355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 30)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)

Все волновались, потому что знали – Игнатий к водке привычен, неделю пьет, две пьет, но никогда не сопьется, а непременно придет домой и уж обязательно будет в свое время на работе.

Выпивал Игнатий обычно у Квашенкиной Усти, к которой питал нескрываемо нежное чувство. Частенько заночевывал там на радость ей, попу на горе и себе на веселье.

На этот раз Устя, сама вдосталь перепуганная исчезновением Игнатия, поведала бабам, что Игнатий действительно был у нее под утро. Пришел он в одной рубахе без пояса, с синяком на щеке, постучал в дверь, выпросил полбутылки и удалился.

Парунька снарядила выборных искать его в ближних лесах и оврагах.

Нашли его в Дунькином овражке. Тело Игнатия, засунутое меж двух больших пней, лежало и тени громадной березы. Трава подле Игнатия примята, густо усеяна окурками, яичной скорлупой и очистками от воблы. В стороне громоздилось немалое количество бутылок, виднелись следы неумеренного принятия «горькой».

Малафеиха по усердной просьбе Игнатьевой матери согласилась молитвой привести его к жизни, испросив плату натурой несколько больше обычной, как за безбожника.

На вторые сутки Игнатий открыл глаза к пошевельнулся.

– Это змея? – спросил он, указывая на чтицу.

– Это не змея, а богоугодная старица, – ответила мать в плаче, – тебя, дурака, пьяницу, к жизни молитвой да воздыханием приводит, отгоняет от тебя бесов.

Игнатий закричал, замахал в страхе руками и с той поры стал в полуразуме, телом воспрял, но немощь духа от него не отошла.

Стал Игнатий всех уверять, что змеи его непременно ужалят и погибель принесут. Сидит, сидит, а потом вдруг вскочит и заорет:

– Бегите, спасайтесь, вот они, змеи эти! – и тотчас же бежит к сковороднику, хватает его и острием тычет в пол, глушит невидимую змею.

С той поры соседи боялись заходить к Игнатию. Сельчане одаль обходили его избу. В селе развелись пересуды: одни настаивали, что это колдовство самой Усти, с которой Игнатий любовь давно делит, а в жены не берет, другие опровергали это, говоря, что вовсе не в колдовстве дело, а просто кровь в роду Игнатия такая дурная, что временами мутит ум и душу.

Нашлись и такие, что объясняли фокусы Игнатия брожением алкоголя в его мозгах по «законам химии».

Всякие шли толки, а дни меж тем катились, и, наконец, пришло время, что вернулся Игнатий к плотническому своему делу. Но рассказать про то, где он пропадал и что за эти три дня делал, он никак и никому не хотел.

– Это, говорил он, – вечная тайна и умрет со мной, если люди об этом сами не догадаются. Выдать эту тайну – значит, людей погубить и самому погибнуть в первую очередь ни за что ни про что.

Вскоре слух тревожный пронесся вихрем по селу, что и к попу Израилю прилепилась хворь вроде Пропадевой. Поп ездил с требой в деревеньку Ветошкино, долго оттуда не возвращался, и соседи рассказывали, что он прибыл только ночью на другой день, и в комнатах у него до утра отстаивался свет.

Подряд целую неделю после этого поп не показывался на улицу и даже в ближайшее воскресенье не справлял службу, отговорившись недомоганием. Он призвал членов церковного совета и Малафеиху и о чем-то сокровенно с ними шептался.

Вскоре у Лобановых пропала овца. Карпова жена ноги сбила, искавши овцу по лугам и оврагам, и тут ей совет дали отправиться к бабке Полумарфе в Лиходеевский дол, в котором она теперь обреталась. Бабка Полумарфа дала Анне совет, и овца действительно вернулась, как было указано ею, в третий день, неизвестно откуда взявшись.

В Немытой возвратился интерес к Полумарфе.

Полумарфа была беспоповкой, щепотников и бритоусов недолюбливала. Та сторона района, где Лиходеевский дол, была сплошь кулугурская. В Лиходеевке имелась обитель, и несколько стариц там издавна славились божьей жизнью. Были у них и земли, и леса, но потом земля эта отошла к мужикам, а старицы пристроились чтицами – ходили по богатым кулугурским домам отчитывать покойников и изгонять хворь из людей. Бабка Полумарфа особо прославилась этим. Говорено было, что она поселилась теперь для спасения души в часовне у колодчика.

Часовенку эту выстроили лет пятнадцать назад, когда было объявлено старицами «чудо» – в Лиходеевском долу на сухом месте из-под березы пробился ключ. Беспоповцы тайно ходили ночами к ключу, разрывали его руками, увеличили и отстроили – вбили туда кадку, а сверху положили березовый сруб.

Вскоре разошлась молва – вода «пользует». Местные кулугуры дневали и ночевали там. А потом объявились и сами «исцеленные». По району хаживали люди – баба, у которой ноги были в язвах, а после того как она помазала их водою и прошла «искус» – «все как рукой сняло», и ее приятель, у которого десять лет был отнят язык, а потом речь вернулась вновь. Таких стало очень много – они ходили по району и просили на «нужду».

С революцией излеченные сгинули, и было не до стариц. Пришло время, землю их передали мужикам. Но вдруг Лиходеевский дол всплыл вновь, а с ним и колодчик, и старица Полумарфа. Никто теперь не ходил по району и не хвастался исцелением, но те, кто веровал в старицу, сами тайком наведывались к ней. Вместе с советами, как лечить болезни, и лекарствами приносили бабы от старицы жалобы на многотрудность житья и ответы на то, сколь времени жить «совратителям благости» и сколь времени продержится по написанию артельное житье.

Кем-то был пушен в оборот и такой слух: сам-де создатель указал гибелью Анныча, а еще раньше Федора Лобана, ложность пути, по которому идут безбожники, и что будет мор на главарей и впредь, пока не образумятся. Опять стали поговаривать о церковном законе, идущем в Лиходеевском долу из-под земли каждую полночь, о явлениях «священного» огня и о видениях, постигающих людей близ колодчика. Вскоре в газету к Саньке стали поступать селькоровские заметки о том, что ходила по району женщина боса, нага и голодна, собирала кусочки и всем говорила, что она из немытовского колхоза, и о том, будто Полумарфа нагадала, что колхозу провалиться под самое преображенье. Преображенье было на носу, население волновалось, бабы перешептывались. И вот однажды Санька предложил Паруньке спутешествовать в Лиходеевский дол, поглядеть на старицу, а может, и побеседовать.

Парунька согласилась. Марья пошла тоже. С восходом солнца они двинулись к Лиходеевскому долу, отстоящему от Немытой километров на двадцать.

Выряженные по-деревенски, в лапотки и в стародавние сарафаны, а Санька в рубаху с отца, они пришли в Лиходеевку и в крайнем дому осведомились, как пройти к старице Полумарфе. Им сказали, что старица принимает только баб и девок, а мужикам советов не дает и их не любит, как зараженных неверием; живет же она в глуби леса в долу, версты на три от деревеньки, принимает людей к вечеру, по одному человеку.

Путники двинулись к долу по еле заметной тропинке. Тут рос густой березняк и осинник, пахло сырью, грибами, стародавней листвой. Потом тропинка и вовсе потерялась. Тогда они двинулись цепью и вскоре наткнулись на часовенку у колодчика. Часовенка была с двумя маленькими окнами, на каменном фундаменте, а сложена из очень крепкого толстого сосняка, с дубовым крыльцом. Двери наглухо закрыты, окна завешены. Возле не видно было никаких лишних предметов и сору, которые свидетельствовали бы о жилье, – только ведро с водою стояло на крылечке.

– Благодать-то какая, – сказала Марья, – чисто рай.

– В этом раю все нечисть, – ответил Санька. – Ну, кому уготовано представиться к старице? Валяй, Паша!

– А что мне сказать-то? Зачем пришла?

Задумались.

– Спросить разве, вступать ли мне в артель и выходить ли замуж за человека, который мнением со мной не схож?

– Идет.

Парунька с затаенным дыханием взобралась на крылечко и постучала в дверь. Занавеска одного окна приподнялась, оттуда выглянуло мужское лицо, но Парунька его не заметила. Вскоре отворилась дверь, и Парунька увидела женщину в кашемировом платье староверского кроения и в повойнике. [Повойник – головной убор у крестьянок, прежде обычно у замужних, в виде платка, повитого вокруг головы.] Лицо ее было знакомо. Парунька припомнила первое свое посещение с Наташкой, и сердце заныло.

Грубым голосом Полумарфа спросила:

– Кого угодно?

– Угодно мне Полумарфу старицу, – ответила Парунька, – по очень серьезному делу, душа вся выболела.

Вошли в чистую комнату с иконостасом старинных икон. На иконах белели утиральники, лавки были чисто выскоблены. В углу виднелась кровать со штучковым одеялом, в другом сундук, окованный железом, и стол, а на нем – множество старинных книг в кожаных переплетах.

Другая половина избы была скрыта за занавеской. Парунька услышала за нею шепот и подумала: «Аль у нее дети?» – да на том и успокоилась. Она села на лавку и рассказала свою нужду – вступить ли ей в артель, если она беднячка и сирота и всеми обижена.

Полумарфа присела рядом, положила руку на голову Паруньки и полуласково-полугневно заговорила:

– Теперь всяк без труда сладость жизни норовит возыметь посредствием машины, – сел, ручку дернул и попер свое. Не без дьяволова вмешательства! Адаму думно было бога перехитрить, но бог ему тропу человеческую указал, и что надлежит людям в поте труда хлеб добывать. Гляну я на вас, молодых, – все у вас от боязни труда. В Москве, говорят, такие немецкие машины появились – сидит человек, не движется, машиной разговаривает, и на пять верст его слышно. Только машина проку не дает, слез и горя от машины плодится больше. Она, как дьяволов капкан, из него лапы не выдернешь. В труде, о грехах думать неколи, а на машине сидя – о грехах помышлять вольготно. Так-то, голубка.

Она убрала руку с Парунькиной головы и продолжала:

– Птица нам пример. На голубя сам дух сходил. А голубь домоседству нас учит, свое гнездо вьет, как положено и человеку. Зачем не трудишься, как издавна положено?

– Выгоды меньше, – сказала Парунька, – говорят, новая жизнь избавление от тягот приносит и пользы от нее больше.

Полумарфа встала. Глаза у ней сверкнули. Она перевела дух и заговорила. Речь ее лилась заученно и вольготно.

– Новоявленная соколица моя, не хлебом, не машиной успокоен бывает человек! Закопай по горло человека любого в медах и яствах, а устремление духа у него отними, и, говорю тебе, обожрется тот человек день, обожрется второй, а на третий день устремления духа запросит. Скворец гнездо, глядишь, мастерит, крот землю рыхлит – всяк по своему старается. А посади крота к обильной пище и землю запрети рыть – охладеет он к жизни. А мужиков дело? Получил он, скажем, машину заморскую, сроду не виданную, распланировали ему, на сколько лет он должен той машиной земельный пласт взрывать, да вставать в одно и то же время, да питаться в одно и то же время. Господи! Где же просвет душе! Отколе радости взяться и устремлению!

– Что же это так случилось, что люди бога пересилили? – спросила Парунька. – Али так им самим положено быть?

– Святотатственное сие бесчестие на конец мира указует. Пошли раздоры брат на брата, сын на отца и все друг на дружку. В селении что делается у вас? Богочтителей не стало, старинные книги вышли на цигарки, вместо святых тех книжек – пустые и смеху достойные басни... Кого сокрушают, о ком вопиют, для чего беспутно словословят?

Голос ее возвышался до пафоса, был строг и нежен – он должен был пугать и приводить, и трепет баб. Даже Паруньке сделалось страшно. Всплыли из детства образы иных богочтивых старух, всегда вселявших к себе уважение деревенского люда. Она подумала, какая большая это сила в деревне, противоборствующая ее делу, и спросила:

– А где же, мать Полумарфа, указание тому, что дни последние переживаем и по путям, указанным свыше, идем?!

– Никто господних троп не знает, но мудрым покрыто гаданье книг, и отгадка по силе ума положена. Знамение это издавна предугадано.

Она взяла коробку спичек и подвела Паруньку к столу, приказав: «Слушай да понимай толком». Выбрасывая спички из коробки на стол, она заговорила как по писаному:

– На семи поясах бог поставил звездное течение. Над семью поясами небесными сам бог, превыше его покров. На первом поясе веселятся и славят Христа небесные ангелы, на втором поясе архангелы, на последнем поясе серафимы и многочестия. Мудрено сотворено, соколица! Премудрость сию не дано знать не токмо нам, но и святым праотцам. А комсомольцы скажут вам – никаких троп нет и все враки.

Она разложила спички вятского спичтреста «Красная звезда» стопками на столе, потом зажгла лампадку. Было полутемно, пахло травами и можжевельником. В избе сгустились тени, и лики икон глянули с темно– дегтярных досок еще более хмуро. Лицо самой Полумарфы стало таинственно-загадочным, чрезмерно серьезным и сосредоточенным.

– Вот семнадцать спиц, – семнадцатого зачáла семнадцатой книги святой, имя ей – Апокалипсис. Гляди.

Она тут же стала разбросанные спички сдвигать и, когда кончилась ее работа, Парунька увидела, что из спичек сложено «1917». Старуха опять сгребла спички в горсть, вновь бросила их на стол и пальцами обеих рук быстро сложила новую фигуру. Парунька увидела пятиконечную звезду с серпом и молотом в середине. Правда, серп и молот были схожи со знаком умножения, но всяк сразу понимал, что это именно серп и молот.

Парунька с испугом и изумлением следила за ловкими пальцами, – они постоянно двигались и были пухлы и белы.

«От монашьей жизни это, – подумалось Паруньке, – вот они какие фокусницы, мне и то занятно и странно».

Лампадка мигала перед суровым образом. Полумарфа вскинула глаза на образ, три раза двуперсто перекрестилась и сказала:

– Гляди дальше.

В третий раз она раскинула спички, и получился новый знак, на этот раз слово «Ленин». Парунька вздрогнула и отвела глаза к занавеске, но тут заметила: в щели между двумя полотнищами глядел чей-то глаз.

Ее забил озноб и на мгновение подумалось – не притон ли это? Или, может, это все во сне? Глаз исчез. Она решила уйти, но пересилила себя и опять стала глядеть. Полумарфа, разрушив слово «Ленин», тут же создала из него слово «колхоз». Потом она встала, взяла толстую замусоленную книгу в кожаном переплете, распахнув ее одним движением рук, нашла нужную страницу и стала читать:

– Слушай, сказано: «И наконец нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет начертание или имя зверя или число имени его. Здесь мудрость, кто имеет ум, тот сочти число зверя; ибо это число человеческое, число его шестьсот шестьдесят шесть...»

Закрыв книгу, она тут же разрушила слово «колхоз» и из того же количества спичек сложила число 666.

Парунька теперь поняла, почему Полумарфа и представлении баб была пророком.

«Как это раньше никто сюда не добирался?» – подумала она и опять поглядела на занавеску, с опаской, что встретит глаз. И верно – встретила. Она увидела не только глаз, но и кончик носа, и опять это тут же скрылось. Краем уха услышала шепот, и прежняя робость обуяла ее. Полумарфа показалась разбойницей.

Парунька встала и спросила:

– Значит, к новой жизни ты мне присоединиться совету не даешь?

– Перед тобою пути, – избирать твое дело. Могущий вместити да вместит. Запасайся терпением и премудростью. А премудрость и сила – от господа.

Бабка отворила дверь, пряча под запоном скомканную рублевку.

Когда дверь захлопнулась, Парунька услышала за собой тихий говор и прислушалась.

– Она приходила с умыслом, эта пиявка, – говорил мужской голос, как будто знакомый, но Парунька не могла вспомнить, кому он принадлежит. – Наверно, Игнатий разболтал. Неосторожны мы.

– Напасти какие, – подала в ответ голос Полумарфа, – народ ноне стал жулик на жулике. Уезжайте вы, христа ради, никаких ваших денег не надо! Нешто какой притон у меня? Сгноят в тюрьме вместе с вами.

И вдруг Парунька, сходя с мостков, вспомнила:

– Бобонин!

Путники ждали ее у колодчика скучая.

– Путешествие по святым местам закончилось? – спросил Санька.

– Такие места, ответила Парунька, – что говори и то спасибо, что жива осталась. Бежимте скорее!

Она поведала им все, что слышала и думала.

К вечеру они прибыли в район.

Около райкома и райсовета стояли подводы. Это приехали из дальних сел неугомонные активисты. Тут же на избитой грунтовой дороге сидели раскулаченные, ждущие приема в райсовете, чтобы пожаловаться. Крыльцо и коридоры были забиты ходоками всякого назначения. Парунька протискалась сквозь них и послала Семену записку: «Хочу тебя видеть. Инструктор райкома Козлова».

Вышел Семен. Глаза его были воспалены от бессонницы.

Она рассказала ему все о вероломстве Полушкина и о подозрительном логове в Лиходеевском долу у Полумарфы.

– Теперь раскулаченные уходят в леса, в бандиты, – сказал Семен. – Это нам хорошо известно. Милиция с ног сбилась. То там, то тут поджоги, разбои и воровство. Поэтому необходимо их выселять. Само население требует.

– Мукомольная артель «Победа социализма» тоже штаб контрреволюции, – заметила Парунька.

– А вот это – твое дело решить, выяснить, а мы проверим. Мы тебя секретарем первичной парторганизации в Поляну прочим. Ты там как рыба а воде. Председателем колхоза мы послали Старухина с Сормовского завода. Старый производственник, старый член партии. Значит: вы двое, Лютов Петр и Лютов Александр, учительница Узелкова, найдется три-четыре отличных честных колхозника, политически зрелых, – вот вам и парторганизация. Мы на вас надеемся. Только запомните, при решении этого вопроса – раскулачивания, надо опираться на волеизъявление передовых масс деревни.

Парунька уехала.


Глава восьмая

Во всю стену плакат: «Наступление на капиталистические элементы по всему фронту».

На другой стене плакат: «Примиренчество с правым уклоном – убежище оппортунизма».

На третьей стене плакат: «Ликвидация кулачества как класса на базе сплошной коллективизации».

Собрание было самым многолюдным и самым бурным. Вот такие точно собрания бывали только в период комбедов, когда переделяли землю или изымали хлебные излишки. Тогда со взрослыми приходили и дети и старики на сходку, стены содрогались от криков.

И на этот раз привалило все село. Теплый весенний вечер, окна и двери открыты настежь. Пахло черемухой. Все забито людьми и около здания, и в коридорах. Впереди, подле президиума, одни женщины. Мужики все позади.

Санька делал мудреный доклад о неизбежности коллективизации и о принципах кооперирования. Ему не мешали, но и не слушали. Считалось, что когда докладчик закончит речь, тогда и начнется деловая часть.

Когда Санька кончил, никто выступать не хотел. Девки откровенно зевали.

– Прошу записываться в прения, – повторил председатель собрания.

Стало еще тише. Люди переглядывались и молчали.

– Что молчите? – спросил председатель.

– Говорить боятся, – заметила баба из заднего ряда. – Возьмут под карандаш.

И все поглядели на Старухина.

– Говорите, что хотите, – сказала Марья. – Ведь я как женделегатка объясняла наши женские права.

– Трудящимся обеспечена полная свобода слова, – сказал Старухин. – Поверьте старому коммунисту.

Вышла к столу Малафеиха:

– Хорошо было в старину: дешево, сытно, благообразно. О ворах да о бандитах не слыхивали, даже замков в деревне никто не заводил. Ситцы да калоши только попадьи носили да учительши. Водили девки хороводы, и как стукнуло пятнадцать лет – замуж. А там – дети, заботы, не до греха. А нынче их табуны, куда деваться? Вот и любовь выдумали. А что она такое? Блуд. О газетах, о книгах – ни слуху ни духу не было. А ныне – все читаки-писаки. Во все вникли. Что на небе, и на земле, и на дне морском. В каждом доме – профессырь, называется комсомолец. От горшка два вершка, а уже кричит: долой царя и бога! Сын на отца, отец на сына. Вседержителя нет. Начальники наши – все сплошь голодранцы. Кто богаче – тот под подозрением, кто беднее – тому вера. Остуда! Глаза бы на все на это не глядели. Один выход, все ниспровергнуть и вернуться к прежней жизни и старой вере.

Взрыв хохота со стороны молодежи остановил ее. Она плюнула в их сторону и вернулась на место.

Тогда вышел Филипп самогонщик.

– Нас, середняков, хотят в одну кучу свалить, вроде навозу. Дескать, перепреете – хорошее удобрение для социализма. Одним словом – общее житье: на двор до ветру ходи вместе, в баню ходи ватагой и за стол всем селом садись, да и из одной чашки хлебай. И кто, поглядите, этому учит нас? Обязательно приезжий, городной. Вон Парасковья, в шляпке, морду наела или вон как товарищ, – рабочий, слесарь Сормовского завода. Хлеб растить – не гайки завинчивать под теплой крышей. Вы ни разу калача не вырастили, а нас производству учите. Вы, дескать, мужики пентюхи полоротые, вы не теоретики и мы вас всему должны обучать, а вы нас должны слушать. И в книгах ваших, слышь, только про то и пишут, как мужика обхитрить, словно он ребенок или дурачок. Писатели эти не иначе как большие деньги за это получают. Слышно, как только писатель напишет, что мы мужики к социализму больно уж радеем, то ему сразу прибавка. Так и вы, товарищ слесарь. Только все учить нас приезжаете. Видно, за это жирно платят. Я так размышляю: пускай прежде всего «писатели» да портфельщики поживут совместно, а мы поглядим, что из этого получится. А мы, середняки, на вас поглядим да подумаем. Ну, беднякам, конечно, деваться некуда. Чем голодным в избе сидеть, лучше уж коммуна.

Комсомольцы и артельщики зашумели, заволновались:

– Тебе что – самогон наварил, бедняка напоил и хлебай щи с мясом!

Вот тогда первый раз в жизни выступил Василий Бадьин.

– Нет, Филипп, – сказал он, – если уж о середняках говорить, то середнякам как раз твои речи не по нутру. Мы самогонкой не торгуем, мы трудимся. На нашей шее сколько и кого только не сидело. Бары, чиновники, сын сказывал, дом Романовых триста лет, граф Орлов и всякие мироеды. Мы видали кабалу! И середняк идет в колхоз, как он издавна к общей жизни привыкший. Он артелями бурлачил, в артелях плотничал, в артелях лес рубил. Он в одиночку жить не любит. Столыпинские отруба больно много сулили, а он из общества на отруб не пошел. Вот и теперь: на миру ему и смерть красна и ежели он в колхоз не пойдет, ему одиноко жить придется. Конечно, ежели кто к шинкарству привык – ему все равно.

Все стали искать глазами Филиппа, а тот уж спрятался за баб.

– По какой причине мы испокон века кормимся с вами одной картошкой? – продолжал Василий. Тут вот, граждане, она и есть всему делу заковыка. Болезни растений съедают у нас третью часть всего урожая. Коль прикинуть, так это съедобный запас для всей страны. А, кроме прочего, и то принять надо во внимание, как сорняки мешают нашим полям – выходит, сортировать зерно надо непременным порядком. Минеральное удобрение вон принято за границей. За границей, там они не дураки! А у нас с вами всего этого, братцы, негу, бросовые мы хозяйственники. Нет, граждане, надо к культуре подходить. Чересполосица да узкополосица, да дальноземелье, да частые переделы земли, да отсутствие удобрений – от этого избавляться надо. Поедешь, бывало, на полосу с бороной, и лошадь не развернется.

Рассудительные середняки, молчавшие дотоле, вступили с ним в разговор. Слышалось:

– Из лукошка горстью сеяли! Что уж и говорить – отсталость нас заела.

– Прополки не было, зяблевой вспашки тоже.

– Семена не протравливали.

– Кроме навоза, и то в недостатке, других удобрений и не знали.

– В голодные-то годы при недороде, засухе али градобое ели осиновую кору, лебеду, мох, мякину.

Председатель не мешал разговорам почтенных людей. Припоминали:

– Бывало, у всей улицы к весне повети раскрыты. Солому с поветей скоту скармливали, и тот к весне висел на веревках. Вот как жили, бывало, мы – трудящиеся. Василий знает, весь век руки в мозолях. Конечно, кто на церковном поле работал или при церкви кормился, как та (все стали искать глазами Малафеиху)... ну дело другое... просвирка кормила.

Василий обождал, когда люди выговорятся, и тогда продолжил речь:

– Подумайте еще – сколько отнимают у нас урожая межи. Срежь к лешей матери межи – прибыток будет, как у нас в колхозе. А поодиночке, вертись не вертись, с сорняками бороться вам невмоготу. Сорняк, он, как лишай, с полосы на полосу ползет, всем народом с ним воевать сподручнее. К тому же, и то надо сказать, средь меж машине нет приволья, а у нас на артельных землях она гуляет привольно.

– Отчего это, милый, раньше с межами сыты были? – прервали его бабы.

– Коленкору нету! – заполошились бабы.

– Керосину недостача!

– Чайку попить и то не с чем!

– Да ведь в одном крестьянском хозяйстве сколько недостач. А вы попробуйте-ка на всю Расею, да еще после такого хозяина, как Николай.

– Что и говорить, поправляться долго надо.

Потом кто-то точно ненароком заметил:

– Помолы и те невмоготу стали.

– Очень невмоготу, – поддержал Санька. – Выговорить невозможно, как дороги помолы стали, – повторил он.

Народ при этих словах стал стихать, и Санька, изогнув направление речи, продолжал ее в тоне возразивших:

– Наши мужики до сей поры находятся во власти держателей ветряков и водяных раструсок. Кулак мельник грабит крестьянина. Много у нас прорех – конь о четырех ногах и то оступается, – вот на мельницах и оседают нахрапистые люди. Под маркой артели это делается, a дерут пуще частника. Кто из вас по веснам Канашеву денег не должал, не возвращал ему два пуда за пуд с новым урожаем? А отчего это? Оттого, что сельскохозяйственная кооперация не ухватила всего крестьянского мукомолья. Вот оно! Борьба продолжается, наш Канашев еще не выбит из окопов буржуазного фронта. Но сельскохозяйственная кооперация, завладев мукомольем, подрежет тот сук, на котором сидит Канашев и прочие кулаки. Тут есть разговоры, что Канашев, мол, ту мельницу взял, которая не в приборе была, а теперь она добро приносит, выручает мужиков. Экая слепота, экое неразумение.

– Ты про дело калякай, – закричал кто-то со стороны.

– Я про дело и калякаю. Я вам говорю про колхозное наше житье, которое гибель кулакам несет. Вот они против нас и изловчаются.

Атмосфера накалялась. Теперь уже председатель сладить с собранием не мог. Оно поделилось на три стана. Один ратовал за артель в сельском масштабе. Другой послушивал да помалкивал. Третий нападал на первых. Галдеж смял нормальное течение собрания. Председатель беспомощно ждал, когда улягутся страсти.

– Расея сохой пахала и всю Европу кормила. И Англию, и хваленую Америку, у которых машин полно. Нам машины не нужны, – кричали из того угла, которым верховодила Малафеиха.

– Все только о бедняках нынче беспокоятся. А ведь у каждого своих забот довольно, что нам до чужих.

– Не рука нам коммуния. Вместе встань, вместе выдь на работу, как в солдатах. Нет, своя полоска хоть тесна, да своя. И своя избушка – свой простор, – говорили пожилые патриархальные крестьяне, которые поддерживали просвирню.

Вокруг Вавилы Пудова сплотились члены мукомольной артели. Они были против объединения всех в одни колхоз. Аргументация была обычная: есть на селе трудовики – это они; есть на селе лодыри – это все остальные. Они говорили при этом:

– Надо не объединять, надо укреплять маленькие колхозы. Пускай оперяются. Они – коренная опора для Советской власти.

С ними спорили Аннычевы артельщики:

– Хитрецы! Это вам отдал Карл Карлович из именья инвентарь, скот, постройки. Вы даровое хапнули. Окопались в маленькой лжеартели.

– Вы и батраков своих в сельсовете не регистрировали. Они у вас проходили как члены семьи.

– Надо вас пощупать. И друзей ваших в волости да повыше. Ниточка эта в город тянется!

В избе не стихало разногласие.

Емельян, древний старик, говорил своим в кути:

– Бывало, приходит весна – матушка травка зеленеет, птички поют, бессловесная скотника и та радуется теплу да солнышку. А у нас руки опускаются. Ни коня, ни сохи, ни семян. Поневоле Канашу кланяешься. И злоба берет, что хомут на себя надеваешь, да деваться некуда. От такой жизни пора пришла избавляться.

Бабы, его окружающие, поддакивали:

– Уж известная была наша жизнь. В графском лесу запрещалось сучья да валежник собирать. Карл Карлович травил собаками: «Отброс! Русская сфинья!» Не было ни выгонов, ни выпасов. В одном месте толклась все лето скотина, а кругом лугов – глазом не окинешь. Пасли еще в зарослях да на болотах. А теперь... Да чего тут говорить-то, всем видно.

И рассказывали Старухину:

– Что мы видели при царе? Нищета. Побирушничество. Целая улица Голошубиха им занималась. На днях мы ее ликвидируем.

Соха да борона, землицы столько, что лошади и ступить тесно, непосильные подати да налоги, невежество, темнота, суеверия!

– Братцы мои, – отвечал тот, – да ведь я все это знаю. Я сам в рабочие вышел из деревни от нужды и малоземелья. В восемнадцатом году завод остановился, я в деревне очутился. Председателем сельсовета был в первые годы революции. В эсеровский мятеж нашу избу подожгли. Пришлось всем активистам бежать. Бежал и я. Ночевал в амбаре у приятеля и там украдкой жил. Вот раз стучат: «Вам чего надо?» – «Ты понадобился, материн сын». Подхожу, вижу: в седле нашего кулака сынок. Ко мне: «Ты кто такой?» – «Председатель». Он хвать меня плеткой: «Везде старосты, а ты еще председатель. Вот я тебе задам». Поставил меня на тропу в коноплю и метится. Выстрелил. Я упал и пополз. Он думал, что я убит, и уехал. А у меня на всю жизнь отметина осталась.

Он задрал рубаху и показал простреленное плечо. Люди сгрудились около него, заговорили:

– Тертый калач. Наших кровей... Подходящий будешь председатель колхоза... Мы возврата к старому не хотим... Вон она (указали на Паруньку) до шляпки дослужилась, но сердцем осталась наша... Вы с ней заодно лавируйте, Она горя тоже хватила до ноздрей...

– Зря бы партия нас не послала, – сказал Старухин. – Там люди с головой. Еще в пятом году нас с отцом за землю лупцевали да при Керенском. Министр земледелия Шульгин прислал в наше село отряд, он за барский лес мужикам все спины расписал.

– И мы за графский лес пороты, послышалось со всех сторон.

Воспоминаниям не было конца: кто был расстрелян, кто был конями затоптан, кто сечен.

– При Керенском мы написали графу записку, – говорил молодой парень Старухину, озорно сверкая глазами: «Прирежьте нам землю, иначе мы вас прирежем». Ответа не последовало.

– Стерню и ту, бывало, у графа мы по тридцать копеек за десятину покупали. [Стерня – жнивье, остатки (нижняя часть) стеблей злаков после уборки урожая.] А цена работе от зари до зари – пятнадцати часам – была двадцать копеек поденно на своих харчах. А за неплатеж податей последний самовар забирали, холсты у баб, горшки.

– Меня на собаку выменял барин, – доложил Севастьян. – Я очень тетерок был лют стрелять. Барин и отдал за меня собаку – Лютого. С той поры и прозвище тоже Лютов.

– Уверяю вас, – сказал Старухин, – что на землях помещиков и кулаков, на которых вы изнемогали и на которых секли наших отцов мы построим колхозные овощехранилища. Только давайте собираться в один круг. И кулаки нам будут не страшны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю