355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 8)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)

Все были убеждены, что Федор хочет жениться, и никто не знал, кроме Паруньки, на ком. Слухов было много, особенно волновались мамки невест. Они следили за каждым его шагом. Но Федор по-прежнему появлялся редко на посиделках и на гулянках и ни с одной девкой не сближался.

– Или городскую приведет, или учительницу, – решили бабы. – Беспременно с пучком али стриженную.

К учительницам Федор ходил, действительно, очень часто.

С весны он оборудовал себе пристанище в пустом сарае. Там было прохладно, рядом зеленели нивы, качались рябины, цвели подсолнухи. Вокруг сарая поднялся ковер цветов, распускалась малина, жужжали шмели и пчелы. В сарае Федор слал на охапке сена, читал. Посередине сарая стоял стол, над ним подвешена была лампа. Каждый свободный вечер в сарае собирались теперь приятели Федора: беднота, батраки, мужики, ищущие правильной жизни и любящие житейскую мудрость. Сельчане говорили про эти сборища:

– Неспроста керосин переводят, над чем-то умудряются... Новая экономическая политика им спать не дает.

Сюда приходил Санька-пастух, как только пригонял стадо. Он брал с собой в луга книгу и всегда за день прочитывал ее. Почти все книги Федора он перечитал и каждый раз сетовал на то, что в селе нет библиотеки... Он всегда сосредоточенно и серьезно слушал здесь, что говорят старшие... Приходил сюда Семен с женой. Заглядывал Матвей, который мечтал о том, чтобы мельницы и кузницы были общественными, и он мог бы заняться там механикой. Часто заходила Парунька. Собиралась и молодежь и старики.

Но самый главный посетитель этих сборищ и душа их был Анныч.

В начале революции Анныч был-председателем комбеда, боролся за упрочение Советской власти на селе, облагал местную буржуазию налогами, обыскивал амбары, добывал хлеб для города и армии, участвовал в подавлении эсеровских мятежей. Из всего актива тех грозовых лет на селе остался он один. «Тертый калач!» – говорили про него мужики.

С ликвидацией комбедов мужики не избрали его в Совет. Много с его именем было связано тревожных воспоминаний. Но бедняцкая часть села по-прежнему считала его своим вожаком и любила его неистребимой любовью. На вечерах у Федора обсуждались все вопросы: от самого ничтожного события на селе до вопросов в мировом масштабе. Но Анныч и всегда поддерживавший его Федор били только в одну точку: как маломощной части крестьянства на селе удержаться на земле и не попасть в кабалу к богачу, как бороться с этой кабалой, как наладить общую жизнь на селе. В бытность комбеда Анныч на земле помещика основал коммуну, но она через год распалась. С тех пор, хоть и распалась она, не покидала его мысль об артельной жизни.

На селе коммуной называли тех, кто из одной миски доставал хлебово и совместно убирал сено или картофель – каждый в свое подполье. [Хлёбово – похлёбка.] В этих случаях говорили: «Коммуной работают». Но в речах Анныча не упоминалось про еду, не упоминалось про то, как сгребать и косить сено. Другие у него были слова, и слушавшие его догадывались, не зная этих слов, – означали они не то, что вкладывали в них односельчане.

Однажды прибыл Федор из волости встревоженным. Его посылала группа сельчан, узнать, отдадут ли мельницу и облюбованное Канашевым место у реки в кооперативное пользование.

Завземотделом Петр Петрович Обертышев уклончиво ответил: воля на то общественная. Все знали, что Канашев уже споил село и заручился согласием большинства.

– Старая проблема – мироедство, – сказал Федор. – Она свежа и для нашего села. Куда ни кинь – все упирается в компанию Канашева... Давайте говорить по душам... Вот прошел Пленум ЦК. [Федор Лобанов говорит о знаменательном для деревни постановлении Пленума ЦК РКП(б) от 30 апреля 1925 года.] Он все это учел. Необходимость устранения пережитков военного коммунизма. Не допускать частых переделов земли. Дано широкое право сдачи земли в аренду, применение наемного труда в крестьянских хозяйствах... Производство большего количества промышленных товаров. Снижение на них цен. И особенно подчеркнуто развитие в деревне потребительской, сельскохозяйственной и промысловой кооперации. Снижен налог. Переданы в сельские общества леса местного значения. Теперь все от нас самих зависит: лозунг «Лицом к деревне» нас, местных коммунистов, обязывает в первую очередь взять судьбу деревни в свои руки. Оттого и постановлено создавать группы бедноты.

– Чтобы сплотила вокруг себя середняков, воюя с кулаком, – добавил Анныч

Он рассказал о недавно проведенном обследовании помещичьих имений. Там в качестве арендаторов обнаружены бывшие хозяева.

– Мы еще при комбедах их выгоняли из своих гнезд. Они опять туда набились. Как эсеры и меньшевики, забившиеся в земельные и кооперативные органы. Они проводили свою политику в землеустройстве.

Он рассказывал: в Звереве комитет крестьянской взаимопомощи построил мельницу-ветрянку, кулаки сожгли ее. Крестком наладил маслобойку: «Ответ Чемберлену», – кулаки опять сожгли ее. Агрономы и землеустроители содействуют развитию отрубного хозяйства. [Отруб – в царской России в 1906-1916 гг.: участок земли, выделяющийся в личную собственность крестьянину при выходе его из общины.] Враги новой жизни убивают селькоров. Кое-где в Поволжье ползут слухи о требованиях создания особого «крестьянского союза»... На беспартийных волостных конференциях пытаются резолюции протолкнуть об отмене монополии внешней торговли, о снижении цен на городские товары. В некоторых волостях крестьяне не принимали окладные листы... [Окладной лист – документ, извещающий налогоплательщика о сумме и сроках внесения налоговых платежей.] Кулаки требуют избирательных прав.

– Да, нахлебников много, – перебил его Карп, который все еще ходил к своим бывшим приятелям, но уже для других целей, для того чтобы воевать с ними. – В городе столько народу. Сапоги кожаные стоят пятнадцать рублей, а за пятнадцать рублей надо отдать тридцать пудов хлеба... «Ножницы» – и в газетах пишут про них. Канцелярий много развелось... Новое право для города хорошо. Восемь часов работы. А мы двадцать часов в сутки спину гнем, а не шесть, не восемь. От зари до зари. Поспать бывает некогда.

– Ты мне, брат, сказки арабские не рассказывай, – возразил Федор. – Только и слышишь от вас: «Мы не восемь часов, мы двадцать часов спину гнем, мы по горло заняты, передохнуть некогда, проработай с наше», – и так далее. А скажите без утайки: чья милость с осени по весну всеми вечерами по улице с гармоникой шатается? Кто поножовщиной занят по праздникам? У кого досуг находится по целым суткам в лото, в очко, в подкидного дурака резаться? В других местах сходный промысел развит, а вы, кроме официантского ремесла, ничего и знать не хотите! Живем, хлеб жуем, небо коптим, а в окнах у нас тряпки вместо стекол, а на столе всей еды – картофеля чугун... Вы бы жаловались на работу, да не при мне. Я знаю, что вы привыкли жилы надрывать три месяца, а потом дрыхнуть. И вот подумайте: сто двадцать дней у нас праздников! С ума сойти можно – и это по святцам, а перед праздниками бывают сочельники, кануны, в которые тоже работают несполна, да многие еще понедельничают, да... А мало ли крестин, именин, сорочин? Да кому вы жалуетесь о своей работе, братцы, кого убеждать вздумали?.. Не в этом дело. На единоличной земле поодиночке мы как прутья. Нас по одному можно поломать. А вместе – мы веник, никакая сила нас не сломит. Даже десяток Канашевых. А сообща жить и технику можно завести...

– Не доверяют, да и не любят новшества наши мужики, – отвечал Карп. – С сохой мы кормили всю Европу и себя...

– Неправда, – спокойно вступается Анныч. – Есаковский плуг – у мужиков, общий любимец. А всякая машина для деревни – большая диковина. Видели, как жадно глядит крестьянин на простую сеялку и рассматривает шестерню на мельнице? Сколько из мужиков природных механиков? А кузнец на селе? Авторитет! На нашего Матвея посмотри! Своих людей не бережем, чужого на примете не держим и остаемся без людей.

– Прежде чем крестьянин заменит соху плугом, а лошадь трактором, надо построить заводы, на которых тракторы будут делаться. Неправы те, которые жалуются на обеднение деревни за счет города. Индустриализация страны не может противопоставляться сельскому хозяйству.

Мужики дымили цигарками, перебрасывались словами:

– Гни в дугу, Иван вытерпит.

– Один с сошкой – семеро с ложкой.

– Канашева не пересилишь. Он подпоил всех крикунов.

– С Колчаком справились, с международной гидрой, с царствующим домом Романовых! – раздавались голоса...

– Надо в уисполком съездить, – сказал Анныч, – посоветоваться.

Наметили представителей в сельсовет от бедноты, дали им наказ: отбивать мельницу у Канашева. На том месте свои артельные предприятия водворить... Вокруг них объединить бедноту.

В уисполком послали Федора.

Парунька была с детства приучена к мысли, что на течение сельской жизни оказать влияние может только само начальство. Еще мать рассказывала ей, что мир всегда был сильнее каждого и, ежели желал, – отдавал человека в солдаты, сажал в острог и гнал на поселение. Но сейчас, по тому, как говорили Анныч и Федор и как отзывались они про старую жизнь, становилось ясно, что деревенский мир на самом деле не так уж прочен и с ним надо и можно драться. Это соображение наполнило ее еще большим уважением к активистам. Выходя из сарая и шагая по тропе вдоль конопляника, она вспоминала свою жизнь и убеждалась в правоте Федора и Анныча.

Парунька с удивлением обнаружила, что все говоренное Федором и Аннычем – совершенная правда, будто давно известная, но сейчас только всплывшая наружу. Паруньке хотелось, чтобы и другие поняли это... и опять вспомнила Федора, его убежденную речь, хорошее доброе лицо, непривычное к себе уважительное отношение. «Счастлива с ним будет Маша», – решила она.

Рассвело. Сговорившись об отъезде Федора, вышли к плетню.

– Ну, пока, – сказал он, подавая Аннычу руку.

– Пока, – ответил Анныч. – Скажи, что наберем семей десять мало-мало. На первый случай – коллектив приличный. И непременно об этом участке земли говори, который хочет оттянуть у общества Канашев... И насчет кредита.

– Жизнь положу, а Канашеву этот участок не видать. Будет он основой нашего общего дела. Как хочешь называй – товарищество, артель...

Разбухал на колокольне, стекал вниз к луговине дола и путался в конопляниках за усадами неспешный церковный звон. Звонили к утрене. Тихая прохлада бодрила Паруньку. Думы завладевали ею, и не было им конца.

Когда она вышла из огорода, то увидела, что оттуда же в отверстие плетня вылезла и просвирня Малафеиха. Она держала в руках корзинку с просвирами и перекладывала их.

«Не к добру, – подумала Парунька, – наверное, она подслушивала нас».

Малафеиха этим славилась.

– Отколь, дородная? – спросила просвирня, когда Парунька поравнялась с ней.

Парунька думала отмолчаться и пройти мимо, но Малафеиха, загородив собой и корзиной с просфорами дорогу, остановила ее.

– Демону обедню служили? – спросила она. – Опять бедняцкие гарнизации...

– Мы демонов не признаем, и обеден не служим, – ответила Парунька, обходя ее.

– Не дело, дочка, – начала Малафеиха сокрушенно, в то время как Парунька пыталась ее обойти. – Не дело, – повторила она. – Не на то мать-покойница наставляла тебя, сироту. Сироте только бог помога, а ты к нему спиной. Всему миру теперь болячкой стала. С богохульниками дружбу свела, наперекор миру хочешь... Мир – богов глас.

Она уцепилась Паруньке за подол:

– Погоди. Куда думаешь в нынешний сезон на поденку идти, голубка?

– Вот как жнитво начнется, так и уйду на поденку к богатому мужику. Тем только и кормлюсь, сама знаешь...

– Трудно, голубка, в чужих людях жить. Сама знаю, всю молодость у помещиков да у богатых мужиков в услужении прожила... Не сладко... Чужой хлеб горек.

– Что ж поделаешь. У меня ни инвентаря, ни рабочей лошади нет... И мать умерла на поденщине...

– Кабы ты от добрых людей не сторонилась, нашла бы и получше работу, – сказала таинственно Малафеиха.

– Не знаю, про что ты намекаешь.

– Сядем-ка, голубка.

Они присели на бревно подле плетня.

– Ты сама о своей душе не печешься, так добрые люди пекутся. Денно и нощно молятся о тебе И надеются, что выйдешь ты на правильную тропу. Место освободилось у нас – помощницы старосты церковного.

– Ну, так что мне до этого? – строго сказала Парунька...

– Погоди, голубынька, вникни в дело. А дело это – чистое, почетное и доходное. Ходи к обедне, продавай свечи, масло божье, украшай храм и жизнь свою сбережешь и проживешь в сытости и благости.

Все кипело в Паруньке:

– Опоздала ты, – сказала Парунька, – ведь я скоро комсомолкой буду. Ждем утверждения организации.

– И, милая! Сколько безбожников возвратилось к вере-то, не перечесть... Да не согрешишь и не спасешься. Мария Магдалина при красоте своей ужасно как беспутствовала... А призрел господь... Святого венчика удостоилась. Да мало ли примеров. Придешь к нам, так и за собой приведешь немало заблудших овец.

Парунька знала, что из хитрости своей церковники стали назначать на должности женщин, с них меньше спросу. Одна мысль, что ее, Паруньку, считали способной предать своих друзей, отречься от сокровенных помыслов – одна эта мысль приводила ее в бешенство.

– Уйди от меня, старуха, – сказала Парунька. – До какой поры вы нас учить глупостям будете? У меня от этих глупостей верная подруга погибла... Так же вот – «боже, боже», да и уморили...

Вдруг Малафеиха схватила ее за косы и начала дергать, приговаривая:

– Вот тебе за это, безбожница!.. срамница!.. Тебя на ум наставляют, добра тебе желают, а ты, неблагодарная, еще оскорбляешь старших!..

Парунька рванулась и выбила корзину с просвирами из рук Малафеихи. Просвирки полетели по дороге под аханье и крики бабы. Парунька свернула с дороги на картофельный усад и минуя народ, побежала к Дунькиному овражку. Обернувшись, увидела Малафеиху и баб около, которые проклинали Паруньку, подняв руки с троеперстием над головами:

– Будь проклята! – кричали они. – Трижды будь проклята! Сгори в геенне огненной, блудница! Анафема! Анафема!


Глава четвертая

Парунька заперла за собой сенцы и легла с думой, что вот будут теперь растрясать о ней по селу новую небывальщину.

Помимо ее воли, чем дальше, тем непереноснее становилась жизнь ее на селе, и она с облегчением припоминала, что приспела пора уходить в чужие люди – не за горами жатва.

«Убежать бы мне отсюда, и делу конец, – приходили в голову мысли. – Нас каждую губит опаска – что-то будет, да что люди скажут... Убежать из села, и пускай что угодно говорят...»

О замужестве она сейчас даже и не думала. Пример Марьи стоял перед глазами: не мил муж, – а век коротай. Плач, молода жена, да про свое горе никому не сказывай! А скажешь – осудят и присоветуют: «Жена мужу пластырь, муж жене пастырь», – потому что издавна установлено стариками: жену с мужем некому судить, кроме бога.

Ей самой еще недавно замужняя жизнь казалась неиспытанным празднеством. Хоть бабы говаривали и сама она видала, как много при муже тягот и безрадостья – об этом не думалось. Сватовство, гулянки и венец, вся оглушительная сутолока свадебных обрядов заслоняли собою тяготу неизведанной бабьей жизни. Теперь же ей представлялось иное: все эти утехи свадебного веселья – не главное, а ожиданье их – попросту девичья глупость.

О Бобонине она не вспоминала. Старалась забыть. Но Бобонин не забывал ее. Он и из города пробовал мстить.

Однажды за ней зашла подруга Дуня – позвала ее на Девичью канаву. Парунька, надеясь распознать сельские новости, согласилась пойти.

На краю сосновой рощи, в мелком березняке, недалеко от речки Печеси, тянулась на версту большая луговина, выходила концом к полю села Богоявленья, а другим упиралась в болото. Со всей округи по праздникам сюда сходились гулять девки и парни. В былые дни здесь кружилась пьяная молодежь, кровянилась в драках, обижала девок, и тут же влюблялась, плясала и звенела тальянками, а девки хвастались обновкой и щелкали орехи.

В былое время запружалась Девичья канава доверху голубыми и зелеными ситцами и галочьей чернотой суконных пиджаков и лакированных сапог. Теперь гармонь стала плакать реже, меньше приходит девок, парни бросили драку и пляс – выветривается прежнее.

И все же Девичья канава каждый праздник полна гостей.

Солнце обливало рощу кипятковым маревом. Гулянье только устанавливалось.

Парунька увидела свою артель: самая старшая, она сидела полукругом отдельно в кустах, без гармоний и парней. Девки грызли семечки, держа их в платочках. Все до одной в узких по моде юбках, загнутых до колен и собранных позади в складки, чтоб не испачкать о траву. Густо напомаженные лица белели из-под черных кисейных косынок, как у покойников. У двух или трех на лоб свешивались пряди волос, вровень подстриженные ножницами: это самая новая мода.

На конце Канавы пестрела артель молодых девок, прозванных «лягушками». Около них увивались парни в ярких галстуках, в шляпах «панама» и в модных картузах с ремешками.

Только некоторые шли в ряду с девками, скрепившись руками; большинство следовало позади и лениво разговаривало.

Влюбленные парами торчали в тени – девка сидела, вытянув ноги, парень лежал головой у ней на коленях и плевал вверх семечки. Иногда он трогал девку за косу – оба тогда улыбались.

Парунька села.

– Ты куда запропала? – спросили ее подруги.

– Болезнь приключилась: сердце схватывает и схватывает, – соврала она.

Подошли чужие деревенские парни. Вежливо по очереди жали они у девок руки, а когда это кончилось, стали, не зная, что говорить.

– Что вы стоите? Садитесь, – говорили девки.

– Ничево. Народ молодой. Ноги не переломаются, – отвечали парни.

– Вот сюда, – указывали девки место у ног, подбирая юбки. – Расскажите, что у нас новенького?

Некоторые присели, осторожно сгибаясь и расстелив носовые платки, чтоб не замарать брюк.

– Весело ли погуливаете? – спросили парни.

– Плохо. Нету былых утех, – ответили девки.

Начались обсуждения всех событий, случившихся в округе: кто из девок выйдет замуж, а кто из них обманут парнем; нашли пьяного в горохах; собака искусала ребенка, брошенного матерью на произвол судьбы; лошадь завязла в болоте и ушла под воду; в соседнем селе поймали в стаде конокрада, сперва били его мужики кольями, потом сбросили и омут; скоро будет строиться лесопилка на реке, Канашев попросит «мирской помочи» и парни рассчитывали на обильное угощение и выпивку.

– Никого не просватали в Немытой Поляне? – спросили зверевские парни.

– Среди наших девок много желающих просвататься, особенно за городских, да только их не берут.

У Паруньки заскребло на сердце.

Парни, те что стояли, тронулись к «лягушкам», сказавши друг другу:

– Катимся отсюда колбасой! К девкам помоложе.

– Катимся. Здесь один перестарки.

Парунька видела, как они жали опять в очередь руки молодым девчонкам и смеялись, а потом, закончив это, приумолкли и пошли сзади, поплевывая семечками.

– Ох-ох-ох! – зевнула одна из девок. – Ну-ка, Паруха, продери меж лопаток, что-то чешется.

– Не гульба, а не знай что стало, – сказала другая, – хоть давись. У вас комсомольцы-то есть аль нет еще? – спросила полянская девка чужих парней.

– Четверо. Спектакли думают ставить.

– Слышь, в Курилове две девки записались?

– Да. У нас тоже появилась комса.

Девка указала на Паруньку.

– Каково это отцу да матери, – сказал парень.

– Она сирота...

– Ну это другое дело. Ей деваться некуда больше.

Парунька думала: «Из года в год все одни и те же разговоры. Когда конец этому будет?»

Пришли с гармонью, прокричали громко:

 
Мы ребята ежики,
У нас в карманах ножики.
У нас ножики стальные,
Гири кованные.
Мы ребята удалые,
Практикованные...
 

Успокоившись, присели и начали в «подкидного».

Ребятишки жгли костер, дым в безветрии тяжело полз по земле, гарью отдавая в носы.

Появился пьяный Тишка Колупан из Зверева, разлегся посередине Канавы, дрыгая кверху ногами, плевался и кричал:

– За свои собственные выпил, а? За кровные свои! Так за что же штрафы брать? Ну?

Подошла его «симпатия», начала уговаривать.

– Уйди! – кричал он. – Изувечу! – И опять простирал руки: – А? Неужто, братцы, я для торговли первача гнал? Я для собственной утробы.

Вдруг из-за кустов выбежали два парня, запыхавшись, подсели к крайней девке и начали шептаться, но так, что всем было слышно.

– Дай почитать! – угрозливо тараторили они. – Не дашь?

– Негоже при Парке, – сопротивлялась она.

Парни мгновенно повалили девку; один держал ее руки и не позволял подняться с земли, другой в это время шарил за пазухой. Девка возбужденно закатывалась визгом, приговаривая:

– Ой, мамыньки. Щекотно!

Наконец парень вытащил из-под кофты синий конверт, радостно махнул им в воздухе и, отойдя поодаль, начал читать письмо на розовой бумаге.

Девки присмирели и с неловкостью поглядывали на Паруньку.

Письмо было от Бобонина из города:

«Из далеких местов, из самого центру города, из самого главного ресторана «Хуторок» сообщаю вам, что пока живу почем зря. Вчера с товарищем выпили дюжину пива да три бутылки мадеры и совсем не спьянились.

Каждый день насчет кино соображаем, женского общества сколько хошь, всякие шикарные дамы и тому подобное. Завтракаем мы в своем ресторане, по полтиннику каждое утро уходит, кабы на эти деньги – в вашей бы ничтожной деревне целая артель наелась, а мы на одного человека. Кроме этого, ужин завсегда мясо, и белого хлеба ешь – не хочу. Еще раз, девчаты, пожелаю вам повеселиться с ребятами. Ни в чем я себя не стесняю. Седни калоши новые купил, хоть старые еще совсем крепкие, пятки немного по асфальту продрал, в заливку можно бы было отдать, да только нашему брату за это грязное дело браться не приходится. И еще думаю шарфик в ГУМе купить черный с белыми полосками; такая мода завелась, ежели порядочный человек, то обязательно по Свердловке в шарфе идет. У шантрапы, конечно, ничего этого нету.

Как поживает Парунька?

Сообщите ей, что дура она за первый сорт.

Если бы был у ней хоть луч сознания, не подумала бы она, что я на ней женюсь, толк в девках я понимаю. Отказываю я ее ребятам в вечную неприкосновенную собственность, пущай свое удовольствие справляют с ней.

Привет Усте. Думаю, на осеннюю Казанскую побываю, в престол. Тогда пир зададим получше святошного.

С почтением к вам остаюсь Михаил Иванович Бобонин».

Девки сумрачно слушали, парни ехидно улыбались. Парунька молча встала и ушла.

– Бежать на завод или в батрачки в другую деревню... Только бы от этих людей подальше...


Глава пятая

Идя по дороге к общественному выгону, Парунька видела, как по тропинке, извивающейся во ржи, тянутся от мельницы ребятишки, распевая песни.

Дальше, у мельничной плотины, размытой два года назад, копошились люди. Парунька различала девок с носилками, ребятишек с лопатами, роющих землю. С засученными портками некоторые таскали по болотистому берегу Печеси из ближайшего осинника хворост, бросая его в кучи, где должна быть плотина.

С Парунькой поравнялась, вынырнув изо ржи, баба. Она подталкивала сына в спину, приговаривая:

– А? С какой рани налимонился, пострел тебя положи! Где помочь – он тут, чтобы нализаться в доску.

– Что это там, тетенька, делают? – спросила Парунька.

– Помочь канашевская. Плотину устраивают. Это вот первая партия отработала, – проговорила она, кивая в сторону сына.

«Что за шутка? – подумала Парунька. – Нешто мельницу общество Канашеву поворотило?»

Из проулка хлынула пегая девичья волна, с безумолчным уханьем заполнила улицу. В середине, обвешанный девками, как вениками, тренькал в гармонику Ванька-Слюнтяй, и девки, мотаясь, подпрыгивали неловко и махали цветными платочками. Лица их, раскаленные самогоном, блестели и расцветали, как маки. Любка плясала навыбежку, клонилась от собственного веса и, заметая оборками пунцового сарафана пыль, искала кого-то руками в воздухе, чтобы облокотиться.

– Подруженьки... милые... родные... их! Да что нам не гулять-то!

Сзади парнишки подзадоривали:

– Любка, поддай пару! Валяй вовсю!

Увидев Паруньку, Любка заплясала еще неистовее.

– Выйти на глаза к людям у нас, что ли, не в чем? Праздничной надевки разе нет?

И затопала на месте:

 
У нас и сряда и харчи.
Укладки, полные парчи.
Мы невесты не плохи,
Нас обожают женихи!
 

Парунька поспешила в сад к Бадьиным. Там, под яблонью, уже отцветшей, за столом, сколоченным из досок, посредь парней-единомышленников сидел только что прибывший из уезда Федор.

С глазами, красными от дорожной устали, нечесаный и пыльный, он кричал на Семена. Тот сидел на пороге бани и угрюмо молчал.

– Выходит, я вырвал мельницу у зверевского общества для Канашева? А? Где у тебя, Семка, глаза были? И вы тоже, – обратился он к парням. – Кричали бы – не согласны в аренду кулаку отдавать, и баста! Сами обществом для заложки кооперативного фонду по очереди на мельнице сидеть будем... Эх вы!

– Никак нельзя, Федор, – ответил Семен, собирая ногою в кучку прошлогодний цвет анисовых яблонь. – Как только эта бумага пришла, председатель – немедля сход, чтоб без тебя обделать. Мы свое, а мужики свое. «Не выйдет обществом от мельницы доход получать. Жульство одно. Сдать в аренду». И сдали за пустяк.

– А сколько платы взяли?

– Сотню в год, плотину самому починить.

Федор хлопнул книжкой по столу и замолк. Парни виновато безмолвствовали.

– Людей таких я не понимаю, – сказал Федор. – В армии командные должности занимали, а в деревне – капитулянты.

– При чем тут капитулянты, Федор? – тихо возразил Семен. – Просто нет сил. А про армию зачем пустяки говорить. Там за спиной у тебя сила, и ты действуешь наверняка винтом. А тут? – он развел руками. – Нас тройка партийцев, а надлежит своротить такую ораву только убеждением... Да что тут говорить...

Он умолк.

– Как же? – переспросил Федор.

– Не знаю, – ответил Семен, – говорю честно, не знаю.

– А кто будет знать?..

– Я ходил о волземотдел. Обертышев нам сочувствует всей душой. Это, говорит, замечательно, что вы хотите сделать. Но, говорит, всему голова – общество... Как оно захочет. Общество пьет третий день без просыпу... Я каждый день баталию с мужиками веду. Вы, говорят, в городах сперва всех в коммуну сведите, а потом и за нас беритесь, кооперируйте... Канашев без кооперации растет и ширится... И глаза у них блестят, когда говорят об умении сельчанина выбиться из середняков в богатеи, хотя за углом богатея и поругают...

– Мне лучше тебя все это известно, – ответил Федор. – И не потому, что у Ленина хорошо разъяснено про двоедушие середняка. Я знаю его косность, упрямство, его звериный лик по своему домашнему быту. И вот чем больше я думаю об этом «идиотизме крестьянской жизни», тем все сильнее и сильнее закипает во мне желание сломить эту мужицкую дурь, эту строптивость, чтобы навсегда избавиться от этих «крестьянских проблем»... Кому, как не нам, знать, что идти мужикам за Канашевыми – это значит идти по старой столыпинской дороге... Мы сидим здесь, спорим, а там чокаются с кровососом...

– И об этом говорил я в волости. Разве, отвечают, кому-нибудь запрещается у нас угощать кого-либо...

– Ох, этот Обертышев! Ведь ужас в том еще, что в протоколе указан один участок земли... А Канашев берет другой, самый лучший, тут и лес, и луг, и река... Я вот сам обмеряю участок его постройки, сличу с протокольным и разоблачу его через газету...

Спустя три часа после этого разговора, Парунька сидела на лугу среди девок и баб, поодаль от сходки. Сходку собрали по требованию ячейки комсомола. Пришло очень мало народу, и как раз те, которые пьянствовали у Канашева.

Посередь мужиков, стоя на табуретке, исступленно, с хрипотою кричит Федор. Он убеждает мужиков нарушить договор с Канашевым, сделать мельницу общественной, деньги копить для кооперативного фонда.

Мужики шепотом переговариваются, некоторые, попыхивая цигарками, молчат, лежа на лугу, или ведут речь о вещах посторонних.

– Граждане, согласны, что ли, на мое предложение? – спрашивает, наконец, Федор. – Расторгнуть договор.

По собранию пробежала волна говора. Кто-то подал голос сзади:

– Нельзя человека обижать. Обида – тяжкий грех.

И вслед за этим с разных сторон подтвердили:

– Нельзя обижать... Уговор дороже денег.

– Кого обижать? – переспросил Федор.

– Известно кого – кто с обществом по чести уговор держал. Истратился на народ.

– Православные граждане, – взял слово Вавила, – обман – большой грех на душе человека. Подумайте, граждане, ежели человек уже половину дела сделал, помочь собрал, а мы труд его рушить будем, ладно ли это с нашей стороны?

– Человека обидеть больно просто, – подтвердили еще раз чьи-то голоса.

В центре, у табуретки, кипятилась молодежь. Угрожала. Гневом наливались мужичьи лица.

Тогда на табуретке снова появился Федор. Он сказал:

– Не допустим мы этого, граждане. Наглого кулацкого засилья. Все равно наша возьмет. Опять я в город поеду. Слушайте, граждане, по темноте своей так поступаете... И мы – коммунисты – докажем вам это... Устроим кооперативную мельницу обязательно. А Канашеву не сдобровать, вот увидите.

– Пой, ласточка, пой, – сказал молодой мужик, сродник Канашеву, почесывая коленку. – Эта песня не нова.

– Канашев мошной возьмет, – добавил его сосед. – Теперь справному мужику – дорога.

– Дорога до порога. И на него найдут управу.

– Ой, братуха. Что толку? Отсеки собаке хвост, все равно не будет овца...

В центре собрания шумели. Те, что лежали на лугу, одиночками расходились по домам.

Председатель уговаривал:

– Мужики, малость погодите. Конца делу нет, а вы домой норовите.

– Стада гонют, – отвечали мужики, – ужинать время... Шестой год революции кричим без умолку, как на пожаре.

Мужики спешили. На конец села Канашев выставил на луг несколько ведер водки. Федор услышал, как молодой мужик, оглядываясь и спеша к угощению, произнес:

– Мужику вино, что мельнице деготь: смазал и ходчей пошел...

– Слышь – кооперация. А что это такое? Узнать бы сперва.


Глава шестая

В овраге залегла тень, и уже посерело небо, когда Парунька подходила к своему дому. В избе было пустынно и сыро. Парунька открыла окна и села на лавку. С околицы доносились переливы гармоники и визг девок.

Голова тяжелела от пережитого, в суставах чуялась ломота. Парунька растянулась на лавке, не раздеваясь, подложив руки под голову. Успокоительная истома разлилась по телу.

«Вот, – думала она, – теперь визжат на околице и сряды у отцов просят, а придет время, посватает жених и начнется... Побои да каторжная работа – и не пикни. Для чего жить, коли такая девке доля? Разве лучше петли Марькина жизнь? И мать-покойница, умирая от голоду, – когда жмыхи и осиновую кору не досыта ели – наказывала: «Веди смирно себя, Парка. Помни, сиротой растешь. Свихнешься – беда». И сама мать, в худых опорках собиравшая но селу милостыню, каждую бабу называла: «матушка, Аннушка, Пелагеюшка, кормилица моя...» Стыдно, как вспомнишь... до тошноты стыдно...». [Опорок – старый, истоптанный и изодранный, распоровшийся башмак.]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю