355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 7)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

И растут, и растут по всей земле его торговые склады, лавки, ларьки, пекарни, кондитерские, булочные... И в придачу ко всему уже новый золотой вензель висит и красуется по улицам городов: «Е. Л. Канашев и сын. Пищевые припасы и бакалейные товары. Оптом и в розницу».

Дух захватило от волнения у Егора Лукича. Встал и намочил себе голову.

Жена вошла с лампой:

– Что с тобой? Разговариваешь сам с собой про пароходы, про лес, про бакалейную торговлю.

– Дай сюда кафтан... Поеду, погляжу, ладно ли древесину складывают для лесопилки...


Глава тринадцатая

Холодные сумерки заковали весеннюю грязь. Мальчишки, торопясь и галдя, толстыми подошвами кожаных сапог бьют стальную корку этой грязи, от нее отлетает дробный короткий звон. Мальчишки собирают керосин, яйца и деньгу на украшение церкви.

Канун пасхальной заутрени.

Иногда бомкает колокол – это нечаянно: парни, обвязанные веревками, ползают по колокольне, развешивают самодельные фонарики и кресты из цветной бумаги, бередят медь колоколов – тихая проносится тогда над селом жалоба.

– Дядя Егор, – галдят под окном, – жертвуй на украшение храма...

Егор, звеня ключами, выходит и выдает для факелов паклю, керосин, проволоку... Парни рьяно требуют больше и больше. Никто не в праве в такой день обижаться на их настойчивость.

– Ишь пострелы, раздеть готовы, – добродушно ворчит свекор, но дает, что требуют.

Марья зажгла лампадку, достала из чулана шерстяной сарафан и фаевую шаль. Свекор сидел за столом и читал евангелие. Муж давал корм скотине. Чистота и медлительная торжественность в избе были свидетелями предстоящего празднества. Марье казалось, что время остановилось – до двенадцати часов, когда ударят к утрене, целая вечность.

– И пришел господь в Капернаум... – тянулись нудные слова старика Канашева.

Потом чтение прекратилось, послышался вздох и старательный шепот:

– Иисусе, спасе, едино живый. Да пребудет святое имя твое со мной, во вся дни и часы живота моего.

Она, не раздеваясь, прилегла на постель и пробовала закрыть глаза. Промелькнули в голове лоскутья девичьей жизни, гулянки по лесу с парнями, робкие разговоры с милым украдкой за околицей. Не только свои сельские, но и из соседних деревень парни гонялись за ней, любили ее, присылали поклоны, подарки, домогались свиданий. Какой беспечной казалась жизнь, как много она сулила радости впереди, как легко Маша покоряла своей красотой и даже тяготилась вниманием парней.

Многие, сватая ее, получали отказ. Памятно: в шутку послала она кисет из разноцветных ленточек одному из них и с тех пор насилу от него отвязалась, каждый день начал приходить этот парень в Поляну, на лужок, на котором полукругом располагалась девичья артель. Он виновато усаживался у Марьиных ног и все старался с ней заигрывать.

Марья молчала, он краснел, а девки смеялись.

Модно одетая, с овальным бледноватым лицом, она мало походила на подруг.

Парней она не любила. И когда приходилось, что садился к ней кто-нибудь на колени и пытался по-своему ласкаться, она краснела, боязливо отводила его руку и всячески отнекивалась. И никак не думала, что полюбит. А получилось это неожиданно и незаметно.

Были они с отцом на сенокосе. У богатого зверевского общества полянцы каждое лето арендовали луга. Ночью на берегу реки пылал костер. Точно чернила, блестели струи, и было тихо на поймах. Издали шумела вода на мельнице. Мужики варили ужин у шалашей да лениво толковали. Парни с девками голосили песни. Играла гармонь. Горели звезды, свинцовыми полотнами стлались испарения над рекой. Многие разбрелись к стогам. Белели сарафаны в темноте. Возбужденный шепот и сдержанный визг переплетались над рекой. Марья лежала на пласте сухого сена и глядела в сторону шалашей. Там начинался спор. У костра сидел Федор с бруском в руке и махал им в такт своим речам. В словах его слышались упреки мужикам, не желающим обзаводиться новыми плугами. Белокурые волосы, слипшиеся от пота, на висках и на лбу висели прядками, а на затылке торчали вверх; широкое лицо сильно хмурилось. Мужичьи фигуры, точно окаменелые, окружали его. Когда он перестал говорить, начался общий гул.

– Где возьмешь? – проговорил кто-то из мужиков, точно рубя топором.

– Заведи кооператив, тебе привезут. Зачем к Канашеву в кабалу лезть.

Вслед за тем понеслись сердитые слова:

– Непривычное это дело – кооперация.

– Заморская штучка...

– В чужих руках ноготок с локоток. Ты сам хозяйством обзаведись – уразумеешь, «очевидная выгода»!

Отчетливо зазвенели всплески разбуженных струй, и через некоторое время на берег вышел с конским ведром в руках Федор.

– Споришь все? – спросила Марья, шурша сеном.

– Ты, Марюшка? Да, спорим, – он поставил ведро и сел рядом. – Ты почему одна?

– Баять неохота.

– Да. Ночь... – промолвил он. И, помолчав, добавил:

– Что же не с ребятами?

– Надоели мне охальники, – повернувшись на спину, произнесла она, – рывком, щипком с девкой обращенье ведут.

Над рекой проголосила запоздалая пигалица и утихла вместе с гармонью. Федор молча положил ей голову на колени, она огляделась и успокоенно придвинула к Федору свое лицо:

– Отчего весь свет земной на женский пол обрушился, а баба в работе, глянь-ка, первой... Вот слова к примеру нехорошие, все про нас же: «шельма», «шлюха». Парень больше греховен, а ему это не покор...

Растревоженный этими словами, Федор горячо начал ей объяснять и осторожно обнял ее. Незнакомая теплота пошла по телу. Силясь миновать кольцо его рук, она ткнулась лицом о твердый мускул его плеча.

– Не тронь, – прошептала тихонько, не отстраняя поцелуя.

– Разве я тебя трогаю? – ответил Федор и вдруг поднялся, застучав ведрами.

– Никому не говори, христа ради, – прошептала она в ответ.

Федор возвратился к мужикам и опять ввязался в споры, а она раздумалась: не скороспешное ли это дело – обниматься наедине? На глазах у народа обнимали ее часто, но в этом зазору никто не видел, и она. Думы стали тревожно прилипчивыми, сладкими, – и с той поры зацвела девичья душа тревогами да печалями...

– Господи Сусе, – произнесла она машинально, опомнившись, куда завели ее думы в такой страшный день.

Вошел муж, сбросив кожаные сапоги, ткнул Марью в бок, сказал:

– Ну? Подвиньсь. Разлеглась...

Марья прилегла на край, но не могла уснуть. Когда она вовсе измучила себя думами, вдруг ударили в большой колокол.

Жутко проплыл над селом медный гул, подновился и зачастил.

– Вставайте, благовестят, – зашептала свекровь в дверь.

На улице ударил в лицо холодный воздух.

Марья оглянулась по сторонам. Плыли в темноте фигуры, тихо разговаривая. В окнах не у всех был свет – значит, рано. Однако церковь уже сияла в огнях. В ограде жгли старые бочки из-под дегтя; зола в горшках, облитая керосином, горела вместо факелов.

Марья, не доходя до ограды, обогнула забор попова сада, прошла через калитку на усад. [Усад – земельный надел при деревенском доме.] Через густую стену голых акаций пробралась к амбару. С колокольни лилась сплошная оглушающая лава призывов возбужденного колокола.

Марья прислонилась к стене амбара к зашептала молитву. Ей стало страшно. Амбары были старые, в лишаях, крытые соломой. Возле них по летам мальчишки сговариваются насчет воровства огурцов и подсолнухов из попова огорода.

Сердце колотилось неистово. Вспугивая тишь, шаркали рядом прихожане, на ходу крестясь. Шелестел празднично обновленный ситец нарядов.

«В экий день бесу праздную», – проносилось в голове, и тут же, следом, припомнились Парунькины слова: «Али бог бабу на смех родил?» И опять: «Парунька-богохулка...»

Вдруг хруст прошлогодних свалившихся веток вплелся в колокольный гул.

– Маша! Тут, что ли?

Она ничего не могла сказать, сорвалась с места и в сладком испуге, неуклюже повисая на его плече, торопливо прошептала:

– Дородный мой... Сердце мое изболело все... Нет, видно, не могу я жить без тебя, будь что будет, решилась...


Глава четырнадцатая

У Квашенкиной Усти приехавший накануне на пасхальные дни Бобонин затевал веселье.

Яшка Полушкин, грызя хвост от воблы, слушал Бобонина и восхищался:

– Да, у тебя житье, можно сказать, фасон!

– А что касается удовольствия, – говорил Бобонин, – никаких препятствий. В образованности главная сила. Подвалишься к ней, начнешь сыпать разные американские слова: «абсолютно», «вероятно», ну уж тут ни одна не устоит против образованности.

Заплетающимся языком он рассказывал о безобразных вещах официантского своего мира. Развалясь за столом, будто нечаянно задевал рукой о часовую цепочку на жилете, цепочка приятно бряцала, а он вынимал цветной шелковый платок, хрустел им в руке, обтирал кончик носа и небрежно комкал в кармане.

Веснушчатое лицо его цвета кирпича и рыжие волосы лоснились, накрахмаленный воротник ослепительно белел из-под сюртука.

И искренне смеясь, рассказывал он о том, как получил письмо от Паруньки, которая надумала служить в городе:

– Таких дур много шляется, даже способностей посудницы не имеют. Вымыть ресторанную вазу и бокал – не горшок выполоскать.

Он пальцем указал Яшке на стакан самогона и небрежно промолвил:

– Пей. Все полностью уплачено.

Потом локтями налег на стол, выпучив глаза, сказал:

– Комбинация придумана!.. Паруньку сюда. Будто по делу ее зовешь. Устроим спектакль всем на удивление. Она, наверное, с девками в ограде. Еще не звонили.

В ограде артелями расхаживались девки, парни норовили беспорядочной толпой двигаться навстречу, сметая их с пути толчками. Толчки бывали очень сильные, девки отскакивали, как мячи, визжали, а иногда и ругались. Ребятишки метались в играх, попадая взрослым под ноги и отделывались трепками. Разговоры, визг и крики вливались в просторные залы церкви, смущали чтеца и слушательниц-старух.

Староста выходил за ограду, усовещевал девок:

– Бесстыжие! Христос погребен, а вы в такой день беса празднуете.

Парни из-за спин девичьих отвечали неприличной руганью.

Девки махали руками:

– Скройся!

– Старый хрыч! Елейная борода! Отвяжись ты, ради бога!

Церковный староста вздыхал и долго качал головой:

– Пусть бесы на том свете заставят вас за такие слова лизать раскаленные сковородки... Христа надо славить, спаситель родился, а вы прыгаете, как блудницы... В такой пресветлый день!

Яшка нашел Паруньку на паперти. Она шепталась в темном углу с Наташкой.

Он молча одной рукой вцепился в Парунькино полукафтанье. другой начал обшаривать лицо.

– Ты, Парка?

Девки молчали.

– Ведь ты, чую. Бобонин тебя зовет. Насчет дела.

– Погоди, Наталюшка, – сказала Парунька, – сходить, коли так, надо. А ты пусти, сатана, шею, удавишь...

Знала Парунька, что Бобонин ее так не отпустит, и готова была на все – только бы в город.

Яшка пропустил ее в светлую комнату, подмигнув Бобонину. Парунька подала руку. Бобонин посадил к себе на колени.

– Не надо, Миша, – сказала она.

– Налей-ка, – приказал Бобонин. – Без всяких, – добавил он строго, видя, что Парунька, морщась, отнекивается: – Пей, коли без этого разговаривать не желаю.

Парунька выпила залпом и, не закусывая, с болью в голосе спросила:

– Ну, Миша?

– Со мной поедем. Место готово. Горничной в наш ресторан поступишь. Хоть не член ты союза, но мне председатель месткома – друг вечный. Работа, как и у меня, – самая чистая. Помогать я буду насчет названий кушаньев, поняла? Яшка, налей ей еще!

Опять заставили выпить. Потом ома выпивала уже без понуждения за «троицу, без которой дом не строится», за четыре угла дома, за пятницу – пятую рюмку...

Все плыло кругом. И сама она будто летела по воздуху на яростных конях, и все кругом пело, звенело, искрилось. Как во сне, слышала она:

– Конечно, сначала будешь числиться в третьем разряде. Жалование пятьдесят рублей. Да ежели не дура, сто так заработаешь.

– Где это еще сто заработаю?

– Там же, и вдруг, отпустив Паруньку с колен, сказал: – И за что я в тебя такой влюбленный? Яшка, гаси!

...Когда Парунька вышла, выносили из церкви плащаницу. Народ, теснясь, запрудил паперть. Было светло от горящих горшков и свечек. Напирая на священника, бабы и мужики тянули вместе с певчими:

 
Хри-и-стос воскре-есе из мертвы-ых...
 

Ребятишки влезли на ограду и созерцали картину оттуда.

Толпа не пускала Паруньку к центру. Стоя у железной двери, она то и дело давала дорогу идущим прихожанам. Шествие двинулось вокруг церкви. Прихожане потянулись вдоль ограды, замедляя ход и поминутно останавливаясь.

Парунька видела, как с другой стороны светлым пятном выступил несущий над головой плащаницу священник, как мальчишки, опережая шествие, загораживали снизу это пятно.

Кто-то дернул в это время ее за рукав. Она оглянулась. Старуха озлобленно показывала ей вниз, под ноги.

Парунька отошла от ограды на свет, схватилась за подол и ахнула: сарафан был изрезан снизу до пояса в ленты, из-под вороха этих лент белела рубашка.

И в то же самое мгновение, когда она инстинктивно присела, чтобы спрятать обрывки подола под полами полукафтана, сзади кто-то сильный со смехом толкнул ее, и она покатилась под ноги подходившему священнику.

Шествие приостановилось. Не прерывая церковного пения, священник глядел на Паруньку недоумевающе, слегка склонив голову вниз.

Дьячок пытался ее поднять, она не давалась. Образовалось кольцо из баб. Они насильно подняли ее и вдруг загалдели и заохали.

Раздалось очень явственно:

– Самогонкой несет! В такой день! Бесово отродье!

Со стороны напирали мальчишки и девки. Смеясь, кричали.

– Стерва пьяная!.. Прямо попу, под ноги... бух!

– Всю музыку попам испортила!

– Мамочки! Да ведь это Парунька!

Певчие обогнули кольцо, проложив путь плащанице локтями, оставляя за собою гвалт голосов, смех и свисты. Половина публики осталась в ограде. Все почувствовали – случилось что-то необычное, а что именно – узнать можно было, только протискавшись к центру.

Там не утихало движение и слышалась брань. Старухи пробовали бить Паруньку, хватали за косы, толкали в бока, совали кулаками в лицо. Она отбивалась, ударяя по рукам баб кулаками и даже пуская в ход ноги.

– Зенки ей царапайте, стерве, – советовали бабы сзади, – по голым ее ногам! Хватайте за косы!

Парни, хохотавшие в стороне, подзадоривали:

– По шее, по шее ее, тетка Акулина, норови!

Сбив несколько баб на землю. Парунька с растрепанными волосами, тяжело дыша и развевая ленты сарафана, вбежала на паперть и, потрясая кулаками, с животным ревом в голосе воскликнула:

– Уж я вам... сволочи!

Кровяные рубцы алели на щеках, платка на голове не было, губы судорожно дрожали.

– Толкай ее оттудова! – завопили бабы.

– Ребята, что вы глядите! За стриженые оборки цапайте ее!

Публика столпилась у паперти и боялась подниматься на ступеньки. Из церкви вышли мужики, сердито столкнули вниз Паруньку.

Расталкивая толпу, очутился подле Паруньки Федор.

– Что за история? – спросил он ее, подал руку и поднял...

Искаженное злобой лицо ее напугало его.

Она лепетала:

– Бобонин... Зазвал, напоил, надругался, сарафан изрезал...

Толпа разом смолкла и сомкнулась вокруг них. И уже послышались другие голоса:

– Мазурики! В цепочках при часах ходят, а деревенскую девку за мебель почитают...

– Какой в нем дух? Буржуйский в нем дух. Сироту каждый может обидеть...

– Ему бы по умытой шее...

Федор сказал молчавшим парням:

– Эй вы! Ваша хата с краю?

Те виновато ежились...

– Ну, идемте за мной...

Они приободрились и пошли за ним. Круг людей разорвался.

У костра стоял Бобонин с Яшкой, окруженные молодежью. Бобонин рассказывал:

– У нас порядочная публика не так еще забавлялась. На ярмарке в ресторане «Хуторок» купцы обмазали шансонеток медом и вываляли в пуху... Вот было смеху...

Вдруг он увидел, что Федор направляется к нему. Быстро мелькнуло в голове: «Неужели отколотит?» Он побледнел, попятился к ограде, увидел страшное Федора лицо.

– Холуйская морда! – отдалось у него в ушах.

Тут же он почуял на шее прикосновение твердых пальцев: с запонками и галстуком вырвал у него Федор воротничок и два раза, не торопясь, хлестнул им по лицу.

– На вот тебе!.. Ребята, бей кулацкое отродье!

Ударом кулака он сшиб его на землю.

Яшка попятился назад и исчез. Парни, пришедшие с Федором, набросились на приятелей Бобонина и стали их бить резиновыми калошами. Никто из парней не кричал. Били друг друга молча. Только визжали и охали в полутьме перепуганные женщины. Из открытой двери церкви через паперть разливалось яростное песнопение: «Христос воскресе из мертвых! Смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав...»


ЧАСТЬ
ВТОРАЯ


Глава первая

Весна была ранняя. После пасхи снег сошел весь. Только в лесном валежнике да в глубоких оврагах под мусором и грязью лежали обледенелые глыбы. Весенняя сырость носилась в воздухе, пахло лошадиным навозом. Озимь огромным бархатным полотнищем расстилалась далеко, теряясь в березовых рощах. [Озимь – всходы озимого посева.] Ветлы над оврагом тихонько шевелили голыми сучьями, будто стыдились своей наготы. Над селом, над деревнями стоял весенний гам, мальчишеский крик с околицы резал прозрачный воздух; комкаясь вместе, загружали улицы собачий лай, кудахтанье кур и бабья ругань.

Солнышко усердно плескало на землю тепло. На исхоженных тропинках грязь уже затвердела, но в поле было еще вязко. Напоенная водою земля плодородно прела. К деревне Мокрые Выселки глухой березовой рощей шли две девки. Одна была одета в широкое полукафтанье, с головы на плечи сползала шерстяная шаль, на ногах, как и у подруги, – лапти, в руке узелок. Другая, гораздо тоньше, одетая в японку, шагала легче; подоткнутый сарафан ее ерзал по икрам.

Первая из них постоянно останавливалась, глотала воздух открытым ртом и говорила:

– Постой, Парунька... Дай дух перевести... как бы не свалиться.

Паруха останавливалась.

– Нет, Наташка, старайся изо всех сил... Если здесь свалишься, беда. Что я с тобой буду делать... Лес и лес один кругом...

Присели на свалившееся дерево.

– Федор говорит, в городской суд подать. Дойти до Москвы... Оба за ребенка ответчики.

– Весь позор наружу выйдет... Жизни не будет на селе...

– И тебе позор и ему позор.

– Нет, Паруха, парни этим только похваляются. Девка позор в дом несет, парень оставляет его за порогом...

Лапти тонули в лесной жиже. Девки с трудом выдергивали ноги из грязи, выбираясь на подсохшие места.

Деревня Мокрые Выселки прикорнула на берегу лесного оврага. Кругом было дико, березы росли на огородах, в проулках, возле гумен; за сараями и банями начинались леса. Говорили, здесь пропадала по зимам скотина – удобно было конокрадам – а летом исчезали овцы и куры.

Жили здесь староверы, люди предприимчивые и злые. Избы строились из здорового красного леса, пятистенные.

Из окрестностей девки с парнями по летам приходят в Мокрые Выселки за земляникой. Останавливаются чаще всего у бабушки Полумарфы, в день набирают корзину ягод и возвращаются домой. Из лесов вместе с ягодами нередко приносят они под родную крышу девичий грех.

Когда показался плетень выселковой околицы, Наташка умоляюще сказала подруге:

– Пройти бы так, чтобы люди не узнали...

– Все равно узнают, – ответила Парунька, – беды в том нет.

Избушка бабушки Полумарфы, под одной кровлей с высокой пятистенной избой, выглядела конюшником. В действительности она и была когда-то им, но богатый брат отделил старую деву, и с той поры жила бабушка одна во дворе, в полутемной конуре.

Девки постучали в ворота. В окне показалась маленькая старушечья голова. Звонкий голосок пропел:

– Ко мне, красавицы?

– К тебе, баушка.

Черный сарафан на бабушке Полумарфе оборкой касался пола, из-под оборки высовывались новенькие лапоточки с чистыми онучами. Волосы покрывала темная повязка косяками назад. Маленькое, сплошь в мелких морщинках лицо было в синих пятнах.

Курносая и остроглазая, она суетливо, точно мышь, металась по избе, усаживая девок, а сама все спрашивала о полянских знакомых: залечились ли чирьи у того, прошли ли в нутре боли у другого, и если вести были печальными, торопливо вздыхая, приговаривала:

– Заступница усердная!

В чистой избушке было полутемно. В красном углу чернела старинная икона, и на полках рядами в кожаных переплетах лежали старообрядческие книги. Стены истыканы были пучками трав: сушеный подорожник, живучка; липовый цвет в холщовых кошельках висел по углам; под лавкой в корзине лежали корни чемерицы; ромашкой сплошь завалена была полочка, а другая – брусничным листом. Пахло смесью сухих трав, деревянным маслом и выпеченным хлебом.

Пока Парунька рассказывала о беде подруги, бабушка Полумарфа вздыхала, перебирала губами слова молитвы, наконец, громче произнесла:

– Ты, господи, строишь ими же веси путями... Давно ли понесла?

– Шестой месяц на исходе.

Бабушка показала на икону и затараторила:

– Она, матушка, стена наша необоримая, она крепкая наша заступница и во всех бедах скорая помощница... Раздевайтесь, голубоньки.

Перед иконой горела свеча.

Бабушка принялась ставить девку на колени по-старинному, видя у ней никонианскую повадку в беседах с богом. Сокрушенно вздыхая, она дала наказ ноги не расставлять: бес мгновенно промеж их проскочит; во время стоянья пояс спускать ниже пупа и уж, разумеется, щепотью не креститься, – это грех из грехов, ибо сам Иуда щепотью брал соль и сим осквернил троеперстие.

– Стыдобушка, – закрывши передником лицо, произнесла Наташка, – не умею я делать, бабушка, землекасательные поклоны.

– Сердцем к молитве гореть, вражеских сетей беречься – вот первеющий закон, голубонька. От малого небреженья во великие грехопадения, не токмо мы грешницы, но и великие подвижники, строгие постники, святые проповедники частенько впадали. Но... – глаза ее вспыхнули гневом, – как ни велик грех заключен был в падении их, от бога не отрекались, на храмы не посягали, как ноне, взгляните, каждая из вас беса тешит, бесстыдными песнями булгачит народ... О, житие наше маловременное, о, слава суетная!

Наташка стояла из коленях, а бабушка Полумарфа твердым бисерным говорком сеяла по избе слова:

– Идущу же ми путем, видех мужа высока ростом и ноги до конца, черна видением, гнусна образом, мала головою, тонконога, несложна, бесколенна, грубо составлена, железнокоготна, черноока, весь звериноподобие имея бяше же женомуж, лицом черн, дебел устами...

И шептала, не оборачивая головы:

– В землю три поклона... Аз же, видев его, убояхся знаменовах себя крестным знамением...

Наташка усердно стукалась лбом об пол, а Парунька, стоя в углу одаль, думала о том, как трудно столько раз нагибаться.

Долго и надоедливо сыпались мудреные слова. Паруньке хотелось выйти – от травных запахов разболелась голова – но бабушка Полумарфа сказала Наташке, складывая книжку:

– Поотдохни малость...

Через десять минут опять началось чтение, потом бабушка кропила Наташку водой, давала целовать книгу, водила под куриный насест и читала там.

А когда покончила с чтением, приказала:

– Подымай сарафан выше... Еще...

Наташка оголила живот. Бабушка Полумарфа пальцем нанесла на нем какие-то значки, что-то зашептала, вдохновенно, сердито три раза на живот плюнула и приказала:

– Плюй и ты на левую сторону.

Наташка повиновалась. В глазах ее стояло ненастье.

Подруга шепотом спросила:

– Ну, что?

– Видно, не все еще...

Из-под кутника вынула бабушка Полумарфа стеклянную банку. В ней в грязной воде плавали грибы и травы.

Словив сверху мух и изругав их, бабушка почерпнула ложку этой жидкости, двуперстно перекрестилась.

– Снадобье от сорока недугов... Прими с молитвой. Сей бальзам укрепляет сердце, утоляет запор, полезный против утиснения персей и старого кашля, исцеляет всякую фистулу и вся смрадные нужды, помогает от всех скорбей душевных и вкупе телесных, кто употребит ее заутро и чудное благодействие разумети будет...

От запаха, не в меру тяжкого, спирало у Наташки дыхание, но все ж она силилась проглотить снадобье. Бабушка произносила в это время:

– Боже сильный, милостию вся строяй, посети рабу сию Наталью, исцели от всякого недуга плотского и духовного, отпусти ей греховные соблазна и всяку напасть и всякое нашествие неприязненно.

Она отлила в граненый пузырек часть жидкости и сказала:

– Придешь домой, в полночь с куриного насеста собери помету и сюда положи. Поняла? Принимай по ложке в день с молитвой... Все у тебя водой сойдет...

Наташка перед уходом сунула в руку бабушки узелок с кругами коровьего масла.

Когда вышли к баням. Парунька бросила:

– Не знай, толк будет ли? Смешно больно.


Глава вторая

Парунька усиленно училась грамоте в кружке ликбеза, организованном Семеновой женой и учительницей села. Гулять она ходила теперь редко, и если присоединялась к артели, то все равно избегала оставаться с парнями наедине, от заигрывания с ними воздерживалась, на любезности их отвечала дерзостью. Гулянки, игры девичьи, забавы потеряли для нее свою прелесть.

По околице шатался пьяный Игнатий, умный и добрый мужик, который умел только жаловаться. Кубанка-шапка, которую он привез с юга, сидела у него на затылке лихо, гимнастерка разорвана на плечах. Завидя Паруньку, он ловил ее за руку и оправдывался:

– Зла на меня не имей, Паруня. Мужики у нас лютые – баба у них вместо мебели. Надсмеялись над тобой – я не при чем. Совладать с ними не могу. Сельсовет слаб у нас. Ни комячейки, ни избы-читальни, ничего! Может быть, комсомольцы примутся – приветствую. Но пока – тина. И она меня засасывает. И я пьянствую и пьянствовать буду. Вторую неделю забастовал – ничего не делаю. И сельсовет на замке. Секретарь мне подражает. Эх, время было, как мы били Врангеля на Черноморье...

Только этим он и вдохновлялся, как лазили по горам, преследуя белых, топили их в Черном море, были храбры и веселы...

Парунька думала:

«Сколько на свете людей есть, у которых первая половина жизни прошла в подвигах, а вторая в глупостях и пьянстве... А бывает и наоборот. Как найти правильную тропу?»

Каждый день она ходила к Наташке, которой было все хуже и хуже.

Под вечер, влажный от весенних соков, пришла за Парунькой старуха. На ухо провздыхала:

– Умирает Наташка моя. Иди. Тебя требует.

Была зажжена в избе лампа. Плохо светила. На подстилке под образами лежала Наташка, горой выделяясь из-под окутки. [Окутка – одеяло.]

– Что ты? – пугливо спросила Парунька. – Неужто вправду плохо?

У подруги под глазами синие круги. Волосы были сбиты в ком, лицо – восковое. Она протянула голую руку Паруньке, зачмокала губами и молвила:

– Ко... ковровый полушалок тебе отказываю... да бордовый сарафан... носи!.. – и утихла.

Паруньку забил озноб. Она взяла подругу за руку и вскрикнула: рука была безжизненная, но еще теплая.

На кутнике, сморкаясь в руку, тряслась и билась Наташкина мать. У окошек, перешептываясь, толпились любопытные. В избу входили соседки бабы. Плакали.

Тут были сироты, вдовы, беднячки, обиженный люд.

Парунька, обняв подругу, завопила:

– Ах, за что же молодая девка должна в гроб идти? За какие грехи муки принимать?

Наташка завозилась, силясь подняться. Парунька помогла ей. Головой уткнулась Наташка в грудь подруги, опустив руки, глазами мутными бегала по избе. Вдруг она захлипала все сильнее и сильнее и закричала во всю мочь. Парунька отскочила в испуге.

– Пресвятая богородица, – залепетала Наташкина мать. – Неужели ее кто сглазил? Или в ней лукавый? Горе мое, горе! Сейчас ее покроплю крещенской водой...

Она полезла под пол и достала грязный в паутине пузырек. Из него она побрызгала на дочь. Наташка притихла и закрыла глаза.

– Ведь бабушка Полумарфа не нашей веры, – провздыхала старуха, – кулугурка она... вероотступница... Она лишена благодати...

– Пустяки все это, – сказала сердито Парунька. – Какая вера может сохранить и помочь девке, когда в утробе ребенок?! Тут нужна управа на парня-подлеца... Совесть чистая... А вера одно только и скажет: на том свете воздадут за страдание... А за что страдание-то?

Наташка открыла глаза, простонала:

– Нутро ноет. В самом нутре эта боль. В самой что ни на есть кишке. Кваску...

– И еще снадобье не надо было пить, – продолжала Парунька. – Разве это лекарство?

Сходили за квасом. Жадными глотками опорожнила Наташка кружку квасу. Потом сбросила с себя все, осталась в одной нижней рубашке. За окном слышались неприличные разговоры. Мать подошла к окошку, виновато проплакала:

– Христа ради, уйдите, робята... человек ведь умирает... Прикрой ее, Паруня.

Наташка сопротивлялась, бессильно ворочала ногами, била руками о стену.

– Бес во мне, Парунька? – спросила она тихо. – Мама верно говорит. Так и жалит, так и жалит меня внутри...

В глазах ее стоял испуг. Старуха перекрестилась, а Парунька громко сказала:

– Чепуха! Никак ему туда залезть нельзя... Кишка тонкая для этого дела.

– А он в печенку.

– И в печенке ему тесно... Спи...

– Говорят, толченое стекло от жару помогает, – сказала соседка, – стекло истолочь в ступе и с хлебом съесть. Как рукой все снимет...

– Уж какого только снадобья ей не давала, горюхе, – сказала мать-старуха. – Божье масло в рот лила, мыла с серой, нет, с души рвет, а толку нету... Видно, так богу надо.

В полночь, когда Парунька дремала на полу, вблизи подруги, Наташка вновь забеспокоилась.

Парунька открыла глаза. Наташа глядела на нее не мигаючи, лежа на боку. Одна рука висела, как плеть, касаясь пальцами пола, другая, щупая воздух, тянулась к подруге.

Паруньке стало страшно. Шепотом спросила:

– Чего тебе?!

Наташка молча жевала губами.

– Чего тебе, говорю? – повторила Парунька.

– Полез... в рот... в рот полез, – прохрипела та, стукая зубами.

– Кто полез?

– Бес...

Паруньку прохватила дрожь. Она вскочила и вывернула пламя скупонько горевшей лампы.

– Бабушка, – сказала Парунька жалобно, – мне страшно.

Парунька стояла у порога и тряслась... Старуха слезла с печи...

– Ну что ты? Хошь бы отмучилась скорее, и мне бы надсады меньше... За попом бы послать, да ни копейки денег нету...

Дочь пожевала губами и подняла над собою голые руки.

– Кваску, может, опять попьешь? – спросила мать.

Дочь покачала головой и стала искать подругу. Парунька, плача, подошла к ней. Наташка пыталась сказать что-то...

– Ни... не надо! – пропищала она.

– Чего не надо? – в ужасе спросила Парунька.

Клокотание вырвалось изо рта Наташки:

– Нии... не надо умирать... – прошептала она, вытянулась и уронила холодные руки...

Обе женщины упали подле Наташки.


Глава третья

Карп Лобанов покрыл двор свежей дранкой, починил баню и сени. [Дранка – тонкие, узенькие дощечки для покрытия кровель.] Федор ему помогал, угадывая: брат задумал делиться.

– Двум медведям в одной берлоге не ужиться, – говорил он.

Братья поделились. Федор уступил женатому брату дом, а себе взял горницу. По едокам разделили снедь и посуду. Скотину Федор всю оставил брату, за свою долю взял деньги, из расчета, что если корова понадобится – купит. Землю они решили пока обрабатывать сообща.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю