355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 9)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

Вдруг Парунька, зажав дыхание, пригляделась.

Из угла, в коем стоят ухваты, отделилась вся в белом, как лежала в гробу, мать, грозя пальцем:

– Это ты, мама? – удивилась Парунька, вся содрогаясь.

– Я, доченька.

– Мама, зачем ты пришла? – Слезы подступили к горлу.

– Наведать тебя... Прослышала, не больно пригожие вести ходят об тебе, дочка. Ох, не гожи! Чистая беда! С пути ты сбилась. Кости мои в гробу ноют...

Морщинистое лицо матери собралось в комок, она заплакала, вытирая слезы сарафаном. Вынула из-за пазухи кусок хлеба, положила его на стол:

– Ешь, сберегла тебе. Чем живешь, как горе мыкаешь?

– Перебиваюсь с хлеба на воду. Хожу на поденку к богатым мужикам... – Боль затопила ее сердце. – Мама! Ты всю жизнь на богатых истратила... Была ростом меня выше, станом стройна... из себя красавица. Что с тобой стало? Неужели и мне так же вот биться как рыба об лед?

– Терпеть надо, – сказала мать. – Варвара великомученица графского роду была, каких только пакостей не делала, а через послушание и кротость святой стала. Смирись.

– Великомученица – враки, – ответила дочь, – опиум для народа.

Мать сделалась неожиданно суровой:

– А я вот тебя скалкой за богохульство. – Мать прогневалась и пошла за скалкой к печи, говоря: – Не всем богатство в руки дается... Блажени нищие, ибо утешатся... Не знатен, да умен, не с гордостью, а с поклоном, да с почестью к богатым людям подходили... А ломали спину, гнулись в дугу.

– Гнуть спину легко, мама. Выправить ее труднее... Федор говорит, что кто думает только о себе, у того спина обязательно сломится.

– Умничаешь. Заносишься. Пропадешь. Горько тебе будет, девка, в миру.

– Другой закон теперь, мама.

– Я вот дам тебе – «другой закон». В помышлении не смей этого держать.

Парунька знала, что мать будет ее бить той самой скалкой, которой колотила в детстве. Попробовала загородиться рукой от ударов. Но напрасно – мать искусно ударила по локтю. Стало очень больно. Парунька вздрогнула и проснулась.

Прямо в угол, где стояли ухваты, через окно бьет луна – угол весь белый, и светлее в комнате. Над селом плавают все те же звуки девичьего визга и гармоники. Пищат мыши под полом.

«Грезилось это», – пронеслось в голове у Паруньки.

Заперев на крючок дверь, легла на пол. За дверью послышался шорох.

Парунька тихонько встает и проверяет запор. Крючок наложен – он под рукой, но чует Парунька, что кто-то из сеней неслышно тянет дверь. С беспокойством прикладывает она ухо к скобке, слышит разговоры об ней, привычные, давно знакомые. Она скручивает сарафан в веревку, обматывает им ухват, другой конец сарафана закручивает о ручку двери. Она изо всех сил тянет дверь к себе. Но там, в сенях, кто-то очень сильный. Дверь незаметно отходит, образуется щель. Как Парунька ни упирается, она с ужасом угадывает, что кто-то тянет ее за рубашку. Глядит под ноги и холодеет от страха: большая лохматая рука просунулась в щель из-за двери и забирает в ладонь подол ее рубашки.

Лихорадочно скидает она рубашку и пятится к окнам. Но и рука вытягивается, шевеля пальцами и пробуя ее достать.

Парунька прячется к печи. Рука загибается за ней. Она пробует кричать, но странно: не может, язык не ворочается, и крику нет.

«Задушит», – мелькает у ней в голове. Чтобы не видеть мохнатой длинной руки, отворачивается она к шестку и натыкается на такую же руку, которая, высовывается из горнушки, пытается цапнуть ее за волосы. [Горнушка – ямка в русской печи, куда загребают горячие угли.]

«Убежать в окошко», – мелькает у ней в голове. Она вскакивает на лавку и выбивает руками стекла. Со звоном летят осколки вниз – но крови на руках нет, и нет в них боли.

Выпрыгивает из окна и что есть духу бежит, не оглядываясь. Бежит – сама не знает и не видит, куда. Позади слышит крики, шум, ругань.

Возгласы, усиливаясь, сливаются в сплошной рев:

– Хватай ее, бесстыдницу! Держи ее!

В бегущих за собой различает она по голосу Мишку Бобонина, Колупана, бабу, которая указала ей на изрезанный сарафан в пасхальную утреню...

Бежит она теперь по Девичьей канаве и на спине у нее тяжелый узел со срядой, на ногах лапти.

Наперерез ей мчатся Яшка Полушкин, Бобонин, они злорадно хохочут и, указывая на Паруньку пальцем, кричат:

– За подол ловите ее, люди добрые, за подол!

И оказывается, у Паруньки очень длинный подол, расстилающийся по дороге. В сарафане этом она угадывает наследство матери. «Когда это я его надела?» – думает она и неожиданно путается в оборках сарафана, наступает на подол и падает на землю.

И вот теперь, закрыв глаза, чует она – наваливаются на нее все, царапают спину, ноги, душат за горло.

«Умру, видно», – приходят на ум мысли. Пробует в последний раз вздохнуть и не может.

– Бейте ее чем ни попадя! – слышит она над собой... И вдруг в этот голос вплетается испуганно-жалостливый знакомый женский выкрик:

– Что же вы! Да ведь она уж убитая!

– Нет! – отвечают. – Это она притворяется. Бейте ее сильнее.

Парунька пробует подняться. Тяжесть гнетет ее, но ей хочется увидеть ту, что сказала так жалостливо и знакомо.

– Так и есть, убитая! – вдруг различает она уже явственно знакомый голос.

Силится разгадать, кто это говорит, угадывает и готова от радости крикнуть, но грудь сперло: изо всех сил напрягается она, глубоко всхлипывает и просыпается.

Рука одрябла, попав под живот, голова сползла с узла, шею снизу резал крючками воротник казачка.

Парунька всхлипнула еще раз, вскочила на ноги и рукой провела по лицу. Ладонь стала мокрой от слез.

– Право, спит, как убитая, – услыхала она от окошка голос Марьи. – Уж и грохала по стеклу и кликала – ничего. Уморилась, болезная.

Да это Марья! Бледное лицо ее уставилось с улицы в половинку раскрытого окна. Она испуганно ширит глаза, пока молчаливая Парунька, тяжело дыша, садится на лавку.

– Ну, Марья, чуть не обмерла. Такие сны страшные. Дай успокоюсь. Душа вся изныла.

Они уселись, облитые лунным светом, на пороге в сенях. Тихо дремала деревня. С болота грустно кликали неуемные прорвы лягушек. Длинными палками упирались в поля тени прясел. [Прясло – звено, часть изгороди от столба до столба.]

– Неладно у нас, Парунька, – сказала Марья. – Недоброе чую. Свекровь, муж и свекор чего-то от меня старательно скрывают. Яшку-работника усердно кормят и поят, ублажают всяко: не к добру. Вот сейчас меня услали гулять. Этого никогда не бывало. Сдается мне, что про мои дела догадываются.

– С Федором-то как? – спросила Парунька.

– Послезавтра документы и загсе оформляет. Сразу и уйду от Канашевых. Даже не верится. Передай Федору, чтоб он не мешкал. Вся душа у меня издрогла от ожидания. Не знаю, как и вытерпеть мне эти последние дни. Уж так тошно... так тошно...

Долго еще шептались. Обеим вспоминалась жизнь, как бесконечная склизкая дорога осенью. Вязнешь по колено в грязи, падаешь, поднимаешься и бредешь по ней – а куда? По ней, по этой тяжелой дороге, с жалобами шли их бабки и матери, идут подруги. Неужто нет троп окольных для бабы? А коли есть, как распознать эти волшебные тропы?

Марья ушла от Паруньки поздно.

Подходя к своему дому, думала: «И подружка измучилась, как я, а веселее девки не было на селе. С мужем – беда и без мужа беда. Куда податься бабе?»

В окнах еще маячил свет, через полотняные занавески продирающийся наружу.

Она вошла во двор. За клетью находилась ее летняя постель. По лестнице сверху кто-то сползал, изредка ударяясь о дощатые стенки сеней. Сердитое ворчание раздалось в темноте. Должно быть, упал. Марья спряталась за угол клети. Ждала, притаясь, не дыша.

Вышел свекор; двор осветился неровно мигающим пламенем лампы. Посередь двора лежал Яшка, охая и ругаясь.

Свекор поднял его и начал уговаривать. Потом вышла свекровь, посовещалась с мужем и отчетливо произнесла под конец:

– Ивану придется проводить. Не дойдет сам-то. Налил зенки, щенок.

Вышел Ванька. Поднял Яшку и вывел его через задние ворота.

Марья чуяла недоброе, колотилось в груди сердце, как никогда. Тихонько открыла она задние ворота и пошла по тропе, ведущей через сад. Прячась за яблони и кусты вишен, видела – две фигуры, облитые лунным светом, метались по гумну, потом заворотили к концу села. [Гумно – отгороженное место, где в особых постройках складывают сжатый хлеб.]

– «Яшку спаивают – на что бы это?» – подумала она. Тревога заливала сердце. Марья вернулась. Легла на сено в телеге. Долго лежала с открытыми глазами, стараясь не заснуть.

Муж пришел на заре, грязный, холодный, сердитый, пахнущий самогоном. Марья в тревоге поднялась и, притворясь равнодушной, спросила:

– Всю ночь тебя не было. Задрогла я одна-то. Али по делу куда тятенька посылал?

– Тебе-то что? – прошипел он. – Спи! – завозился под одеялом, отвернувшись от нее.

Корова дышала в хлеву. Сквозь щели в крыше брезжило предрассветное небо.

– Лошадей я в ночное гонял, – сказал вдруг муж и повернулся к Марье.

– Не принуждай, – взмолилась она. – Погоди денька два. Разболелась я, точно нутро кто рвет на части.

– У тебя все, не как у людей, – сказал муж сердито и грубо толкнул ее, отодвинул к краю телеги, сам раскинулся вольготно. Через минуту он захрапел... Марья не спала, вся дрожала, слушая, как муж бормотал во сне:

– Осиновый кол тебе в могилу.

Душа Марьи истекала страхом и болью.


Глава седьмая

Эти дни свекровь была чересчур разговорчива с Марьей, – все рассказывала о несчастных случаях из жизни людей, в пример привела несколько святых, наказанных богом лишь ради испытания крепости их, – как-то сладко, пересиливая себя, улыбалась. А свекор двигался мрачнее тучи и перешептывался с сыном в сенях и в лавке.

Марья ходила, как в тумане, ничего не понимая, но догадывалась, что происходит в доме. Об этом поведала она матери, мать передала отцу. Отец, шаря глазами поверх дочерней головы, пробормотал сердито:

– Показалось тебе... Эту блажь ты из головы выкинь... Слышишь?

Марье казалось, что отец что-то знает. Она стала ложиться позднее и вставать, раньше, чтобы случайно подслушать разговоры домашних.

«Ужли учуяли, что Федя с документами в волость ушел? Так давно бы суматоху подняли. Хоть бы выгнали меня поскорее», – размышляла она.

Она отправилась к матери выполоть просо, твердо решив вернуться как можно позднее, на заре: не удастся ли этой ранью подслушать на дворе или в лавке разговора какого.

Темь только еще сползла с полей и огородов, когда Марья поравнялась со своим сараем. По тропе из сада вынырнули две тени, поплыли к ней. Она прислонилась к омету прошлогодней соломы и ждала с испугом. Мимо прошли по застланному гнилой соломой гумну свекор и Яшка. Осторожно отворил свекор сарайную дверь.

Марья подоткнула сарафан и прилипла боком к дощатым стенкам сарая.

Глухо и долго булькал голос свекра. Ничего нельзя было разобрать – только иногда нетерпеливо вплетался в его голос выкрик работника.

– Ну, вот... Кабы я не понимал!.. Еще бы... Эх, хозяин.

Наконец вновь тихо начала растворяться дверь. Видно, уже на пороге свекор напоследок бросил:

– Яков, держи язык за зубами! За эти дела... Упаси господи, коли что.

Марья отбежала за соседние сараи.

Яшка вышел со двора и двинулся по полевой дороге, неся на плече тяжелый узел.

Марья стояла, прижав к груди руки, и только тут поняла, что трясет ее мелкая дрожь. Лихорадочно соображала: «Что делать? Куда идти?»

Она подняла до колен сарафан и пошла прямиком по усадам к Паруньке. Молодая картофельная ботва холодными каплями росы обдавала ее голые икры. Пухлая земля обнимала ступни ног, под пятой чавкала грязью.

Светлело. Кусок березовой рощи неправильным четырехугольником виднелся за селом. Разодранная темь крепко завязла в кудрявом вишняке и в мохнатых ветках высокого вяза.

Огибая плетни, путаясь ногами в люцерне, потеряла полусапожку с левой ноги, шарила долго в кудрях раздобревшей травы, но напрасно. Скинула полусапожку и с другой ноги и пустилась в овраг босая.

Парунькина изба стояла третьей с краю на главном бугре над оврагом.

Парунька открыла дверцы сеней. Марья быстро вошла, повторяя:

– Пропала я, пропала моя головушка...

– Разъясни ты толком, – сказала Парунька.

– Страшно мне. Не знаю, что делать... Могут они все расстроить. У свекра везде рука.

– Ожидать от ваших что угодно можно, конечно. Но расстроить дело они не смогут. В вашей воле соединиться. В вашей воле разойтись. Сами кузнецы своего счастья.

Марью всю трясло от страха. Никогда не видала Парунька свою подругу такой растерянной. И Парунька сказала:

– Я сейчас к Федору схожу. Наверно, он прибыл из волости. Дел-то у него больно много. Хотел вчера обмерять канашевский участок земли, который отдало общество под лесопилку. Видали его бабы из стада. Весь день по берегу реки ходил. И в лесу видели. Ты пока оставайся тут. Отсюда прямо к Федору и отправишься. Завидую я тебе, Марья, с таким душевным парнем хорошо жить на свете.

Ожидая подругу, Марья села у окна. Хлебным ножом счищала плесень с подоконника, вздыхая, пересаживалась к другому окну и проделывала то же самое. Ждать было тяжело и скучно. Она вышла в сени, растворила дверь, села на порог.

День обещал быть светлым и жарким. Не было на небе дымчатых пятен, точно почистили его с вечера.

Прошли мимо бабы с подойниками, пристально на нее посмотрели и стали шептаться.

– Уж наверно, обо мне судачат.

Марья ждала так долго, что прикорнула в углу и задремала.

Проснулась, когда солнышко упиралось в дверные косяки. Вскочила, стряхнула с сарафана пыль, поправила косынку.

На зверевских полях, желтых, густо-зеленых и белых от гречихи, торчали согнутые фигуры баб, а ближе, в яри, полянские бабы – полольщицы шарили голыми руками в кудрявой зелени картофеля и проса. [Ярь – яровой посев.]

Вдруг Марья увидела: по околице что есть духу пробежала девчонка, кому-то старательно помахала руками и исчезла в пряслах за сараями. За ней гуськом бежали ребятишки, а в улице отчетливо слышался бабий крик.

Марья вышла из сеней и уставилась глазами вдоль улицы.

Раскосмаченная баба, развевая сарафаном, тоже побежала вприпрыжку по верхнему порядку.

Марья, подоткнувши сарафан, встревоженно поспешила за околицу. По общественному выгону сновали взад и вперед люди. Бабы с концов полос, выпрямившись и закрыв ладонями глаза от солнца, глядели недоумевающе; одна взобралась на прясло – держась рукой за кол, спрашивала.

– Санютка... али беда какая?..

Санька Лютов ехал на лошади из стада. Он остановился на гати у пруда, и голос его прозвенел на всю околицу:

– Скорее бегите!.. Человек утонул!..

– Где, кое место, кто утонул? – галдели люди разом.

– У моста лежит, – отвечал Санька. Он повернул лошадь и поехал по запряслу к реке, скрываясь в чащобе зеленеющей нивы. [По запряслу – за изгородью.]

За мостом, на зверевском берегу, пологом и топком, бестолково гурьбился народ; издали цветились сарафаны девок. Марья отличала знакомые фигуры баб. Через мост перебегали ребятишки, иные прямо в рубахах кувыркались вниз головой с перил в широкий омут. На зеленом бархате реки подпрыгивали серебряные черепки расколотого солнца. Поодаль на мели купались девки.

Марья торопилась: пробовала бежать и, запыхавшись, снова переходила на шаг. Ее обгоняли сельчане. Казалось, что она не дойдет, а свалится в траву где-нибудь вот здесь, посередине пути!..

Рябило в глазах. Ветлы зверевской околицы сливались с зеленью яровых полей. Пугливо торкалось сердце. Марья прикладывала к кофте руку и слышала его трепыхание.

«Что это я?» – подумала она, шагая по мосту, и вдруг увидела: от толпы откололась кучка девок и парней, а на кочке, у ручья, стоит Парунька и суматошно бьет руками пространство, указывав на село.

Марья сразу почувствовала дрожь в ногах. Мост будто заходил под ней, как живой.

Кто-то поддержал ее и повел к толпе. Это была Устя.

– Споткнулась я, – оправдываясь, сказала Марья не своим голосом.

– Ничего. Иди, матушка, в сторонку, – говорила баба, цепко держа ее под руку. – Главное, сердцем крепись... Всяко бывает...

Марья рванулась, отцепилась от бабьих рук, неистово разрывая локтями тесное кольцо собравшихся, протискалась в середину.

В осоке, у ручья, лежал в лохмотьях ярко-зеленой тины искалеченный труп Федора.

Она вскрикнула, упала и забилась. Бабы захлопотали около нее:

– Клади на траву. Водой ее обрызгивайте скорее...

– Допускать ее не следовало бы...

– Сердце болезной чуяло, бежала к реке, как чумовая...

– Вот оно где сказалось... Шило в мешке не утаишь...

Федор лежал на траве; на груди и под глазами ссадины, лицо все в царапинах. Висок был ободран: под прядями волос чернела рана.

Мужики, дружно сгрудясь, ждали знатока по делам утопших и опившихся – Филю-Жулика.

Фили-Жулика не было. За ним послали.

– Не иначе, стукнул кто-то по голове, – говорит мужик мужику в толпе. – Метки на виске от этого.

– Не иначе, – отвечает тот. – Канитель здоровая, чай, будет. Партейный.

– А может, сам утоп, об прутья да коряги размочалился.

– Сам, – с сомнением говорит молодой парень. – Тут милицию надо. Ясное дело.

– Санька, валяй к председателю. Несомненно, тут неспроста. Парунька правильно говорит.

– Больно горяч, – галдят разом мужики, – догадлив!

– Неспроста? Кто на такое дело решится?

Пришел Филя-Жулик с деревянной лопатой в руках.

Народ торопливо расступился перед ним.

– Уйди оттоль! – закричал он. – Разве можно, воздух загородили. Ногами к солнцу повернуть надо!

Марья поднялась и, не скрывая своей скорби, сосредоточенно смотрела в середину сборища.

– Отступите назад, говорю вам, – кипятился Филя.

Через плечи соседей смотрели люди в середину, но ничего разглядеть было невозможно. Только иногда подскакивал на высоту людских голов затылок Филиппа. Тогда скопом спрашивали:

– Ну что? Как? Очнулся ли?

– Как, отойдет? – спрашивали мужики.

– Нет, ответил Филя.

– Што так?

– Не говори под руку, – огрызнулся он. – Расступись, братцы, чтобы легче лопатой орудовать.

Воздух наполнился хлопаньем. Филипп с размаху бил утопленника лопатой по ступням ног – самое решительное средство, которое допускал он в практике.

От натуги у него на шее вздулись жилы; опуская лопату, он сильно крякал. После десятка ударов отбросил лопату в сторону, сказав:

– Шабаш! Воскресения, видно, не предвидится. Давай на завертку, Петряк!

Крутя цигарку, он заявил:

– Голова повреждена. Вот что.

После этих слов опять упала в обморок Марья. Волосами устилая помятую траву, она кричала невнятно и странно. Устя да Парунька с боков прижимали ее к земле; тело вздрагивало упруго и дробно.

– Бабы! Помогите нам. Что делать – ума не приложу, – надрывалась Парунька в тревоге. – Что же это такое?

От трупа толпа переместилась сюда. Говорили:

– Вот когда наружу любовь ихняя вышла!

– Недаром свекровь-то калякала, полоумная ровно какая, грит, небасенная, с первых же днев по углам глазами шарит... Порченая оказалась.

– Известное дело, раз девке жизнь испортили, на то она и порченая...

Шепотом докладывала баба:

– Иду я, бабыньки, утром, а она растрепанная сидит у Паруньки в дверях. «По какой причине? – думаю. – Свекровь полоть, пошла, а она сидит». Не в уме, видно, в нашу улицу забежала... Глаза зеленые, ровно белены объелась. Я ее спрашиваю, а она молчок. А оно вон что – окаянный в ней.

Бабы умывали Марью речной водой; больная успокаивалась.

Матвей истолковывал девкам обморок по-своему. Услышавшие разносили объяснения подругам:

– Тут порчи нет, нерва заболела.

Не понимавшие допытывались:

– Это что – нерва?

– От плохого житья это, – возразила беременная баба.

Когда по общественному выгону погнали стадо на околицу, а солнышко на прощание, боком выглядывая из-за ельника, золотило спины коров, прибыл из волости доктор с милицией.

Сверху, из голубой чаши небес, опускалась прохлада, за мельницей густели тени, и собачий лай стал явственным и приятным. Сырой туман курчавым мхом обнимал ложе реки. Предвечерний досуг увеличил сборище. У моста по лугу открылись гулянки; цепи девок белели на зелени сочного пырея, мужики с той стороны реки грозились:

– Эй, охальницы! Не мять траву! Губите сенокосные угодья...

Доктор волостной больницы Лебле, проведший всю жизнь на болотах, обильных дичью, и на этот раз приехал в охотничьем костюме и с ружьем.

Мрачно потрогал он труп Федора и сказал:

– Несомненное ранение. Даже вскрывать труп нецелесообразно. Но злой ли это умысел с целью членовредительства, чреватого смертью, или это следствие несчастного случая и непредвиденной травмы при падении тела в воду – остается недоказанным.

Подали телегу и уложили труп.

Толпа отхлынула на полянскую гать. На тумбе моста стоял Семен, убеждал собравшуюся молодежь криком:

– Слышали, несомненное ранение, сказал доктор... Деревенские кулаки тут замешаны, братцы! Марья Канашева, вот она здесь, сама замечала за свекром неладное. Товарищи молодежь, не упустим этого дела! Места наши темные, – везде кооперации да читальни, а что у нас? Каждый раз только попам и собирают. Братцы, неужто не видите – некультурность нас заела! Самых лучших парней убивают. В деревне самогон, частный капитал да бесчинство. Неужели, братцы, так нам в Красной Армии объясняли? Неужто это? Саня, ты, Матвей, как же это?

Парни отвечали громко:

– Правильно! Организуй, Семен!

Санька протискался к Семену, исступленно призывал:

– Поддержим, товарищи! Вот!

– Валяйте! – галдели парни.

Семен затряс обоими руками:

– Убили Федора, ясно!

– Ответишь за это! – понеслось руганью от мужиков. – Клеплешь попусту.

Один из сродников канашевских, торговец самогоном, непонятливо сеял слово около Семена, пер на него грудью, и на секунду увидела толпа – корягой полетел а омут человек. Это был Семен.

Молодые не разобрались, подумали, что толкнули Семена намеренно.

Когда Семен вылез и жал воду из порток, за гатью парни уже кого-то колотили: далеко к сельскому кладбищу вразброд бежал народ, плакали дети, а влево, выминая дорожки на пырее, парни густою стеной гнали опешивших мужиков.

– Тятька!.. Беги скорей! Убьют, – визжали где-то.

Семен перепрыгнул через ручей и побежал к парням.

Санька держал за бороду рыжего мужика и бил его по щекам резиновой калошей.

В стороне, взметая кверху кулаки, не своим голосом кричала Парунька:

– Вали его! Еще раз! Так... вот его!

– Не надо, Саня, не надо, бросьте драться, – хрипло на бегу бросал слова Семен и видел, что никто его не слышит. Он подскочил, вырвал калошу, задыхаясь, сказал: – Эдак не годится, нам же хуже! И закричал: – Не трогай мужиков, робя! Остановитесь!..

Приминая зеленую рожь, от кладбища бежала Марья; указывая назад рукой, она призывала:

– Нашего-то, нашего-то пымайте! Дайте ему выволочку.

Под березой, в тени, маячила вылинявшим кумачом бородатая фигура Егора Канашева. Положа руки на живот, взирал он спокойно на бегущих к нему мужиков. Потом, склоня голову вниз, не спеша скрылся в гуще деревенских изб.

Парни крикливой кучей двигались по дороге шагом. У плетня встретили их матери и сестры, ахая, грозились:

– Не стерпит господь! Покарает! Увидите вот, мошенники. На отцов пошли, неслыханный грех.

Мужики жались к воротам домов, молодежь зашагала на конец села к Семену.

Марья, приблизившись к мужнину дому, что-то шепнула Паруньке на ухо. Та сказала:

– Одурела, что ли? Не лезь на рожон.

– Все равно я пропащая...

Марья скрылась в воротах каменного дома. Она шибко прошуршала по лестнице и в комнаты вкатилась неожиданно. Егор Канашев, стоя посередь избы, молился перед ужином; в сумрачном простенке окна фигура его была большой и темной. Муж в углу поливал из рукомойника руки. Из чулана выглянула с половником в руке свекровь.

В Марьиных глазах цветки зеленых обоев казались подвижными, перемешались друг с дружкой.

– Это вы убили человека, – прохрипела она свекру. – Вы!.. Християн только звание имеете, а душа у вас – портянка! – и вдруг натужно завизжала: – Все расскажу про тебя и про эту змею! – она показала на свекровь. – Люди узнают, какая есть! Пущай люди правду видят... Высушили вы меня, как лучина стала, а за что девку в сухоту ввели? Все за то, что человека хорошего имела. Любила его – нет сил, а помехой он стал, – она обернулась к мужу, – радость мою опоганил ты и в землю ухлопал на веки-вечные, паразит!

Она сняла обручальное кольцо и бросила его в лицо мужу:

– Не надо теперь ничего мне на свете. На порог головушку положу, и пущай отрубают ее, свету моего не стало. Пропащая я, и не быть тому, чтобы вам это с рук сошло. Над бабами-горюхами измываетесь веки-вечные, да чтобы люди об этом слыхать не могли? Одинаково баба – человек! И невмоготу стало бабе всякого дурня ночами ублажать, да шлепки от него за это принимать. Буржуазной повадке этой кончина пришла. И вашей лавке, чтобы провалилась она, нахлопка явится!.. Девок портить за богатство уж не придется Ваньке Канашу!

Свекор, насупившись, шевелил бровями, слушал и вдруг закричал:

– Молчать, паскуда! Голову оторву! За такой поклеп в суд тебя притяну. Долгоязычная, каторжных дел натворить можешь! Мало тебя учили...

Как молодой, метнулся он к кутнику, взмахом снял с гвоздя жесткий ремень и приказал сыну:

– Сажай дверь на крючок!

С налитыми кровью глазами встал перед Марьей:

– Ну, стерва, учить тебя будем! Заголяй. Иван, подол! Чтобы шуму не было, заткни вон чулком рот ей!

И прежде чем Марья успела уцепиться за скобу, ожгло ее по шее. Пальцами она царапала ржавый крючок двери, но всякий раз Ванькин кулак пристукивал пальцы ее к железу, и они опускались, как деревянные. Тяжело было дышать – Марья понимала, мягкое, сжимавшее ее губы, – была ладонь мужа. Она пробовала кусаться, но не хватало силы. Бок ее и часть живота плавились, не переставаючи, в тоскливой жаре: свекор исступленно хлестал ее изо всей мочи.

– Это тебе бабья воля, это тебе нова власть, это тебе коммунист-любовник! – приговаривал он при ударах.

В плечо ему вцепилась жена, ловила сзади ремень, пугливым шепотом убеждала:

– Уйдите от греха! Отец, христа ради, не троньте ее, шельму! – и кричала, обращаясь к Марье: – Господь с тобой, уходи, пожалуйста, пока цела! Иван, отпусти крючок, говорю, засудят нас за это! Поймите... Царица небесная!.. Какую змею мы на своей груди отогрели... Уйди, уйди, искариотка, не жить тебе больше в нашем доме...

Подтолкнутая мужем, Марья как-то вдруг провалилась через дверь на лестницу и покатилась по ней, задевая о ступеньки локтями, сдирая кожу со спины и бедер. На дворе в темноте стояла Парунька.

– Издевались, ироды? – спросила она.

– Печенки отбили, – ответила Марья, всхлипывая. – Пойдём скорей...

И побежала по верхнему порядку, сея недоумение в головах девок и парней, отдыхающих на завалинках.

После ужина деревня валилась в сон. Стояло тяжелое время – полотье и пашня. В редких домах засвечивались огни – у самых запоздавших с работой. Жеребенок, отставший от ночного, фыркал у переулка.

Марья с Парунькой свернули в проулок. Жеребенок, тонко заржав, испуганно метнулся в улицу.

По обе стороны грудились густые ряды яблонь и вишен, ноги путались в дорожных выбоинах. Черная жуть кудрявилась в рослом лесе крапивы, разросшемся за пределы хозяйской огорожи. Дорожная сухая глина отвечала чутким гулом под ногами бегущих.

Очутившись в поле, за сараями, Марья остановилась передохнуть. Прижимая к груди руки и выплевывая волосы, попавшие в рот, сказала устало:

– Сегодня так и так умру... Скорее надо...

Две мельницы темными крылатыми сторожами громоздились перед полями, и до самого горизонта не торчало ничего на полях – гладко было, густо-хлебно, и пахло придорожной ромашкой.

– Это вон канашевский сарай стоит, седьмой от переулка. Люцерна там на усаде сеяна. Бежим, – сказала Марья.

Они не бежали не было сил, а широко шагали, шумно дыша. Сараи были глухи, усады стлались перед ними, как лоскутное одеяло.

Сначала сбиваясь с тропы, путались в люцерне, потом прошли в картофельной ботве до плетня, перелезли через него и под яблонями в темноте тихо крались дальше ко двору. Новый тес на крыше двора светлел, как ситцевый шатер. Внизу, под рябинами, в свалке прогнивших жердей, рассыпающихся бочек и изъезженных телег, было томно.

– На дворе муж спит, – прошептала Марья, – идем отсюда.

За руку она вела Паруньку к амбарушке. Здесь складывались дешевые и громоздкие товары: керосин, лен, селедка, рожь. Вдоль одной стены тянулась поленница дров, валялись колеса, а поодаль – виднелся ворох соломы.

Марья ткнула рукой в этот ворох:

– Берем по охапке. Так, под поленницу клади...

Парунька услыхала – затряслись, задребезжали в Марьиной руке спички.

– С полудня за пазухой коробок хороню, – говорила Марья шепотом.

– Скорее, – торопила Парунька, всем телом неуклюже приминая солому. – Сюда вот и сюда тоже тычь...

Марья пачками зажигала спички и бросала в солому с разных сторон; ткнула в поветь, внутрь амбарушки – знала, что там обкеросиненный пол. Нутро амбара сразу осветилось. Огонь лез по дровам наверх и схватывался в дружелюбном молчании со струями, скачущими по крыше.

Стояло безветрие. Широким спокойным полымем лизал огонь яблоневые дерева, сгонял оттуда листву, чернеющую и испепеленную. Земля вокруг амбара стала различимой донельзя, коли охота – пересчитывай на ней все соломинки. Исшарканная ногами трава на мгновение золотилась и сразу чернела. Мрак отодвинулся дальше, сплошной стеной осев в гуще малинника и околоплетневых черемух.

– Уйдем... Захватить, могут, – сказала Парунька, схватив подругу за кофту.

– Все равно, – ответила она. – Теперь всему конец пришел.

– Дай-ка спички, – спросила Парунька, – я еще в одном месте подсвечу.

Дом Бобониных был недалеко от Канашевых. Парунька перелезла через плетень, хрустнули под нею сухие прутья. Марья дожидалась подругу на задах за сараями недолго.

Она вскоре различила глазом, как посветлело за темными зубцами крыш и яблонь. Свет упрямо раздвигал темноту вширь и вверх, а когда установилось над улицей отчетливое зарево, из-за сараев вынырнула Парунька, молча толкнула ее в спину, и они побежали.

У задних ворот двора Марьиных родителей они остановились.

– Ну, Паруня... Видно, жизни я лишилась... И в поступке не раскаиваюсь... Маму с тятей жалко... Узнают – убиты будут горем...

– Иди, иди! Живем так, точно весь свет страхом огорожен. Отвыкать от этого надо... Не бойся, Семен тебе поможет... Да и то надо помнить: сама своего счастья кузнец...


Глава восьмая

Войдя в избу, Марья молча села на кутник и закрыла лицо руками. Было темно. Мать торопливо зажигала лампу, отец спал в горнице.

Когда запрыгал по стенам керосиновый свет, мать плаксиво сказала:

– Народ дивишь ты, дочка... Головушка моя на плечах не держится. О, горе-горькое! Сказывают люди, горя своего по чужому мужику скрыть не сумела... Как я людям глядеть в глаза буду... Да ну как муж узнает? А ведь скажут ему, люди чужому горю радуются...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю