355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 21)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

– Жених буянлив, – услышал он, а затем в ответ:

– Не велика беда. Женится – переменится. Буянливы только во хмелю.

– Игнашка, чесани плясовую! Ух, ты! – приказал тогда Санька. – Нет, музыкань «Страдание», лирикой потешь сердца.

Игнатий распростерся над столом, обнимая гармонику. Тепло и бережно раскланялся на все четыре стороны и приладил двухрядку к плечу.

Игнатий считал «Страдание» любимой и самой трогательном игрой. Он тронул лады, и все разом притихли. Но это был только зачин – необходимый и испытанный подступ. Лишь вслед за ним заскакали медные всхлипы ладов, суматошно заколотились о матицу и сотнями отзвуков прошлись по избе, сминая друг дружку, проталкиваясь меж людских голов на улицу, – там их застигал гам и встревоженные аханья баб. Потом запела гармонь заливисто и звонко. Пела она о былом, о невозвратном, запорошила парнячью память думами, а девок забрызгала печалью. Лилась трель высоких перезвонов. Гармонь исходила рыданием. Звуки ее ворошили раздумье девок, и в раздумьях тех всплывали и таяли вновь несчетные девичьи надежды. «Страдание» – заветная игра в наших местах, самая удачливая. Вот Игнатий переиначил ход, ухом приник к плечу, и пальцы его замельтешили, справляя Иродиадину пляску. Девки застыли в жуткой немоте. И как только взвился и упал к ногам гостей последний медный всхлип, люди закачали головами.

– Шибко удачлив игрок! Убей меня бог, артист.

Санькин голос пронзил тишину:

– Игнашка, царь ты души моей...

Тогда гармонь сверкнула малиновым покроем мехов. Игнашка поднял ее на высоту своей груди, потряс и издал такой жалостью исполненный, никем не слыханный звук, что даже старики вскрикнули, не стерпя.

На этом месте Игнашка разом обрезал игру. В осевшей на столах тишине явственно различимы стали вздохи девок, податливые шепоты в кути – и вдруг послышалось придушенное рыдание. Санька, облокотившись о край стола руками, положил на них голову, и слезы текли из его глаз на светлую рябь атласной рубахи. Девки опустили в запоны глаза, и даже парни опешили.

– За сердце взяло, – сказал кто-то.

Тогда Санька встал.

– Нареченный батюшка и нареченная матушка! – крикнул он, – все это не что иное, как комедь в трех действиях с прологом и эпилогом. И суфлер я, и сценарист я, и я же в главной роли первого любовника. Мамаша, вы вроде бесплатных зрителей наших, жертва этих фокусов. Позвольте объясниться по существу... С точки зрения необходимой культуры масс...

Игнатий подскочил к нему, зажал рот.

– Помолчи! Смажу по уху.

– Словами речист, а норовом не больно угодлив, – сказали девки.

Отец невесты, отгоняя от себя папиросный дым, заметил гневно:

– С табашниками сижу, язык разговорами недостойными поганю. А жених – извертелся весь, точно бес... Озорство!

Геннадий объяснял:

– Не обращайте внимания, папаша. Это оптический обман зрения у вас, не больше... Растревожился человек под нетрезвую руку. Следовало бы рюмочками. Не каждый со стаканами дружбу умеет вести.

Он увел Саньку в сени. За ним выбралась невеста, а следом высыпали и гости... Шли Санька с Феклой, накрывшись шалью, шли под крендель, а за ними подруг да парней толпа. [Под крендель – под руку.] Платками машут, ухают, приплясывают с перевертом, с подлетом. Поют, хохот, свист. Народ в улице валом валил.

– Феклушка, срамница, домой! – кричала мать невесты. – Придешь, косы выдеру. – И заревела без слез. – Уже стакнулись. Околдовал он ее. Вот те крест, околдовал. Ослепил ее, дьявол. Бес ее свербит... Позор мне окаянной!

– Любо! Любо! – ревела толпа.

Парни вышли на околицу на выгон. Фекла платочком утерла Саньку и кинулась ему на шею.

– Жду тебя, сокол мой ясный. Никого мне на свете не надо... И тятькины хоромы показались мне сейчас тюрьмой...

Она долго стояла с подругами и платочком махала жениху издали...

Санька лег в саду и проспал целые сутки. Устя доложила его родителям:

– Сказала мать невесты, как ножом отрезала: слишком учен жених и дерзок, моей, дескать, дочке посмирнее надо, не извольте гневаться...

– Коли так, черт с ней! – ответил Петр Лютов. – Хоть на поповой кобыле пусть женится, мне все равно...

А жена поникла головой и долго сокрушалась и жаловалась на мужа, который сделал сыновей столь бесшабашными и глухими к явным выгодам.


Глава девятая

Анныч принадлежал к тому сорту деревенских активистов, биография которых, как в капле воды, отражала в себе всю страдную историю российского беднейшего крестьянства.

Он родился в 1870 году в курной избе горемычной батрачки. Тогда еще освещались лучиной, и батраки пели про лучину. Лампа была только у попа да у сельских богатеев. По тем временам Анныч считался незаконнорожденным. И это на всю жизнь определило отношение к нему благочестивых сельчан. Его называли «крапивное семя», «подзаборник». Мать Анныча была потомственная батрачка. Когда Анныч был маленьким, она не прекращала поденщины, привязывала его за ногу к лавке, чтобы он не уполз куда-нибудь, а когда он стал ходить, то брала его с собой на полосу. С пяти лет он уже помогал матери в работе, а с 7 лет был пастушонком, потом пошел в батраки к местному помещику Орлову, у которого добрая половина села оставалась в кабале и после реформы 1861 года.

Однажды ему велел управляющий завезти жницам обед (вставали в два часа утра, пищу принимали на полосе, и, пока ели, – весь в этом отдых). В знойный июльский день, когда земля от засухи потрескалась и солома ломалась, как лучина, Анныч привез в поле квас в жбанах, ушат щей и котел каши. Жницы обступили его. От них шел пар и кислые запахи разгоряченного тела. Варвара встала перед ним но всей своей наглой красе, рубаха прилипла к телу, и все ее точеные мощные женские формы стыдно обозначились. Высокие бугры грудей ее заходили, когда она, схватив жбан, запрокинув голову и выгнувшись станом, жадно пила.

Парень заслепился и отвел глаза.

«Бесстыжая, – решил он про себя, – верно говорят – гулена».

Но образ жег и горячил кровь. Боясь выдать свое волнение, он старался не глядеть в ее сторону. Угрюмо, упорно молчал, пока над ним потешались жнеи, произнося бесстыдные, соленые, сладко ранящие слова. От этих слов он вздрагивал.

– Он, видать, не образованный в горячих бабьих делах, – смеялись жницы.

– А вот мы его сразу образуем, – сказала Варвара, – после нас он смотреть на своих сельчанок не захочет.

Она подошла, обхватила его сзади. Горячее дыхание женщины помутило его разум. Сильными руками она обхватила его за шею. Сердце Анныча колотилось, ноги стали не свои... Он молча сел на подводу и уехал. Но уже не смог погасить память о Варваре.

Он решил отыскать ее и объяснить, что намерен жениться. Она сразу стала не в меру серьезной.

– Вот что, парень, выйти замуж за тебя я не прочь. Ты не вертопрах, я вижу И не пьяница и не хитрый. Ты весь на виду. А вот меня ты еще не знаешь. Так вот, чтобы тебе не купить кота в мешке, скажу прямо – я давно не девка. Сиротой жить – вам услужить. Как хочешь, так и решай. Но если женишься – меня этим не кори и мою жизнь не калечь. Такой уговор.

– Подумаю, – сказал он.

Но чем больше думал о ней, тем лучше и желаннее казалась ему Варвара. Наконец, встретив ее однажды в поле, сказал:

– Уж видно люблю тебя очень. Давай жить вместе. Только больше этого не делай.

– Только одна дурная скотина от своего корыта к чужому лезет, – ответила она.

И зажили вместе. Анныч никогда не вспоминал ей прошлого. И даже соседи замолкли, видя их любовь да согласие.

У Варвары ничего из имущества не оказалось, кроме ветхой хаты, ложки, нагрудного креста да двух сарафанов. Но это не нарушало их дружного житья.

Поселились в хате жены. Вскоре родился ребенок. Варвара не знала устали. Когда она отдыхала и ела, того Анныч не видел. И всегда была веселой и приветливой.

Однажды мать Анныча в холодный осенний день, замачивая лен, свалилась с подмостка в реку, но, чтобы закончить урок, так и работала вся мокрая на ветру до вечера. Ночью проснулась вся в жару. Анныч отвез мать из усадьбы домой в село Немытую Поляну и, пока металась она в постели, в бреду, он ухаживал за ней, забыв про работу. Потом похоронил ее на последние гроши. Когда вернулся в усадьбу, управляющий Карл Карлович на его место взял уже другого работника и отказал Аннычу в работе, сказав, что в горячую пору, уйдя с поля, Анныч ввел барина в убытки. Анныч ответил: «Дескать, всю молодость и силу мать отдала графу, и она могла бы рассчитывать на какую-то его милость».

Управляющий сказал:

– Какая милость может быть к рабочей скотине. Лошадь везет, и ее кормят. Лошадь стала клячей – ее отдают живодеру.

Анныч, не помня себя, схватил его за грудь и бросил на борону. Свидетели показали, что он кричал при этом:

– Вы с графом живодеры. Вы пьете кровь.

Парню тут же скрутили руки, бросили в кутузку. Не успел даже свидеться с женой и ребенком.

Присудили его как очень опасного бунтовщика к пяти годам каторжных работ. Жена продала свою хату и перебралась в избу мужа, в Немытую Поляну. В один голос говорили сельчане, что мужа ей больше не видать и устраиваться надо в семейном деле Варваре заново.

Варвара так же, как свекровь, привязывала за ногу сына, уходя на работу. За это время, пока муж отбывал каторгу, Варвара родила еще двоих и получила позорную в деревне кличку «покрытка». [Покрытка – деревенская девушка, потерявшая невинность и родившая ребенка (она должна покрыть голову платком или очепком, как незамужняя, не убирая косы под платок).]

– Не из роду, а в род, – был приговор народа.

А детей этих звали «приблудными». Поп отказался их крестить. Некрещеные ребятишки ползали у избы, и, проходя мимо них, старухи плевались: нечисть.

Перед японской войной Анныч вернулся.

Войдя в избу и увидя троих ребятишек вместо одного, он остолбенел. Жена с ревом бросилась ему в ноги: «Убей меня, а их не тронь. Неповинные детушки».

Анныч схватил ее за толстые косы, повалил и бил. Решил твердо, что в селе не жить ему. Жена не просила ни пощады, ни сожаления.

Он хотел добиться, от кого ребятишки. Жена не обмолвилась ни словом. Он иссек ее, изорвал сарафан в клочья. Ребятишки подползли к нему, стали теребить за штаны. В их судьбе он видел повторение своей судьбы. Сердце его перевернулось. Возмущение против деревенской дикости, во всей глубине понятой через беседы с политическими друзьями на каторге, победило утоленную ревность. Он взял чужих ребят на руки и вышел на улицу. Наделал мыльной пены и стал пускать пузыри, которые при тихом ветре постепенно поднимались над избой, переливаясь всеми цветами радуги. Сколько было крику, радости у ребят. Вся деревня сбежалась глядеть на это чудо. Он объявил бабам, что дети от него. Тут же на ходу выдумал историю. Приезжал, мол, в дом из Сибири украдкой, опасаясь старшины и урядника. Убегали из Сибири часто. И этому поверили. Не было случая в деревне, чтобы чужих детей кто-нибудь назвал своими. Несколько дней он ухаживал за ребятами, топил печь, кормил их, обшивал, пока жена отлеживалась на полатях. Он ждал ее смерти. Но через несколько суток Варвара поднялась. Тугое, красивое ее тело было все в синяках и кровоподтеках. Но лицо было чистое. Она вымылась в бане, надела новый сарафан и кофту, приодела ребят в новые рубахи и вышла вместе с ними на улицу, сияющая радостью и блаженством. Здесь на лужке, на виду у всех, она с мужем и с ребятами играла в лошадки. Люди раскаялись, что подозревали ее в грехе.

На другой день Анныч взял венчальное платье жены, подарил его попу и окрестил детей, записав за собой. Разговоры на селе о приблудных детях прекратились. Никогда больше ни Анныч, ни жена не вспоминали про это. Никогда Анныч не выказал в отношении к детям разграничения. Забегая вперед, скажем, что потом появились новые дети у него. Но свои умирали или от кори, или от скарлатины, а эти двое, как нарочно, росли крепышами. Они женились перед первой русско-германской войной и ушли на воину. И оттуда уже не возвратились. С той войны попали на гражданскую, дослужились до командиров. Один был повешен Колчаком, другой пал в борьбе за Самару от руки эсера. Портреты обоих молодцов висели на стене у Анныча. В длинные осенние ночи Варвара брала портреты в руки и тихо плакала с причитаниями:

– Соколики мои ясные. Красавчики мои писаные. Подрезал вам крылья беляк лютый, пропади он пропадом.

Анныч утешал:

– Отстань, мать. Слезами горю не поможешь. У других, поглядишь, все семьи вырезаны, а у нас – вон они, внуки.

Внуков было пятеро да две невестки остались. Смирные, работящие бабы. Так и жили единым большим гнездом.

Когда Анныч приехал с каторги, в избе царила невыразимая бедность.

Пошел он наниматься. Но никто каторжника не брал. Он надумал сходить в волость за паспортом, чтобы уехать в город. За паспорт писарь брал мзду. Тогда Анныч решился на крайнюю меру. Он вышел на Волжскую пристань, лег на берегу, где ложились бездомные босяки в ожидании случайного найма, написал на подметке цифру – просимую плату за день тяжелой работы, как это делали все, и стал ждать работодателя. Он пролежал так целый день голодным, не сумел заработать и на черный хлеб. Но на другой день ему удалось перенести багаж даме и он имел пятак. В следующий день он заработал гривенник. И вот так втянулся в эту капризную работу, выходя к пристаням, к вокзалам, к магазинам, на ярмарки. Вскоре он научился сколачивать на дневное пропитание, на ночлег и даже откладывать по нескольку копеек для семьи. Когда накоплялся рубль, он мелочь превращал в одну монету и зашивал ее под заплату пиджака. Ночевал он в ночлежном доме купца Багрова, где ютился весь беспаспортный бродячий люд. Там брали копейку за ночь, а кто ее не имел – позволяли спать у порога на рогоже. Через несколько месяцев он сколотил столько, сколько требовалось на взятку.

Писарь был царь и бог в волости. Старшина, местный трактирщик, совершенно неграмотный, ставил подписи: Тр. Тр., что означало «Трифон Трешников». Заявившись к писарю, Анныч при пожатии руки передал ему пачку царских кредиток. Писарь – Петр Петрович Обертышев, – опустив под стол руку с кредитками, пересчитал их. После этого он сел рядом с Аннычем, похвалил Варвару за усердие и помолился на икону. Через полчаса он выдал Аннычу хрустящий паспорт. Анныч с женой вздохнули. Теперь нечего бояться полиции, можно закабаляться свободно и в любом месте.

Дети без него были обшиты, обуты и сыты. Варвара ходила на поденку и кормилась. Анныч привез связку баранок из города. Всей семьей ели баранки, сидя на завалинке. Деревенские ребята смотрели на них и завидовали. Вскоре Анныч отбыл в город и поступил в артель крючников. [Крючник – носильщик, переносчик тяжестей, пользующийся крючком для поднятия и переноски грузов.]

Все помыслы мужа и жены сводились теперь к одному, чтобы, наконец, выбиться из батраков, купить у сельской общины надел земли, стать заправскими хлеборобами. Грезился мужицкий рай с овцами, с хрюкающей свиньей на дворе, со своей лошадью и коровой. Их, ловких, жадных до работы, влюбленных в сельский труд, сжигала непереносная тоска по собственному хозяйству. Когда они мечтали об этом, глаза горели от волнения, спирало дыхание. Пока у них не было даже огорода. Даже курицы не водилось, ибо не было двора, на котором можно держать птицу. Все на Голошубихе жили без дворов, без садов и огородов. И даже избы их в просторечии назывались кельями. Вся улица летом зеленела от травы, которую некому мять или щипать. Ветхие крыши лачуг, тряпки в окнах, гнилые лохмотья, которые сушились на перетянутых веревках, – вот весь пейзаж. А кругом, куда ни глянь, – нивы, перелески, буйство трав, хлебов и лесов. Нивы, и покосы, и леса даже при воспоминании, здесь, в городской сутолоке, в ночлежке, бередили ему сердце. И эти грезы, и сны, и мечты толкали его переносить самые тяжкие невзгоды.

В течение трех лет он перепробовал все тяжелые профессии, которые манили его заработком. Железное здоровье позволяло ему браться за невыносимую работу. В народе про такую работу говорят: «Семеро навалили, а одни несет». Он, будучи крючником, носил на спине десятипудовые тюки. Летом работал сплавщиком леса, где требовались отчаянная смелость, сноровка и ослиное терпение. Стоял молотобойцем в кузнице у горна в течение десяти часов, подымая и с грохотом опуская на наковальню пудовый молот. Сезон провел на подноске кирпича. По шатким подмосткам и лестницам носил на спине на пятый этаж зараз по пяти-шести пудов. Копал зиму мерзлую землю в котлованах. Словом, перепробовал все. Но даже самый тяжелый труд давал ему только малую возможность сносно прокормиться да отложить несколько рублей в месяц, которые он тотчас же отсылал Варваре. Воочию он постиг печальный смысл пословицы: «Трудом праведным не наживешь палат каменных». Ему было не до палат, конечно, он мечтал только о крестьянской просторной избе. Он никак не хотел свыкаться с городской жизнью. Жизнь в городе обертывалась к нему той стороной невзгод и ужасов, которые выпадали на долю городского бедняка.

Город рос и сильно богател. Обновлялся, обстраивался, обрастал заводами. Шумела биржа. Буйствовала ярмарка, стягивая купцов с товарами со всего света. С чудовищной быстротой оборотливые и неугомонные деревенские кулаки становились миллионерами, кладя начало знаменитым фирмам Бугровых, Башкировых, Дегтяревых – малограмотных, смекалистых, энергичных предпринимателей, которых боялись губернаторы и перед которыми заискивали министры. Пароходчики, фабриканты, заводчики оттесняли с арены истории старых хозяев России. Прославленные усадьбы князей, графов переходили во владение вчерашних мужиков. На высоком берету матушки Волги воздвигались новые здания: массивные, задастые, по-купечески затейливые и роскошные, с лепными масками на фасадах, медальонами, лирами, ликторскими связками и прочими атрибутами дворянского быта. [Ликторский пучок – атрибут власти царей в виде связки прутьев розог, в которую вложен боевой топорик.] Все, как у знатных людей. Парадные двери с цветниками, среди которых высились обелиски, фонтаны. Висячие сады, липовые парки, цветные оранжереи, пруды с пловучими островами, чугунные львы на парапетах, как у князей, гроты в садах, врытых в косогоры, портики, беседки с видами на Волгу, павильоны, двухъярусные бельведеры, цветные оранжереи. Срочно скупалась купечеством дворянская мебель с гербами, русский и заграничный фарфор, стильные люстры, мраморные фигуры. Голые Венеры заполняли купеческие сады, в которых под яблонями распивалась водка. И все это окружалось чугунными оградами с фонарями и вывесками: дом купца такого-то.

По улицам города проносились нарядные кареты с дворянскими гербами, в театрах заливались разрекламированные столичные дивы: воротилы и толстосумы разбрасывали в модных шантанах на подарки шансонеткам огромные суммы, одной из них хватило бы Аннычу и на земельный надел, и на избу, и на скот; попы в соборах служили в дорогих ризах благодарственные молебны, воссылая хвалу царю и воинству, воспевая милость и милосердие к людям; разносился по городу малиновый звон колоколов; в городской думе «отцы города» выдвигали проект за проектом, как бы самим прославиться, и прославить Россию, и осчастливить подданных; в гимназиях на вечерах со слезой читали Надсона («Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, кто б ты ни был, не падай душой...»). Местные интеллигенты на благотворительных вечерах в помощь сиротскому приюту пили водку и закусывали волжской стерлядью. Но истинного положения вещей никто не знал и никто не хотел знать. В подвалах, тюрьмах, ночлежках, в духоте человеческий извержений, во вшах и смертных болезнях, в жалобах и стонах корчились, мучались и умирали люди, проклиная жизнь. Поэтому все, что Анныч видел в городе из довольства и довольных, представлялось ему миражем, хитрым изобретением врага человеческого. Ибо все ужасы, которые видел он, все несчастья, которым подвергался, все издевательства и притеснения, которые претерпел, – только это казалось истинной реальностью.

Он ночевал в ночлежке «Столбы» на Миллионной улице (в просторечии – «Миллиошка»). Там, в сырых, заплесневелых, прогорклых подвалах ютилась спрятанная от глаз обывателей городская нищета. Жертвы общественного темперамента выходили из подвалов по ночам под вуалями и зазывали на углах. В кандалах проводили арестантов на сибирский большак на заре, чтобы не смущать обывателя. Ужасающий, изнуряющий труд калечил здоровых парней, мужиков и баб, прибывающих толпами на заработки. И особенно поражало обилие безработных и нищих, с которыми ничего не могла поделать даже полиция, как ни старалась убрать их с глаз долой от доброй рабочей публики. Но их было так много, они выползали из своих городских закут и трущоб с таким остервенением лавин, что полиция терялась. [Закута – хлев для мелкого скота, чулан, кладовая.] Все эти притворившиеся слепыми, хромыми, убогими, калеками, инвалидами, сиротами, перевязавшие руки и ноги веревками, чтобы имитировать, увечье, все эти голосящие у подъездов, у пристаней, на толкучках и рынках, толпящиеся на кладбищах, в оградах церквей, у трактиров, на людных площадях, у святых источников, у часовен на дорогах, выходящих из города, продвигающиеся на колясках, на костылях, с поводырями, держась за бадожог и шатаясь при молебнах, при иконах от монастыря к монастырю, околачивающиеся около обжорок, кофеен, трактиров, булочных, – это были такого рода люди, которые даже не прятались от городовых, не боялись ни тюрьмы, ни застенка (они для многих были желанными), не боялись ни позора, ни поношения. [Бадожог – дорожный посох, палка.] [Обжорка – обжорный ряд, место торга готовым кушаньем для простонародья.] Подобного рода людей оказалось такое обилие, что Анныч был потрясен верностью тех выводов, к которым склоняли его там, на каторге, революционеры, твердя о неизбежном раздвоении мира на угнетателей и угнетенных и неизбежной борьбе между ними... Кроме того, в городе было огромное количество всякого рода жуликов, мошенников, воров, бандитов, аферистов, громил, которые, иногда имея золотые руки, сообразительность и молодость, растрачивали все это на преступления, чтобы всячески избежать труда, который им был ненавистен. Аннычу было ясно, что тот путь, которым шел он, не всякому по плечу и по силам: царский строй отучил их от работы, они были развращены. Нередко Анныч видел их на поводу у черносотенцев, трактирщиков и городовых. Анныч ими брезговал.

Анныч видел деревенскую нужду во всех видах и сам испытал ее. И голод, и холод, и мужицкую тоску, и кулацкую бессердечную кабалу, и барскую вопиющую жестокость, но крестьянская бедность не была столь оскорбительно отталкивающей и омерзительно безнравственной.

Деревенский нищий просил, чтобы не умереть с голоду. Его знали, знали, что он действительно голоден и, когда просил о помощи, не прибегал к обману, – милостыня шла для утоления необходимых, естественных потребностей. Нищета города несла на себе клеймо пороков, свойственных верхам: жажда наслаждения, презрение к труду, противоестественность потребностей. Деревенский нищий просил незатейливо: «Подайте христа ради!» Городской нищий обязательно проституировал какое-нибудь благородное побуждение человека или добродетель: патриотизм, гуманизм, половую любовь, материнское чувство. Все унижалось, втаптывалось в грязь ради получения подачки. Женщины на время брали чужих детей и, стоя на дорогах, показывали прохожим грязного ребенка в лохмотьях, вымогали подаяние. Или они приделывали подушки к животам и просили пожалеть невинную жертву своей горячей, но безрассудной любви. Сифилитики и алкоголики носили на груди дощечки с призывом откликнуться на зов героев Порт-Артура; чиновники, уволенные за взятки, убеждали всех, что они жертвы борьбы с вопиющим беззаконием царского суда. Сутенеры, прогнанные раскормленными купчихами, эксплуатировали интеллигентную отзывчивость к «затравленным за высокие убеждении и прогрессивные идеи».

Именно тогда Анныч понял, что эксплуатироваться негодяями может любая, самая светлая идея.

Словом, весь этот сброд, который ненавидел труд, борьбу, боготворил безделье, порок и холуйство, был Аннычу так же глубоко антипатичен, как и те, кто хвастался богатством и презирал нищету. Инстинкт труженика был в нем неистребим.

Изо всех сил Анныч выбивался, чуя под ногами бездну, держась за артели рабочего люда, исповедуя их заповеди и придерживаясь их обычаев и навыков. Он наконец скопил немного денег и уехал в деревню. Приобрел у сельского мира земельный надел в пять десятин, купил лошадь. Ему нарезали усад. Варвара рассадила яблони и груши, разбила огород, завела кур. Трудно дать представление о той степени скопидомства, до которой доходят крестьяне, когда стремятся выбиться в люди. Не зажигали огня, чтобы экономить на керосине и спичках. Ходили даже босые и, только выходя на улицу, обувались в лапти. Клали в хлеб лебеду, осиновую кору, мелкую мякину. Яйца, масло, овощи из огорода, яблоки из сада – все это шло на рынок. Не знали ни нижнего белья, ни мыла. Дров не покупали. Варвара ходила с детьми в барский перелесок и собирала там хворост. Дети весной ползали по оврагам, собирали щавель и крапиву, из которых варили щи. Зимой питались черным-хлебом и кислой капустой. Масло растительное и то было исключено. В доме никакой мебели, кроме деревянного стола и самодельных лавок. Спали на рогожах, без подушек, окутывались старой одеждой. Несмотря на это, в доме царило полное довольство, счастьем сияли глаза детей. Варвара не ходила – летала. Первый раз за всю историю села видели люди, как батрак с Голошубихи завел свою землю и свою лошадь.

Лошадь обожали, ею гордились, за ней ухаживали, ее ласкали, ее мыли, чесали, гладили, украшали лентами, ее видели во сне! Дети вскакивали по ночам и убегали и ночное, доглядывали, как пасется их старый мерин Васька. Надо было видеть их торжество, когда с поля возвращался отец и проезжал на мерине по улице, на которой первый раз колесо телеги примяло траву. Дети стремительно неслись навстречу, бросались с лету в телегу, брали в руки вожжи и на глазах у изумленной бедноты, понукая лошадь, подъезжали к своей избе. И тут уж всей семьей распрягали: кто нес дугу, кто хомут, кто чистил Ваську, кто совал ему отборный кусок хлеба. Мерин был старый, работящий и умный. Он сразу полюбил всю семью и охотно шел на голос не только взрослых, но и детей.

Анныч обрабатывал свои пять десятин да еще у барина арендовал исполу пять. [Исполу – отдавая половину урожая собственнику земли.] На другой год на скопленные средства приобрели корову и ягнят. Но все молоко продавали, дети пили только сыворотку. Но и тем были счастливы. В хлеву дышала корова, в избе пахло парным молоком. Хлеб тоже продавали. Словом, все. Накопили теперь на новую избу. Мечтали и грезили переселиться в новую избу на улице зажиточных крестьян. Сговорившись со старостой, Анныч уже облюбовал себе место выморочного хозяйства. [Выморочный – оставшийся после владельца, умершего без наследников, и поступающий в доход казны.] Только бы перебраться. Как вдруг случилось несчастье, обычное в крестьянском быту. Васька вернулся с околицы не вовремя, открыл клеть, разорвал мешок с пшеницей и ею объелся. Когда хозяева, пораженные как громом, увидели мерина, он уже лежал со вздутым животом и подыхал. Разбухшее в животе зерно распирало его внутренности. Анныч не выручил даже за кожу. Ее взял себе живодер за то, что ободрал тело животного и свез его в Дунькин овражек. Семья ужасно горевала. Варвара вопила целыми днями. Дети с испуганными глазами сидели по углам. Анныч целыми днями бесцельно бродил по двору, по огороду, по саду, думал забыться в работе и бессмысленно перекладывал упряжь Васьки с одного места на другое, хотя дел было много. Рожь стояла неубранной, поспевали овсы, на очереди была жатва и молотьба. А что делать без лошади? Зарывайся живым в землю.

Местные кулаки, пользуясь его бедой и чуя наживу, предлагали условия помощи, сводившие на нет весь его годовой труд.

Погоревал Анныч с женою и пошел на отчаянный шаг. Продал корову, овец и кур, остатки наличного хлеба, бабью сряду и собрал денег на новую лошадь. Пошел на базар. Он знал, что никто не мог продавать хорошую лошадь в коренную мужицкую страду. Цыгане-менялы продавали на базаре брак, надували простофиль-мужиков. Одры их были беззубы, ободраны, их самих надо было вести под уздцы, чтобы они не упали. Анныч и Варвара выбрали самую резвую из лошадей. Цыган запряг ее и лихо прокатил по улице. Лошаденка и без кнута бодро бежала и даже не хотела останавливаться. Анныч купил ее. Но когда подъезжал к селу, пыл ее иссяк. Сперва она пошла шагом, потом остановилась. Анныч похолодел от предчувствий. Сельчане сбежались на выгон. Опытные мужики сразу определили, что лошадь к моменту продажи была напоена водкой, а сейчас выдохлась. Кое-как ее довели до двора. Неделю выхаживали, поили и кормили вволю, сами недоедали. Когда вывели на работу, сразу обнаружились все ее качества. От дурного обращения и воспитания она страдала «норовом». Или внезапно останавливалась на дороге, или вдруг на работе пятилась назад, или шла вовсе не в ту сторону, куда ее посылали. Кроме того, она лягалась. Ребятишки боялись к ней подходить, и Анныча она ударила в лодыжку так. что он лежал два дня и охал. Все возненавидели ее.

На лошади нельзя было работать, но и продавать ее нельзя было, никто не брал. Чтобы сбыть ее, надо было ехать за Волгу, на дальние глухие базары. Пока Анныч ездил туда да продавал ее, перезрела рожь и осыпалась. Урожай пропал. Лошадь он кое-как продал за бесценок. За бесценок продали все яровые хлеба на корню.

И вот уже Анныч отправил ребятишек с сумой, по миру. Иначе угрожала голодная смерть. Всю землю свою сдал в аренду. Сам поступил работником к попу. Пересказать, как бедствовали и как опять копили на лошадь, – не хватает сил. Снова Анныч стал обрабатывать свою землю, дети ушли в пастушата. Снова купили корову, мелкий скот, купили сруб для новой избы. Поставили избу на новом месте, посередине села. Пришла наконец желанная пора. Новая изба, своя скотина, работящая жена в доме, взрослые дети. На улицу выходили в обновках. В амбарах – хлеб. Но все, что за лето зарабатывали, за зиму проживали: кормили скот, ремонтировали двор, погреб, амбар, сарай, чинили сбрую, телеги, сани. И часто, ворочаясь на постели, Анныч думал: до каких пор будет это продолжаться, чтобы изо дня в день только и бороться за то, как бы к весне не разориться, как бы свести концы с концами, как бы не опуститься на дно, сохранить опять мнимую независимость хозяина, не попасть опять на Голошубиху. Тревога не покидала его даже в дни наибольшего благополучия. Уже женил он ребят и взял справных девок, уже Варвара в обновках щеголяла но улице, вместо одной коровы на дворе стало две, вместо десятка овец – полсотня. Анныч стал арендовать у барина не пять, а десять десятин. И управляющий Карл Карлович, который упек его когда-то на каторгу, уже отвечал на поклоны. Все было хорошо. Но тайная, скрытая от всех тревога не оставляла Анныча. Он видел, что это благополучие существовало только для того, чтобы нужда ударила потом оглушительнее. И верно. Грянула война. Сыновей забрали. Лошадь отписали на войну. Об аренде нечего было и думать – одни руки. Осталась целая изба внучат. Обе молодки заняты с ними. Работник, стало быть, опять один. Недостача всего. Дороговизна. Деготь, гвозди, кожа, керосин стали почти недосягаемы. На базаре солдатки громили магазины с мануфактурой. Шли плохие вести с позиций. Конца войны не было видно. Он пробовал вводить агромероприятия, читал книги и делал опыты. Но какой смысл было это делать? Он боролся на своей полосе с сорняками, а у соседа рядом их было множество, и они обсеменяли все поле. Какой смысл унавоживать землю, когда мирские пределы сводили на нет все старания отдельного хлебопашца. Какой смысл заводить было мужику машину, когда на узких полосках ее нельзя было применить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю