355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 24)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

Но, чем убедительнее пытался Анныч доказать, что в тех условиях неизбежное это было дело – вести учет, опираясь на доверие, потому что не все и писать-то умеют, да и всегда притом можно найти живых лиц, получивших деньги, – тем яростнее присчитывала комиссия к сумме растрат все новые и новые цифры. Анныч покинул комиссию с руганью. Вскоре его вызвали в ВИК. Петр Петрович, которому были подведомственны артельные дела, заявил, что в роли вожака бедняцкой массы теперь Аннычу быть не политично. Анныч направился в волком: выложил сдои подозрения насчет Обертышева и назвал его «жуликом».

Анныча знали за резкого человека, и секретарь волкома, выслушав его, ответил:

– Если бы я вот так же с первого слова верил всем вам, приходящим ко мне и аттестующим друг друга вот так, как ты, то я должен был сделать вывод, что у меня в районе мало порядочных людей. Разберемся.

– Я требую расследования роли Обертышева во всем этом деле. Я требую немедленного расследования.

– Саванаролла, – сказал секретарь. – Все бы тебе вырывать с корнем. Маленькую травку родить труднее, чем разрушить каменный дом.

Он решил, что Анныч наступает потому, что ищет средств самозащиты (секретарь был учен, кончил институт, изучал диалектику). Он потребовал дело с выводами ревизионной комиссии, которая подробно и обстоятельно обрисовала запутанность и запущенность учета. Секретарь решительно отстранил Анныча от дел:

– Ведь массы скоро узнают про результат ревизии. Они церемониться с тобой не будут.

Все кончилось. Опять артель должна погибнуть, как при комбедах. Но артельщики все скопом пришли в волком и до тех пор не выходили из кабинета секретаря, пока он не дал обещание пересмотреть дело. Вскоре волком вызвал Анныча и опять предложил ему руководить артелью и записал в резолюцию, чтобы он «остерегся демагогии, не склочничал, не самоуправствовал». И записал ему выговор в личное дело.

Опять артельщики пришли в волком и опять потребовали пересмотра дела. Тогда волком, раздраженный упрямством артели, странной приверженностью ее к Аннычу, заподозрил Анныча в том, что он потакает их корысти. В Немытую выехал Обертышев и поставил на собрании артельщиков отчет ревизионной комиссии. Его забросали репликами, не дали говорить, затопали ногами.

Обертышев уехал ни с чем. Из волости прибыли другие люди. На этот раз приехал и сам секретарь волкома. Он изложил свое мнение комсомолу и активу колхозников. Он сказал, что Анныч подменил собою всякое руководство в колхозе и фактически диктаторствует. Ячейка нашла это несуразным. Секретарь уехал, и волком вынес новое решение, – обревизовать Анныча заново.

Отсутствие расписок смутило отсека. Он предложил особой комиссии при ВИКе проверить дело снова, Аннычу же пока отстраниться от руководства. Но артель и на этот раз отказалась выбирать нового руководителя.

Тогда из ВИКа прислали официальную бумажку, что вместо Анныча назначается председателем член правления Лютов Петр – бедняк и активист.

– Я буду на бумаге, ты будешь на деле, – сказал дядя Петя Аннычу.

Дело тянулось много месяцев. Наступал исход зимы. И когда Анныча окончательно отстранили от руководства колхозом, он написал в одну из своих бессонных ночей следующее:

«Только после всех мытарств мы, колхозники села Немытая Поляна, в лице партийцев, комсомольцев и беспартийного актива обращаемся в обком через голову райкома. Мы думаем, что сам райком, к которому мы обращались не раз, введен и заблуждение, не разобравшись, где враг, где друг, и пошел совместно с кулаком и атаку на нас».

Дальше излагались все подробности дела, указывалось, что товарищ Обертышев намеренно или не намеренно, но держит руку кулака, дружит с бывшим мельником Канашевым и распивает у него чаи. Указывалось, что ревизия колхозного правления носила намеренно придирчивый характер, а члены комиссии все были кулацкими пособщиками, и, наконец, давалась справка о составе мукомольной артели. К заявлению были приложены таблицы о росте немытовской артели, отзыв бедноты об Обертышеве и заявление с подписями всех артельщиков, которые просили пересмотреть дело и оставить Анныча руководом.

Через две недели, не больше, Анныча снова вызвали в волость. Секретарь показал Аннычево заявление, пришедшее из обкома на поверку.

Фраза, в которой говорилось о чаепитии Обертышева у кулака, была подчеркнута.

Секретарь сказал:

– Ну разве это аргумент? Обертышев пил чай у члена мукомольного товарищества. Затеяли вы бузу – кулакам на радость, беднякам на горе.

– А касательно Обертышева никаких решений? – спросил Анныч хмуро.

Отсек развел руками:

– Обертышев у нас ведь давнишний практик, а горячность твоя ни к чему.

– Двинемся в город сами, – сказал Анныч. – До ВЦИКа дойдем. Но глаза у вас откроем на окружающую жизнь.

Он ушел взбешенный, не простившись с секретарем.

Тут же из боковой двери вышел Петр Петрович, он спросил сокрушенно:

– Жаль старика, рехнулся.

– Как видишь, – отвечал секретарь, – и что с ним делать, не знаю. Мнительность. Много пережил. Неуравновешенный характер. Он и меня в партийной слепоте обвинил.

– На покой пора старику, – сказал Петр Петрович, – в старой голове всегда мрачные мысли. Ведь ты подумай только, – в ВИКе заговор против бедноты. До чего дошел, до чего доехал.

– Всерьез видно придется заняться тебе этими артельными делами в Немытой Поляне, – сказал секретарь. – Изучи обстановку, да и соедини эти карликовые колхозы в один. Такая установка партии.

– Об этом я и хлопочу, – ответил Обертышев. – Но этого-то он и не хочет. Диктаторские замашки... Отрыжка комбедовщины. Я его давно знаю. Был царем на селе, а теперь ему мы хвост прищемили...


Глава двенадцатая

Прошло три месяца. Пурга гуляла по болотам.

В полночь Егор Канашев сидел на мешках в мельнице и при малейшем шорохе вскакивал, прислушивался и бросался к воротам.

Тьма заливала двор, скрывая его настороженные движения. Наконец он услышал – подъехала подвода и, не дожидаясь стука, окликнул:

– Ты, Яков?

Канашев вынес фонарь, торопливо отвязал веревки от грядок, прибрал их и обнюхал Яшку.

– Опять насвистался? Айда в сторожку.

Яшка там вынул из кармана записную книжечку, расправил ее и передал Канашеву. Тот, проверив написанное, вымолвил:

– Ну?

Яшка стоял как вкопанный.

– Свезена мука на станцию Суроватиху? – спросил Канашев.

– Двадцать пудов, – ответил Яшка, – деньги получены сполна и велено сказать тебе, что в муке нужда большая. Трифон просил еще пудиков двадцать.

– Дело. Когда Анныч отъехал?

– Анныч отъехал двадцать пятого числа но вторник, накануне того дня, когда мы Трифону записку писали, чтобы «последить». Свез его на артельных лошадях Санька Лютов. На станции остановились они у Трифона.

– Что там в номерке делалось?

– Трифон очень старался. Вот он что выглядел: Анныч с Санькой все составляли план, как говорить в городе и про что. Перво-наперво говорить решили насчет Петра Петровича. Кулацкий-де пособник, мукомолам потачку дает. Второе – требовать уездной РКК для ВИКа и третье – тебя обследовать.

– Не меня, между прочим, а всех нас – организацию, – поправил хозяин. – Машинное товарищество.

– Нас всех, организацию, машинное товарищество, – повторил Яшка. – На каких примерно правах я у тебя живу, очень интересуются... Ко всему зацепки.

– Ты председатель правления. Яков, надо бы уж тебе это запомнить, – сказал Канашев внушительно, – ты же и член сельсовета. Много заливаешь, Яков, говорят, опять играешь с парнями в орлянку, только на разуме гульба да бражничанье. Всем бросается в глаза – откуда деньги. Яков, образумься, остановись вовремя. Ты в чине. Выдерживай марку.

– Забываю все, – ответил работник. – Как бы вот не сбиться в случае чего? Смерть я этого боюсь! Приедут, гавкнут – подай председателя артели. А какой я председатель, скажи на милость, ежели я ни в чем не смыслю и в аферах состою.

– Дадим тебе книги. Ты разучи в них все, устав и отвечай, как по-писаному, без запинки... Ладно. Еще о чем говорили в номерке?

– Анныч говорил, что какие-то данные есть, никуда не денутся. Данные такие, между прочим, что Петр Петрович скрыл свою связь с тобою, а они свидетелей имеют. Карп проболтался при всем народе. Петр Петрович-де у тебя в частом бываньи...

– Постой, – оборвал хозяин. – Карп, он глупое дитя, и ему в рот въехать больно просто. Только кто же там свидетелями были, когда Карп болтал?

– Бабы были, девки и парни.

– Это хуже. Свиньи тупорылые, разнесут по селу. Дознайся, кто из баб был, и заткни рот им – крупа там гречневая припасена, пшеница и коробе... Узнай кто из парней, выставь обильное угощенье. Девкам – ленты, орехи, пряники... Говори про дело теперь.

Оба сели за стол. На нем шумел самовар, поодаль стояла хлебная водка. Яшка Полушкин поглядел на нее искоса и вздохнул.

– Ну? – сказал хозяин.

– Сейчас, – ответил работник, – не гони.

Налил, жадно выпил, морщась.

– Первым делом, – начал он, – поведаю тебе, как протекло веселье на селе. Когда собралась коренная холостежь, то подговорил я Игнатия – он пусть угощает, а я ему в долг деньги даю. Он такой, лишь бы дали, все возьмет и назад не отдаст. Поставили тут четверть горькой, и принялись парни пить, и кто-то подметил вслух – ни одного, дескать, между нами здесь комсомольца нет. А комсомольцы справляли в то время новый быт, читали про что-то у Квашенкиной. Тогда я привстал и говорю: «Товарищи, ни одного средь нас, говорю, комсомольца нет, и вы думаете, что они справляют новый быт. Но вы напрасно так думаете, они кобелируют. Слыхали ль вы, товарищи, что Марья Бадьина сына родила вчера только? Без мужа живет, а уродила». Тут средь этой побранки встает другой и говорит: [Побранка – ругань.] «У них, у коммунистов, губа не дура, они баб ядреных любят! Только Санька от нее нос воротит. Разлад теперь, и не мешало бы по Санькиным следам, по свежим, кому-нибудь пойти». Тут, конечно, все были очень хватимши, и всяк начал говорить, что кому в башку набредет: в старину, мол, «таких» девок и баб, как Марья, метили. Тут всяк расхрабрел: «Я хочу, – кричит, – Марью метить, дайте мне лагушку с дегтем». [Лагушка, лагун – деревянный сосуд для жидкости в форме бочонка.] А другие: «Метить ежели Марью, то и Дуньку надо метить, она тоже насчет гульбы большой стаж имеет». Потом говорят: «Давайте всех девок-комсомолок метить. Голоснем: «Кто за?» Тут все подняли руки. «Давайте, – кричат, – смелее. Все равно ничего не будет за это, их в лжеартельщики вписали». Раздобыли лагушку и двинулись по селу. Начали с дома Марьи. Дом новый, больно хорошо деготь приставал, кропили в окна, и закрои, и лобок, и пазы – хозяева спали, конечно. [Лобок – фронтон избы, верхняя треугольная часть.] Потом пошли на поселок. Там был свет. В темноте нас, конечно, не видно, а работе помешало. Ну, мы все-таки домов пяток, в которых девки есть, освятили. Смеху было... Смеху на телеге не увезешь.

– Ты в стороне ли стоял?

– Меня будто и не было. Ни слова не выболтнул, рук не поднял. Да и на поселок артельный не ходил.

– Дело. Милиции с обходом не слышно?

– Не слышно.

– Из волости не приезжал ли кто?

– Не приезжал.

– Стенгазета не вышла?

– Ихняя?

– Наша.

– Не вышла. Заказать бы кому-нибудь, писальщики мы больно плохие.

– Газету в великом посту выпустить, – строго сказал Канашев. – Антирелигиозную. Посмотрите, что комсомольцы написали, и хлеще того вымудрите. Попов ругать, но отца Израиля не касаться. Дальше, что на селе случилось на этой неделе? Что Иван? С кем он хороводится?

– Иван со вдовами хороводится. У попа Устю отбил вовсе.

– Дело. С вдовой не канительно. Тут я спокоен. Вдова – мирской человек. Кто ее в укромном месте устерег, тот ей и хозяин. И все шито-крыто. Чем Карп дышит?

– Карп трусит. Говорят, такая попойка да, дескать, старорежимная издевка над девками даром не пройдет. Сельсовет может в ответе быть.

– Скуподушная личность. Ни рыба ни мясо. Ему в кобылью голову счастье прет, да не в коня корм. Пустяк такой случился – девок пометили, а он со страху уже портки замочил. Мямля. А как же его на трудный подвиг звать? Деньги остались?

– Три трешницы.

– Невелики деньги! Три трешницы, возьми себе на веселье.

– Конокрада по деревне водили, под звон бубен, в шкуре украденного козла. Парни пели песни, а девки хохотали до упаду.

– Дураки! Страна родная плачет, ручьем разливается, болезни, беды, напасти, а у них одно на разуме – скоморошья пляска. Не поймешь, под чью дудку пляшут. Вот вопрос, которого олух Карп даже себе не поставил. Дальше что?

– Подслушал разговор артельщиков про этап.

– Что такое? Что такое? – насторожился Канашев.

– Про этап, говорю, подслушал. Дескать, теперь товарищество – устарелый этап. Член товарищества ненастоящий артельщик. Переходят многие к полному объединению.

– Ага! Это важно и правильно. И нам следует переходить. Зачем отставать. Наоборот, надо торопиться. Не только инвентарь, машины, но и землю соединить, скот. Артель! Старинное слово, в детстве и я в артели работал... Приятное было слово, а теперь, как крапива, жжет. Не тот коленкор, новый смысл большевики и в это слово вложили... Надо на курсы кого-то послать. Поезжай-ка на курсы... Мы на свой счет содержать станем, государство в убытке не будет. А с курсов приедешь – добивайся руководства на селе. Мы поддержим. Не робей! Тебе везде дорога открытая, ты потомственный батрак. Еще что нового? Артельщики еще в лесу зимуют?

– Все еще в лесу зимуют. Лесовать будут до самой ростепели. Обязательно хотят к весне построить контору правления артели, коровник и столовую. Так и не вылезают из трущоб... Рассказывали люди – живут, как дикари, в яме, все черные, ходят, как дьяволы, все время не мыты, не чесаны. И бабы и девки вместе с мужчинами в той яме... Севастьян у ник за главного, называется – «хозяин»... И все слушаются... Анныч туда раза два наведывался и хотел из города к ним приехать... Получили они письмо: скоро приедет... люди сказывали, пишет: «Все как нельзя лучше повернулось в нашу пользу... Везу с собой бумаги...»

Канашева передернуло.

– Бумаги и мы достанем... Да еще поглавнее...

Он невольно произнес с укором:

– Все повернулось. Повернулось ли? Цыплят по осени считают...


Глава тринадцатая

О всех событиях минувшей ночи, в которую охальная ватага размалевала Марьино жилье, Санька узнал только под утро. Высунув голову из-под одеяла, он услышал материны слова:

– Отличили зазнобушку моего сынка таково красиво. Теперь от стыда некуда будет деться. Теперь скажут на селе: вот он, комсомолец, завлек девушку и бросил.

У Саньки заледенело сердце.

Саньку грызла досада, что не женился на Марье вовремя. Теперь на улицах будут кричать ему в угон «папашка», потому что никакой в том тайны не было, когда он с Марьей «гулял», да и она не скрывала этого, до последнего дня не таила бабьего греха перед людьми. Когда все тайное стало явным, бабы говорили: «С кем это тебя, Марьюшка, грех попутал?» Она такой держала ответ: «С кем попутал, с тем и распутал, история обыкновенная», – и только.

Долго люди удивлялись таким ответам. Санька знал про них и мучался. А после того как слух прошел, что Марья родила, он вовсе растерялся.

Что-то надобно было предпринять, а что, не приходило в голову.

Много раз на селе сбывалися подобные истории, и каждый раз Санька не зло, по-приятельски насмехался над пострадавшими парнями. А теперь все обернулося против него. Услыхав слова матери и угадав их темный смысл, он спрятал голову под одеяло и впервые отчетливо ощутил всю неприязнь к грубой силе обычая, раздавившего его покой.

В памяти встали сотни таких же случаев, которые ранили других и которые проходили до сих пор, едва задевая его разум, – только разум.

В водоверте дум смутно, но отчаянно кружилась одна: озорство – не просто «некрасивый поступок», как он думал раньше, а упругое средство врага. Санька вспомнил все, что делалось из удали, делалось после того, как «закладывали», «пропускали по маленькой», «заряжались»... А «заряжались» часто. Пили от усталости, от досады, от стыда, что дома детям жрать нечего. Пили молодые и старые, пили девки, бабы, даже ребятишки. Пили стаканчиками, рюмочками, а чаще прямо из горлышка бутылки. При таком деле считалось долгом обязательно «в доску нализаться», нализавшись – поругаться, поругавшись – подраться, а подравшись – привлечь властей для разбора. В этой склоке терял мужик свою тропу и попадал к чужакам на привязь.

Сейчас Саньке ясно представилось это в свете личных неудач. Он вспомнил, что в тех местах, где много лесу, крестьяне строят пятистенные дома. В передней избе у них чисто и просторно – там цветы, начищенный самовар, вытканные половики. Там можно было бы жить по-человечески. Но крестьяне запирают эту переднюю комнату и держат ее на случай, для гостей, для посторонних, а сами живут в грязной прихожей комнате, в которой вши, теснота и тараканы.

Такою же увидел Санька и свою горницу внутренней жизни. «Посторонние» знали только чистую комнату Санькиных дум и влечений, сталкивались лишь с тем, что он говорил или писал, сам же он жил постоянно и серьезно в «прихожей» – организовывал гульбу и озорные проделки и разудалую похвальбу перед девками... Все прошлое припомнилось сызнова: битье девок за «не любишь», игра в очко и в орлянку, заворачивание девичьих подолов на околице и многое, многое другое, о чем даже в книгах и не пишут.

Так на мысль, разбуженную событием, нанизывались случаи, один другого непереноснее. Санька заскрежетал зубами под одеялом, потом буйно сбросил его и вскочил. Не взглянув на мать, он плеснул на лицо водой и вышел во двор. Через щель забора он увидел картину, которая потрясла его: фасад избы Бадьиных от карниза до завалинки, а также и ворота были обрызганы дегтем. Черные следы дегтярных струй исполосовали всю лицевую стену избы.

Сердце Санькино сжалось от боли и стыда.

Он кинулся обратно в избу, молчком надел пальто.

– Куда с этих пор, горюн? – сказала мать настороженно и завздыхала: – Людского разговора не оберешься теперь... Глаза не кажи на улицу, вот ведь до чего допрыгался, непуть, не в угоду тебе будь сказано...

– Перестань, мама, – вскричал Санька, – наводишь на людей панику и в дело и не в дело.

Он выбрался к всполью и понесся по волостной дороге.

В ВИКе он изложил историю о «пережитке предрассудков» и во всем покаялся перед отсеком. Отсек райкома комсомола посоветовал описать случай для стенгазеты – по статье милиция будет вести дознание. Впервые чуял Санька в себе такой бешеный запас злобы к деревенскому произволу. Изготовив длинную статью, он принес ее отсеку. Тот подивился его мастерству и буйству.

– Здорово сочинил, – сказал он, – пожалуй, хлеще Пушкина Александра, хотя Пушкин еще при старом режиме за нашу шатию грудью стоял и не был оппортунистом. [Шатия – компания, группа.]

Санькина статья подняла на ноги милицию. Дело заварилось. Впервые привлекали на селе хулиганов за старинные способы опозоривания женщин.

Прямо из волости пришел Санька к Марье в дом. Василий чинил хомут в кути. Старуха латала одежду. Марья стирала белье в корыте, Все нелюдимо и вопросительно на Саньку взглянули. Он молча подошел к люльке. Разобнажившись в пеленках, копошилось крохотное тельце ребенка. Скрючившись, он с наслаждением сосал палец своей ноги.

– Сын, – сказал Санька и взял ребенка на руки, поднял его над головой, – пионер, значит, будет...

Сын глядел на него недоуменно и строго. Он выпустил изо рта пузырь и невнятно произнес: «Угу!»

– Здоров. Уже гулится. Говорить скоро будет, – сказал Санька и вытер ему рот.

– Ну, не скоро еще, – ответила Марья, – они говорят сперва самое понятное – «мама» и «папа» и уж потом, что труднее...

– Собирайся, Маша, – сказал Санька. – Ну их к черту всех, кто посмеет над тобой глумиться, как при старом режиме. Жить вместе будем.

– Без венца? – спросил Василий, расправляя бороду. Лицо его светилось.

– А как же? – ответила дочь. – Была один раз под венцом – не помогло. Значит, не в нем сила.

– Не спорь! – сказала мужу старуха. – Нынче молодые больше нас знают.

Все засуетились, стали собирать Марью. Санька взял на руки запеленатого сына и понес его улицей, а Марья шла рядом и смело глядела на мир и вся сияла.

Это был первый случай в селе Немытая Поляна, когда опозоренную женщину вводил в дом парень гордо, на виду у всех, без венца и без соблюдения всякого рода отстоявшейся в веках и окостеневшей обрядности.


Глава четырнадцатая

От Анныча получено было хорошее письмо. Он сообщал артельщикам, что дело, наконец, увенчалось полным успехом. И точно назначал время своего приезда. Добавлял, что по пути заедет со станции к своим на лесосеку и там заночует.

Узнав об этом, Санька не стерпел, пошел в лес к лесорубам, чтобы там подготовить встречу с Аннычем. Набрал ворох газет и книг и утром, когда еще звезды на небе не угасли, вышел из дому.

Крутила поземка. Ветер рвал и метал, заворачивал соломенные поветы, бросался в ставни, гнул старую ветлу.

Санька закутал голову солдатским башлыком и смело пошел полем к лесу. Ветер между тем усиливался, час от часу крепчал, задувал дорогу. Вскоре все слилось у Саньки перед глазами в белесой мути: перелески, серые деревни на увалах, дороги, мельницы, ометы, овины. Идти было тяжело. Ноги вязли по колено. Ветер бил встреч. Санька остановился и подставил ему спину.

Чувство одиночества охватило его. Был уже полдень, но солнышко неизвестно с какой стороны светило. Метель пуще бесновалась, все кипело, как в котле. Над ним летели снежные облака, клочья соломы, по насту ползли ручьи рассыпчатого снега. И небо и поле – все было одного цвета.

Санька стал вязнуть еще больше, наконец, провалился по пояс. Начал карабкаться, но еще глубже тонул в снегу. Через несколько минут его задуло совсем. Чтобы не задохнуться, он орудовал руками, отгребая от головы снег. А сверху все валило, все валило.

«Вот и нарождались перед лицом стихии разные суеверия, – подумал Санька, анализируя свои переживания. – В поле бес нас водит, видно, да крутит по сторонам».

Пришел на ум дед Севастьян, как он ходил в Иерусалим в молодости. Вышли из России сто человек, а вернулись четверо. Когда шли в Иерусалим, то умирали в дороге, вынимали ладонку с русской землей и лицо покойнику ею посыпали. И умиралось легче.

«Хоть и глупо, но умру на своей земле», – решил Санька. Но жажда бессмертия так охватила его, что он начал неистово карабкаться. И проваливался все ниже и ниже. Наконец он провалился куда-то совсем низко, хотя там стало просторнее. Он прободал толщу снега и оказался в овраге. Совсем сбился с пути. Оказывается, попал в трубу летней землянки ночных пастухов. Уже было тихо, как в погребе. И небо яснее ребячьих глаз. Он выбрался на дорогу и бодро пошел дальше. Рубашка взмокла на нем.

«Обсушусь в ходьбе», – решил он и двинулся в направлении Мокрых Выселок.

Потянулся лес, редкодеревье. Дорога стала укатаннее. Из-под осин и берез выглядывали голые метелки орешника, калины, жимолости, шиповника, чернобыла, в низинах – тальника. Лесу этому никто не знал конца краю. Где-то шел он вдоль Оки, переходил в Мещерские трущобы. «Идет к Рязани да к Владимиру, к богомазам», – говорили местные жители.

Потянулась чистая березовая роща, белые ее стволы, как свечи, тонули в сугробах. Кое-где попадались ягодные деревья: рябина и черемуха. Царила такая мертвая тишина кругом, что скрип снега под ногой раздавался эхом в роще. Ни людей, ни животных, ни птиц. Только заячьи следы но насту. Затем пошел дубняк, осина, сосна, словом, чернолесье. Лес становился все гуще, все непроходимее, и вскоре Санька вступил в дремучий бор. Высоченные корабельные сосны уходили вершинами в самое небо. А внизу, у стволов, было просторно, снежно. Только на буреломах видел Санька: наваленные друг на друга сосны подымали над снегом свои вывороченные корневища. Целыми полосами лежали эти огромные трупы деревьев. Они сохранили наружный здоровый вид. но были гнилые внутри. Не раз, бродя по лесам летом и вскакивая на ствол, Санька проваливался через него на землю, обдаваемый гнилой пылью. Дикие заросли! Тут уж не продраться, тут, точно засека, через которую, как известно, даже орды татар не могли пройти в древней Руси.

Вот из этих мест кулугуры, промышляющие извозным промыслом, привозили в Немытую Поляну но зимам добротные дрова. И сами кулугуры были замшелые, кряжистые, говорили на кондовом, окающем наречии, отрывисто и сурово:

– Хочешь бери, хочешь нет, три рубля за воз. Цена сходная. Будьте не в сумлении. Самолучшие дрова, – и хоть разбейся здесь на месте, не уступит, но и лишнего не запросит.

Теперь уже начинались непролазные дебри, смешанный лес. Санька знал, как непередаваемо красивы были эти дебри летом. Неописуемое диво, когда весело улыбаются развесистые, белоствольные, все в ярчайшей зелени, милые сердцу, до боли родные русские березы; и кудрявятся сладко-душистые, стройные, благодетельницы деревенского народа мягко-зеленые липы: гордо парят над ними высокие, могучие, в несколько обхватов толщины у корня, коренастые, стальной крепости дубы. Летом все это жило бы, трепетало бы, буйно цвело бы, благоухало бы. А сейчас все сковано, застыло, омертвело. Идешь, идешь, запрокидываешь голову вверх и только одно видишь – холодно-зеленую хвою. Внизу же бесконечные ватаги высоченных, стройных, прямых, как свечи, стволов. И сколько лесу, ни в какой земле такого богатства нету. И много лет они стоят – седые, мрачные, здоровенные сосны. Молчание. Снежинки крутятся и робко, тихо ложатся на сугроб. Солнышка не видно. Под ногами только две колеи накатанной лесорубами дороги. Ладно еще – стихла метель. А то набрался бы страху.

Жутко в лесу в бурю. Внизу тишина, а вверху все бушует, все полно беспокойства, все беснуется. Деревья качаются, стонут и вершинами шумят, стволы скрипят, сучьи трутся друг о друга, трещат и ломаются. Со страхом человек прислушивается к этим звукам, сжимается его сердце, хочется скорее на обжитое место.

Вдруг где-то ухнуло. Где-то прошумело. Зверь отдаленно закричал, и все стихло. Саньке стало страшно, хоть и припоминал он старательно все книжные объяснения происхождения страхов в лесу. Хорошо в эти объяснения верить за столом среди родных, в теплой избе, с книгой в руке. А в лесу попробуй. Санька испытал чувство древнего человека, и сам тому подивился. Голоса зверей звучат в лесу таинственно и страшно, недаром народ населил лес огромным количеством таинственной силы.

Долго еще шел он, наконец вышел на поляну: увидел скопище изб. На каждой повети снег. Это была лесная деревенька – Мокрые Выселки. Стояла на отшибе, хоронилась от всего света.

Издали эта деревня казалась кучей гнилой соломы. Улицу различил он только тогда, когда вошел в деревню. Колодец посредине улицы с прогнившим срубом. Деревянная часовенка с медной иконкой. Серые амбары под соломенными гнилыми крышами. Почернелые избы. Некоторые совсем ушли в землю окнами, покривились, покосились, похожие на собачьи конуры. Многие избы без сенцов, а если и есть сенцы, то у них нет дверей. Повети сползли, обнажая, как ребра, деревянные слеги каркаса. [Слега – толстая жердь, брус; слеги, положенные поперек стропил, служат основанием для кровли.] В некоторых местах крыши провалились, и на них сугробы с торчащими былинками прошлогодней полыни. В некоторых местах была дрань на крышах, она вся сгнила. [Дрань – то же, что и дранка: тонкие, узенькие дощечки для покрытия кровель.] Многие избы имели деревянные подпорки со всех сторон, как в сказке, стояли друг к другу то передом, то задом. Окна перекосились, заткнуты тряпками. В улице помет, солома. Гуляет корова с быком. На частоколе, утонувшем в сугробе, развешаны портянки и портки. Некоторые избы со всех сторон укутаны соломой, которая и окна почти загородила от света. В огородах от ветра шатаются подсолнечные стебли. В улице ни души. Стужа загнала людей на печи. Все избы топятся. Лес рядом, рукой подать, на задах, живут тепло, от жары ребро за ребро задевает, а обстроиться привычки нет. Здесь жили староверы, народ хитрый, справный, ханжи. При комбедах приучились люто притворяться, принищиваться. Украдкой друг от друга ели и одежду копили. Солома здесь везде, она и на крыльце, и на дороге ко двору, войди в избу – и там вместо половиков солома. Соломенными занавесками закрывают окна, на соломе родятся и умирают.

Санька вспомнил рассказ Анныча, как в период комбедов жители Мокрых Выселок все запасы хлеба спрятали в ямы, в лесах. Ни одного пуда не нашли потом, все сгнило.

И Саньку забрала на них злоба: кругом лесу уйма и хлеба полны амбары, а они живут в шалашах, точно переселенцы какие или печенеги. Верно говорит Анныч – с корня надо изменять крестьянскую жизнь. Не потревожь их, они так и будут в лесу в жарких избах две тысячи лет париться в хлебной духоте и чтобы «дух был чижолый».

Он шел вдоль улицы и отметил только одно большое здание из кирпича, с геранью на окнах, с занавесками, с кладовками с железными дверьми, с широкими воротами. Он постучал в соседнюю избу.

– Кого господь дарует? – послышалось из сеней.

– Открой, тетя, замерз.

Его впустили. Он увидел в сумерках (изба была укутана соломой) ребятишек на печи, иконостас черных икон с лампадкой в переднем углу, теленка у порога, на которого он наступил ногой. Теленок встрепенулся, вскочил и забегал по избе.

– Извиняюсь, мамаша, – сказал Санька, – не приметил живность твою. Разве у вас теплого помещения для скота нету? Сколько лесу кругом.

– Лесу много, – сказала баба от печи, – его везде много, да ведь вывозить надо. А за разрешением в лесничество сходить. А если без разрешения – поймают да оштрафуют. Лесов много, а они ведь не наши, они казенные.

– Культурно-массовой работой здесь и не пахнет, – подумал Санька. – А это чей дом рядом?

– Дом этот Трешникова, – ответила баба. – Живет он в волости, содержит трактир да на станции Суроватиха трактир. И везде управляется. Башковитый мужик. Министерская голова.

«И сюда проник нэпман, – подумал Санька. – Социализмом не пахнет».

Он вынул кисет и завернул цигарку. Баба на него уставилась испуганными глазами.

– Ты щепотник, батюшка?

– Да. Табак беру щепотью.

– Как бы не был щепотник, не употреблял бы бесью травку. Видал попов своих. Чем молятся, тем и нюхают. Нет, батюшка, ты уйди от греха. У меня табашников в доме не водится.

– Теленку в доме можно, а парню нельзя?

– Ты откуда будешь? Ты не из Немытой ли будешь?

– Оттуда, тетка.

– Артельщик?

– Угадала.

– Вон, говорят, они теперь в лесу общую избу себе рубят. Коммуну завели. Вместе в одном шалаше живут и бабы, и мужики, и парни, и девки. Нам углежоги сказывали. Нет, нет, батюшка, ты уйди от греха, не опогань мою хату. Слава богу, мы живем тихо, смирно, нет среди нас никаких врагов и супостатов, после комбедов хорошо живем. У нас этого нет, чтобы комсомолы, как в других местах, или коммунисты. А заведутся – тут неприятностей не оберешься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю