карп, с докукой, – перебил Анныч, – про Саньку в волгазете читал заметку? Злоязычие это? [Докука – надоедливая просьба.]
– Кто знает, может и злоязычие... на рот замки народу не повесишь, – ответил Карп. – Накуролесил, слышно, Санька немало.
– Я говорю, Карп, в заметке ерунда чистейшей марки. Я Саньку не обеляю, я правду блюду. Вот создаю комиссию теперь из разных представителей, пусть выяснят, за какие деньги Санька пил. Тебе в ней надо быть обязательно.
Карп поглядел в землю.
– Здесь волостная комиссия будет.
– Как волостная?.. Откуда тебе это известно?
– Слыхал, – ответил Карп тупо, – слухом земля полнится. Каждое дело на свежую воду выплывает, хочешь ли, не хочешь ли.
Анныч хмуро смолк.
– Там без нас разберутся, – продолжал председатель недружелюбно, – без нас достанут всех и решат, кто чего достоин. Мы люди маленькие, мы заячьего разума люди.
Анныч пришел домой расстроенный и потрясенный. Он и представить себе не мог, чтобы так ловко под него подкапывались. Ночь провел без сна, все раздумывая, а наутро собрал актив из комсомола, и все вместе составили резолюцию, требуя клевету на артель разоблачить. Но не успел Анныч резолюцию отправить, как нагрянула комиссия из ВИКа. Главным в ней был Петр Петрович. Взяли они представителя от мукомольной артели и от бедноты сельской, потом пригласили председателя Совета, рылись два дня, выписывая статьи дохода и расхода, требуя документов, расписок, отчетных бланков, Анныч не любил бухгалтерии, да и не знал ее, – он все заносил в записную книжку. Расписки уцелели тоже не все, а расходов было с начала организации немало – ежели бы сохранять все бумажки, накопилось бы два или три пуда. Опыта в учете никакого не было. Да и бухгалтера не было.