Текст книги "Девки"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
Девки насторожились.
– Как это? Разве там золота так уж много?
– Президенту голову золотят, а трудящемуся и ночевать негде. Кризис. Безработные люди в мусорных ящиках ночуют. Дома хорошо спать тому, у кого есть дом.
Санька начал рассказывать. Зажгли лампу. Показал картинки: лежит безработный на тротуаре. Показал папу римского, в рясе, как в бабьем кафтане. Объяснил, как папа римский благословляет богачей, дружит с ними, как сам живет. Проповедует безбрачие, а падок на утехи.
Дрему у девок как рукой сняло.
– А слышали про нашу дьячиху? – спросил другой парень, – как она в трактир пришла: «Не был ли тут мой муж-пьяница?» – «Был». – «Ах, подлец, ах, разбойник. На сколько он выпил?» – «Да на рубль». – «Ну-ко, давай мне на пятерку».
Девки еще больше развеселились.
Санька сумел с шутками и прибаутками прочитать им целую лекцию о суевериях. Помолчали.
– Не стыдно вам, что и вы в лапах у папы римского, – сказал Санька.
Девки молчали.
– А где ваша хозяйка?
– Хозяйка теперь «матушкой» стала, у попа ночует, так мы сами по очереди домовничаем, – сказала Дуня.
– Испортилась Устя, – сказала Марья. – Прихвостнем попа стала. Хоть бы вы, Саня, на нее воздействовали. Вот опять – столько на масленице было вина выпито, море. Изводятся люди в попойках, а из-за какой причины? Зимние вечера длиннющие, а вина сколько хочешь. В Звереве опять истыкали человека до смерти.
– Слыхали. Зверевские парни к этому привычны. От скуки это они, – сказал парень, – читальни нет, клуба нет. Одни молебны.
– Плохая у вас активность, комсомольцы...
– А вы нам не поможете?..
– И верно, – сказала Дуня, – всю жизнь мать и я молились – ничего не вымолили.
Санька положил под голову шапку, попробовал растянуться на лавке, да угодил приятелю в голову. Тот изругался, и ноги пришлось поджать – неудобств прибавилось, а теплее не стало.
Холодок пополз от колен по всему телу: о сне нечего было и думать.
Тогда Санька, будто невзначай, упал с краю постели к тому месту, где лежала Марья.
Она вслух изругала его и тоном дала знать, что очень его не желает. А сама зашептала ему на ухо:
– Отчего ты ко мне днем не подходишь? Людей стыдишься, или я не люба, другая в сердце въелась? Отчего? Только тише говори, подруги подслушивают, это уж я знаю...
– Я ни к кому днем не подхожу.
Затаенные шепоты слышались рядом. Парни давно полегли с девками и тоже секретничали.
– Слухи есть, – шепнула Марья, – что днюешь и ночуешь ты у «ягод», симпатейку там разыскал богатую да молодую. Я вполне этому верю, посколь «потребилок» ты стал обегать. Бывало, у нас постоянно был, а теперь ровно чужой.
– Заедает работяга. Ячейка, собрания, то да се, – одно слово, нагрузка. Мы теперь на собраниях дни и ночи проводим. Видишь, какие размеры предрассудки приняли. Вы – старшее поколение девок – и туда же...
– Ну, мы не взаправду.
– Все равно нехорошо.
– Заглядывали бы к нам почаще. Ты вот ходишь, ни о чем не помышляя, а, может быть, по тебе страдают изо дня в день и признаться нельзя девке – так положено исстари.
– К чему эти слова?
– К тому. У кого что болит, тот про то и говорит. Второй год изо дня в день караулю тебя, как какой-нибудь цыган в темной ночи караулит коня. Ой, жизнь моя непонятная, плакучая какая-то. Текли дни мои в печалях, только один разок порадовалась... Господи, неужто петлю на шею? Разве я мало перестрадала? Вишь, каждая глядит на меня, примечает мое горе, а я сама не в себе, до ворожей вот дошла. Поститься стала, как какая-нибудь несознательная.
– Это, конечно, очень позорное пятно в твоей жизни. Знахарка – оплот царизма.
– Я сама на ворожей, думаешь, полагаюсь? Мне сердце надо успокоить, сердце мое любчивое.
Санька сказал серьезно:
– Это ведь, знаешь, объяснением в любви по-культурному называется. Давай, коли так объясняться. Только первому начинать мне полагается.
– Жди тебя, – ответила Марья, – с тобой и поговорить не улучишь минутки. Ты теперь в комсомоле днюешь и ночуешь.
– Я потому днюю и ночую, что, может быть, от беды стерегусь. Это тоже разгадать надо. Дальше да больше – тут тебе и дети. А куда мне оно с этих пор.
– Всурьез женись.
– Женись, пожалуй. Где жить?
– Видно, все вы одинаковы, – вздохнула Марья, – что комсомольцы, что не комсомольцы – с бабой побаловаться денек-другой. А мне не до баловства. Подруги, глядишь, с мужьями живут которые, а которые, как я же вот, болтаются. В деревне одинокой болтаться – последнее дело. Парням, конечно, от этого услада... Парню коренная в жизни утеха-то, от чего девке стыд один. Парень того не знает, чем девка дышит. Бывает, сердце колотится, ноет, чего-то будто ждет, и все напрасно. У вас, у парней, у редких бывает, наверное. Вы жестокосердные.
– Разженя ты, – сказал он, тронутый ее близостью и беспомощной готовностью прощать, – а моложе на вид девки. На тебя вдовцы глаза пялят.
– Вся тут.
– Меня, может, самого тянет к тебе, да я себя сдерживаю. Ты меня намного старше, ты уже бывалая. С тобой надо гулять по-серьезному, а у нас, гляди, семья какая – спать негде. Какая тут женитьба!..
– Спать найдем где, и руки у обоих молодые, прокормимся. Ты образованный.
– В ячейке ничего не платят, – сказал он задумчиво и вздохнул, – это нагрузка. Да ведь как с тобой работать в ячейке, ты по ворожеям ходишь.
– Перестань. Сам знаешь, от горя хожу. Сердцу, думала, спокойнее будет, а к ворожеям у меня, кроме страху, никакой симпатии нет. Они Наташку уморили, я знаю. Притом же и то надо сказать – раз я отсталая, ты образуй меня. Про это у вас в программе сказано... Поступай по программе, я рада. Гуляй со мной, как тебе надо, только по программе, без обману.
– Ая-й!.. А молва была, ты парней не любишь. Вижу, больно мне рада.
– Дуралей ты, Саня! Про это не говорят даже между двоими. Это понимать надо сердцем – отводи лучше людские глаза от своего счастья. Ведь я в самом соку.
– Вот не знал, что ты такая!
– Что-ж. Обречена я на вечное одиночество? Уходит молодость, отцветает краса. Сколько нас по ночам подушку грызут, рвут себе косы, вы не видите?
– Даже не думал об этом... Поглядишь на тебя – будто и парень не нужен, глаза опустит, пальцем не притронься.
– Не верь девичьим речам, верь своим очам, Санек.
С этих слов стал Санька Марью распознавать по-настоящему. Так без сна они и прогуторили до свету.
Утром поднялись рано.
«Со смыслом баба, – подумал Санька, вспоминая всю эту ночь, – не понапрасну ее Федор любил. Горячая баба по существу. Разгадать ее надо до корня».
Девки встали. Вчера они договаривались идти к обедне. Но ни одна об этом не упоминала. Даже не замечали унылого звона.
– Нечего делать людям, вот и золотят себе плеши, – сказала Дуня и принялась за пряжу. – Паразиты пузатые. Кабы поработали на полосе.
Марья очарованно глядела на Саньку:
– А что церковь? Ломота зубная, скука! Сегодня, девки, пойдем в избу-читальню всей артелью, про планеты слушать.
Глава восьмая
С той поры Марья не отлучалась от Саньки ни на шаг. Гуляла она на виду у всех, голову держала прямо. Были разные пересуды: хорошее слово лежит, а дурному всегда воля на миру. Народ дивился спокойствию Василия:
– Славного роду-племени девка, а губы, гляньте-ка, до мозолей трепаны. Стыд и срам! Куда идет Расея?
Марья округлилась и посветлела лицом. Расторопности у ней прибавилось, смеху тоже. Молве наперекор в престольный праздник она разыгрывала в спектакле любовные сцены: целовалась на виду у всех.
– Родимушки! – шумели бабы, дивясь ее нестыдливому взгляду. – На глазах у всего честного народа франтится да целуется-милуется. Ровно учительша. Это хороших-то родителей дочь. Владычица наша, Оранская божья матерь – ей ли под одной матицей с комсомолятами быть? В бездну катимся...
В иное время, после ликбеза сочиняли стенную газету. Марья уже одолела буквари и теперь читала книжки.
Причитала «Хижину дяди Тома» и плакала навзрыд. Любила те книги, которыми можно было разжалобиться.
Зацвели Марьины тропы земляничным полымем. А тут подкатила Евдокия-Плющиха – весна обрушилась на деревню звоном ручьев, курлыканьем журавлей, криком ребятишек у запруд да в оврагах. [Евдокия-Плющиха – 14 марта.] Близ полей, воды запахло придорожным навозом. Засуматошился люд, покатилися заботы колесом. Хлесткий дождь прогнал с горных путей ледяной черепок. На Фоминой неделе погода унялась, и артельщики приготовились к посадке картофеля. [Фомина неделя – первая неделя после Пасхи.]
За делами как-то неприметен был раздор артельщиков с Канашевым. Весною соорудили народный дом: лес отпустило лесничество бесплатно, а Пропадев Игнатий с помощью молодых обделал сруб по сходной цене.
Все складывалось так, что Саньке некогда было думать о себе и о Марье. Время катилось, от Марьи он не отставал, молва притихла, и он, быть может, так бы и не тревожился, кабы жизнь, не заставила его призадуматься вдруг, да и очень.
Случилось это в Троицын день. После полудня Санька пошел к девкам разыскивать Марью, чтобы оделить ее леденцами.
В ярких платьях, как цветки, маячили девки в лесу.
Вечерело. Прохлада стлалась по полям. Наступало время коренной гульбы. Только хмельные парни ходили еще ватагами по опушкам, теребя гармонику. А под кустами сидели пары в обнимку. Вековушки, те бродили одиноко, прогоняя тоску припевками.
Санька прошел весь березняк и не нашел Марьи. Он спустился в овраг, заросший травами. Посредь оврага протекал вялый ручей. Застаивалась в вымоинах вода, зеленая, спокойная. По берегам ручья шли тропы.
Лишь только он завернул за бугорок, как увидел ее сразу. Светло-русая коса толщиною в руку до колен. Подняв руки, она укладывала на голову венок, выгнув налитое тело. Он бросился к ней, оттеснил ее в тень, принялся целовать.
Вспыхнув, она радостно сказала:
– Тошнит меня изрядно, Саня. Соленого все хочется. Позавчера тесто из квашни украдкой от мамы ела.
Он не понимал.
– Всегда на первых разах тошнит и чего-нибудь хочется. Дуралей, не знаешь бабьих примет. Грудь налилась, самой стыдно.
Точно огнем ожгло Саньку. Теплота ушла из сердца. Он припомнил, что у отца семеро детей, заново отстроенная избенка тесна. Отнял руки.
– Вот когда оно пришло, – продолжала Марья по-прежнему ласково. – Вовсе ведь не ждала этого, Саня. Право. С мужем-то жила сколько время, а ничего не приключалось. Душа не принимала, видно. Что молчишь?
– Весь день на ногах, – сказал он, – устал ужасно. Не обедал еще.
– Так пообедай иди, отдохни. Выйдешь – у амбаров свидимся. Мне сказать тебе надо еще что-то.
Есть Санька вовсе не хотел. Оставив Марью на тропе, он шибко зашагал к дому, но в избу не зашел, а прямиком отправился в сад, где была его постель. Он лег в большой тревоге. Думы одолевали его. Под пологом из материного дырявого сарафана ему стало душно, он раскрыл его и свесил ноги с грядок телеги, заменявшей кровать. [Грядки – здесь края тележного кузова, образуемые двумя продольными жердями.] Через хитрую паутину веток маячила вверху холодная отмель Млечного Пути. Он спрыгнул с телеги и вышел к тропе. Меж рябин и вишенника стояла темь и тишина. Трещал в малиннике за банями кузнечик. Еле уловимые, ползли по земле шорохи девичьих гульбищ с околицы. Время шло незаметно среди небывало разгоряченных дум.
«Дразнить меня будут везде, и мужики, и бабы, и парни, и девки на гулянках, как только об этом узнают. Со свету меня сживут. Компрометируют. Культурной работе урон. Станут зубоскалить: «Вот он как девушек окультуривает!» Сами дрыхнут, жрут да молятся, ничего. А комсомолец чуть оступился – бьют в набат».
Жутко колотилось сердце от острой решимости объясниться напропалую.
Вдруг в прясле зашумело. Санька угадал учащенное дыхание Марьи.
Она подошла к нему, не говоря ни слова, протянув вперед руки, но Санька не принял их. Он тихонько передохнул, пытаясь превозмочь тяжесть дум, и заговорил, решив быть беспощадным:
– У меня голова кругом идет, в какое ты меня втянула дело. Я покою и еды лишаюсь.
Он осекся, видя, что она сразу отхлынула от него и тихонько поплыла к сараям, догнал ее, взял за руки и подвел к телеге.
– Гонору в тебе много. Ты в девках не такая была, тихоней прозывалась. А теперь слова сказать нельзя!
– Всякие слова бывают, – ответила Марья, присев на грядку телеги. – Словом можно убить.
– Ишь, какая умная стала. Вот что. Маша, народ на подозренье падок. Деревня ведь. Предрассудки. Им везде чудится грех.
– А тебе что чудится вместе с ними?
Он проглотил обиду:
– По-нашему, по-комсомольскому, конечно, все равно, что баба, что девка. Только с мнением масс тоже считаться приходится. Почитай у Ленина.
– Я до ленинского сочинения умом не дошла. Но я думаю, что Ленин плохого не напишет, а в защиту бабы завсегда вступится. Делегатка женотдела нам говорила, и ты на собраниях. Или это шутки?
Наступило тягостное молчание. Потом он сказал раздраженно.
– Умна ты стала... Такой у тебя тон, точно я одни виноват в этом деле. Конечно, я жениться и не прочь бы, да ведь семья наша маломощная. И вообще, как-то это все сразу получилось. Не успел опомниться...
– Вовсе не сразу получилось. Сперва уговорами ты меня улещал, а тут стали в лес мы хаживать, а тут уж по фактическому мужем стал ты мне.
– Уж сразу мужем.
– Говорю, не сразу.
Саньку брала досада: с мужиками воевал вон как успешно и на сходках и на посиделках верховодил, а здесь его баба с панталыку сбила. Он еще раз представил себе, каково станут насмешничать на селе, узнавши про Марьино положение. «Санька втюрился, – пойдет молва, – Санька активист на все руки». Товарищи будут на посиделках петь: «Закури, папаша». А девки, те и вовсе изведут подковырками.
– Хуже нет того, – сказал он, – как звон пойдет по селу. Надо с тятей поговорить, что ли. Я ведь не против. Вот года опять наши больно разные.
– Когда мы в лес с тобой ходили, ты про года мои не спрашивал.
– Подруги зубоскалить начнут, коль узнают.
– Подруги давно меня спрашивают: «Когда, – говорят, – ты, Маша, на сносях будешь? По нашим, – говорят, – подсчетам, после Фоминой должна, ан вон куда оттянуло».
Саньку даже в пот бросило от такого признания.
– Откуда подобные сведения? – брякнул он, не помня себя.
– У них глаз острый. Ты на собраньях у каждого в душе читаешь, а они по разговору да по взгляду угадывают, кто с кем какую любовь начал. Нет уж, видно, рад бы обыграть их, да ни козырей, ни масти. Девки все видят, все знают.
– Батюшки, – воскликнул он исступленно, – и тебе не стыдно? Как за коровой за тобой следят, когда разродишься.
– Пора и родить, – ответила она, – годы идут, не все время мне по околицам бегать. У подруг ребята. А я разве урод?
Настало опять тяжкое молчание. Шумы с околицы усилились. Это молодежь хлынула к амбарам, догуливать. Но у Саньки пропала охота видеть и околицу, и всех, кто на ней, и гармонь, и девичьи толпы.
– Постой тут, – сказал он, – схожу к тяте, по душам поговорю.
Отец лежал на печке, мать стелила ребятишкам постель на полу в кути. Санька потолкался около стола и вымолвил не своим голосом:
– Ты ничего не знаешь, тятя?
– А вот коли скажешь, так узнаю, – ответил отец. – Умные речи и слушать мило.
– Идите сватать.
– Куда, сокол ясный? – встрепенулся отец.
– Идите сватать в соседи, к Бадьиным.
Дядя Петя лег на прежний манер.
– Нет, сокол ясный, мы не пойдем. И тебе не велим. Тебе девятнадцать годков, портков приличных нет, а ты приводить задумал бабу. Слов не говоря, баба-сок, работящая баба. Но у нас без тебя с ней шесть едунов мал-мала меньше.
– Необходимо жениться, тятя. Принцип. Такие уж дела.
– Принципом девок пугай, а отца не трогай. В женитьбе никакой необходимости не вижу. Баб и девок ноне, как крапивы. Земля плохо родит на зло мужику, а бабы и девки родят податливо. Невест вам народят счету нету.
– Все-таки я женюсь, – сказал Санька.
– Тогда иди куда хочешь с молодой женой. Нашей избы тебе не хватит. В наши времена завелась мода такая – на кроватях молодоженам спать, а у нас рогож нет, не только кроватей. Вижу, красавец мой брильянтовый, дочитался ты до тех пор, что читалку захотел. Бывало, слов не говоря, женились и в твои годы. А теперь и жениться не надо. Слава богу, девки сами на шею лезут.
Санька грохнул дверью, как мог сильнее, и пошел на околицу. Досада терзала его, взыграло самолюбие, приперченное отцовской насмешкой, и он уж не мог пойти к Марье и признаться во всем.
На околице он врезался в девичью толпу, крикнув:
– Владей, Фаддей, своей Маланьей! – И обнял за шею Груньку.
– Ты с перестарками крутишь, – сказала Грунька, – ровно тебе ласки нету от молодых девок. Иди к своей Марьке непутной. Для нее от тебя все услуги и послуги.
– Не форси, – сказал он, – надулась, как пузырь. Может, я с Машкой для отвода глаз гуляю, а сам в тебя влюблен.
– Побожись!
– Право слово! – полунасмешливо ответил Санька.
Санька прогулял до утра, домой так и не показывался, а на вторые сутки начинался престол в Звереве, и он заночевал там. На утро свет стал ему не мил, кружилась голова и от сутолок, в Немытую не хотелось глаз казать, вспомнилась Марья, которую он оставил в саду. Думать про это было непереносно, и он примкнул к сборищу парней на околице.
– Продолжать гульбу, так продолжать, ребята.
Между тем дома всполошились: убьют парня в драке или бед наделает каких-нибудь. Санькина мать сказала мужу:
– Ой, боюсь я, отец, истреплет Санька на гулянке свой новый пиджак. И в самом деле женить парня надо, пока Марька в подоле к нам потомка не принесла. Разбирай, чей потомок.
– А и верно, мать. Сейчас еще хорошую девку ему дадут, а уж если Марьку обрюхатит, пиши – пропало. Ни одна не пойдет на селе: ни мужик он, ни парень.
– Известное дело, не в городе живем. Против деревенских обычаев не пойдешь: с приплодом бабу не выгонишь. Да, отец, торопиться надо Саньку окрутить, с бабой он сразу остепенится. На его месте королеву бы ему в жены брать, а он с разженей спутался.
– Ну ладно пустое молоть. Есть ли у тебя, мать, какая невеста на примете?
– Девок – пруд пруди. Да что толку-то. Вот у Ефима Кривова – девка есть, полнотелая и молодая, да в роду у ней все пьяницы.
– Отставить, – сказал Петр, – терпеть не могу алкоголиков.
– У Прова Ситнова девка – богатырь. И приданое богатое. Только она чуть на левую ногу припадает.
– Слышь, мать, отставить! У нас в роду все были соколы, не ходили, а летали.
– Вон у Пудова Вавилы две невесты есть, каждой хочется до страсти замуж выскочить, прясть и шить мастерицы, а уж как поставны да красивы.
– Брось пустое молоть, – оборвал ее Петр. – Вавила ни в жизнь не отдаст за безбожника. Он и меня антихристом зовет. Сделай милость, припомни еще кого-нибудь.
Перебрали всех девок на селе, ни одной подходящей не нашли. Та богата, да некрасива. Та красива, да не богата. Та богата и красива, да в семью Лютовых ее не отдадут. А та, которую отдадут, всегда оказывалась голь да перетыка.
– Тьфу ты, оказия какая, хоть в землю зарывайся, – говорила мать, – у нас у самих наготы да босоты изувешены мосты, а холоду да голоду амбары полны. Хоть в гроб ложись. Никого нашему Саньке подходящих нет. Вот разве в Мокрых Выселках попробовать посватать. Митрохи дочь – Феклу. Одна у родителей. Полны сундуки нарядов. Платья одни другого пригляднее. А шуба-то на выхухоле. Загляденье... Пава, а не девка. Королю на такой девке жениться не стыдно.
– Постой, баба, не ври! – сказал Петр. – Ведь я слышал, что Фекла с большим изъянцем.
– Дело, отец, темное. Да и то сказать, поди найди ныне девку без изъянцу. Вспомни, в коем веке живем. Да и Санька не святой.
– Не в том дело. Тот изъян – дело пустое. Да вот беда – ее в округе пнем зовут. Девка с простинкой. [Простинка – слабоумие.] Не все винты крепко тут (он показал на лоб) завинчены, не все гайки на месте.
– И полно, отец. Простинка не хромоножье, в работе не помеха, в любовных усладах и подавно.
– Оно вроде так. Не по Саньке она. Санька наш – дока. Орел. Дура жена ему будет зазорна.
– Какой ты, отец, глупый. Да кто это осмелится признать, что жена большого начальника глупа. Что ни сморозит, все за умное сойдет.
– И впрямь, мать.
– Да глупенькая-то жена лучше. И мужу не поперечит, и нас стариков будет бояться да чтить. А как высокоумную-то да бойкую возьмешь да, упаси боже, комсомолку, горя от нее не оберешься. И то ей не так, и это не эдак. А уж так рады будут Феклу выдать. Она засиделась. Спит и видит жениха.
– Ну так что же, мать, любовь да совет им. Засылай сваху. А я Саньку уломаю.
– Пошлю я Устю, уж больно речиста, да и Саньку самого. Как только взглянет невеста, вся истает.
Когда явился Санька домой, отец ему сказал, что согласен женить сына, но на Фекле. С похмелья Санька обернул этот совет в шутку, посоветовался с товарищами. Все были в восторге:
– Айда сватать в Мокрые Выселки, – сказал Санька.
Парни охотно ответили на то:
– Куда ни шла, встряхнем округу, товарищи. Парню вино, что мельнице деготь, – смазал и ходчей пошел.
Обманное сватовство, устраиваемое парнями для озорной утехи, – дело в наших местах обычное.
Заводится это дело так. Соберутся парни, раздадут друг дружке роли – кому женихом в предстоящей затее быть, кому его брательником, кому крестным или сватом. Затеят в чужой, дальней деревне, где их не знают в лицо, облюбуют девку и пойдут ее сватать. Бывает и так, что за два, за три гривенника пригласят для прилику вдовицу какую-нибудь податливую, прикажут ей разыгрывать женихову мамашу или сваху. И вот с гармоникой принаряженная ватага парней смело двигается в деревню. Через нанятую женщину, видом вполне внушающую уважение, дают весть невестиной родне, так, мол, и так, пришли женихи для смотрин, просят маленько подготовиться. Невеста прихорошится, установит в доме порядок, созовет своих подруг – даже поплачет от горделивой радости – и начнется пирушка, после которой жених больше не показывается в деревню, оставив на память невесте обещание, что явится на другой день. Пойдут дни, невеста будет тосковать и рдеть от позора, и по всему району разольется молва, что парни-удальцы учинили над ней потеху. Девицы района на гулянках будут ахать и парней укорять, а парни только похохочут, самодурное племя, и хоть бы что.
На этот раз женихом назвался Санька, а в крестные свои произвел Игнатия. Устинью Квашенкину взяли свахой.
Санька с радостью сказал родителям:
– Иду сватать. Только, чур, не отвечаю за исход дела. Могу не понравиться физикой ни родным, ни девке.
– И полно, сынок, – ответила мать, – невеста одуреет от радости.
Возродили старинку: Саньку принарядили в атласную рубаху пунцового цвета, а по той причине, что Санька рос длинен и строен – удался в прадедов, – рубаха облегала его свободно. Достали суконные касторовые брюки – от них шел лоск, как от вороного орловской породы рысака, – и лаковые сапоги с острыми носками. [Кастор – шерстяная сукноподобная ткань.] На голову надели картуз с пружиной и лаковым козырем – залюбуешься. Красавчик с картинки, ух ты!
В старорусские цветные рубахи разоделись и товарищи, подпоясавшись поясами монастырской моды, в которых венчались их отцы. Разрядились так вовсе не зря: лесная строгая деревенька Мокрые Выселки слыла полустароверской, кондовой и не знала ни галстуков, ни шляп.
Деревенька эта увязала меж лесных оврагов на отшибе от всего света, промышляла лыком и дровами и поставляла на базары соленые грибы. И на молодых много было там старой коросты, а из стариков некоторые славились кулугурским начетничеством почище Полумарфы. Девки там справляли до сих пор и Семик и Красную горку, ходили в лес искать клады на Ивана Купалу, гадали о суженых по лепесткам одуванчиков в выполняли люто обрядность. [Семик – народный праздник, связанный с культом мертвых и весенней земледельческой обрядностью, справляемый на седьмой неделе после Пасхи.] [Красная горка – народный весенний праздник, приуроченный к первому воскресенью после Пасхи, название произошло от обряда встречи восхода солнца.] Каждую весну, в глухую полночь, – как и встарь, голой вереницей обегали овощные грядки в своих огородах по примете, что с той поры ни червь на гряду не попадет, ни солнышко овощи не припечет, ни дождиком их не зальет. Словом, глухомань:
Устинья утром подала в Мокрые Выселки весть, а к полудням парни с двухрядной гармошкой подошли к дому Феклы.
Вынесла Фекла в этот день на воздух все свое девичье приданое. Посмотрите, какая справная невеста. Было тут все, что положено иметь девке зажиточных родителей.
Были староверские отливные платки непомерной ширины с мохнатыми каймами; были с набойчатыми рукавами сарафаны из цветной шерсти, левантиновые косынки и шали турецкого, персидского и оренбургскою привоза. [Левантин – одноцветная шелковая материя.] Непередаваемой яркости шали и прочности вековой. Тюками лежал тут же на завалинке крестьянский холст – плод досужных девичьих дней, а дивный ряд утиральников русского шитья, столешников и наволочек накрыл лужок до самой дороги. Чарование глазам, а любителям старой обрядности отрадная картина. Шуб не перечесть, сарафанов не перечесть, цветных запонов не перечесть, и шерстяных чулок, и готовых косоплеток, а уж о нарукавниках вышивных и говорить нечего. [Косоплетка – завязочка, вплетаемая в хвост косы.]
Перезрелая широколицая девица, с красными, как морковь, щеками, полнотелая, широкобедрая, увидала с крыльца жениха, ахнула от восхищения, вспыхнула вся и застыдившись, в смятении убежала в избу.
Санька наперед всех отвесил поклон невестиному отцу бородачу и матушке – те стояли, как поется в песне, «на крыльце с приветом на лице».
– Привет дому. Низко кланяемся хозяевам! – сказал Санька. – Как живете-можете? Спеет ли греча? Почем на базаре зернофуражные культуры?
Все расцвели от удовольствия. Всех сразу обворожил такой заботливый, такой дотошный, такой пристойный жених!
– Бог грехам терпит, – чинно, в полспины отдавая гостям поклон, молвила мать невесты.
– На бога нечего гневаться, – сказал старик. – И на зернофураж сходная цена ноне. Намедни продал сто мер овса барышно.
Все чин чином последовали за Санькою на крыльцо.
Старики засуетились, забегали и ввели ватагу в избу, где сидели девки, одна другой нарядней, цветней и дородней. Вошли, как в малинник.
Рушники по углам. Иконостас древних икон. Лепешки по колесу на столе. По дубовому полу тканые половики.
– Разрешите, барышни, с вами познакомиться, – сказал Санька.
Он скинул картуз, тряхнул волосами, поклонился в полспины. Сперва пожал руку невесте, а потом и каждой из подруг. Стали подавать девкам руки и товарищи. Все за ручки крепко подержались.
– Не парень, а рисунок, – шепнула крайняя девка подруге, и друг дружке на ухо стали девки передавать: – Рисунок... Как есть рисунок... картинка писаная. Счастье Фекле привалило.
Невеста расцвела маком, притаив дыхание. Санька сел подле нее, и началось пиршество.
– Барышни, – сказал Санька, – разрешите вам представить моего и всех товарищей закадычного друга Игнатия Ивановича Пропадева, первого в губернии гармониста и убежденного трезвенника.
– Польщен! – ответил Пропадев, – поклонился и сел...
– Ой, как обходительны, индо взопрела, – сказала мать невесты от радости.
Парни хватались за бока от смеха.
Невеста блаженствовала, невеста сияла, невеста трепетала от восторга.
Сваха хвалила женихову родню...
Подан был съедобный припас, без которого у родной мамы и то скучно. Припас был такой: лапшенник, луку сноп, свежие огурцы, солонина, грузди, ситник, самогон в кувшинах. [Лапшенник – запеканка из лапши.] Особым угощением стол не хвастался по причине нежданного посещения гостей.
Парни принимали самогон, двуперстно крестясь, вздыхая и хваля невесту. Они разместились против девок, и каждый знакомился, с кем хотел.
Устинья Квашенкина вела тем временем затейливые речи с невестиной матерью.
– Господь убей меня на этом самом месте, коли каплю совру, – утопал в гомоне поток ее речи. – Лучший дом в округе, строен под железом, изба пятистенная. Один у родителей сын, разумник, каких свет не видал. Только вот, сами видите, молод, поэтому отцу и нужна работница, годами умудренная, крепкая телом и опытная в домашних делах. Кабы привел господь ему такую невесту выбрать! Души бы он не чаял в ней...
Санька спросил невесту, как в Мокрых Выселках гуляют.
– Я мало гуляю, – ответила та, – мама не пускает.
– Почему же она не пускает, разрешите поинтересоваться?
– Мама говорит: «Не ходи гулять. Ветром надует».
– Умна мамаша, – сказал Санька, – конечно, ветром может надуть. Были случаи.
Он придвинулся к ней ближе, коснулся ногой тугого бедра, и она расцвела стыдливой улыбкой. Загородилась от подруг платочком. Сладкая судорога разлилась по телу.
– Фекла тает, – сказал один из парней товарищу.
Санька услышал это и кивнул в его сторону:
– Выдержка, товарищи. Игнашка, музыкань.
В гаме разговор вести стало легче. Невеста взяла Саньку за руку и зашептала:
– Тятька будет спрашивать, справное ли у тебя хозяйство, так ты говори – слишком справное. А то он не отдаст, он к бедным не отдаст. Слишком разборчив. До какой поры сидеть я в девках буду? Ты мне люб, – прибавила она, гордясь перед подругами.
«Умом явно обойдена, – подумал Санька. – А хозяйство, видно, кулацкое, мать честная! Вот живут. Везде довольство, достаток, запасы. А как тетери, не видно ни газет, ни книг. Обскурантизм». [Обскурантизм – крайне враждебное отношение к просвещению и науке, реакционность, мракобесие.]
Рядом Усте говорила невестина мать:
– Хорошо, что у него зажиток. За голодранца мы не огладим, будь он хоть раскрасавец писаный, хоть семи пядей во лбу. А родителей он чтит ли?
– Смиренник. Пичужку не обидит. Словечка бранного за всю жизнь от него не слыхивали. Такие умники раз в миллион лет родятся: и телен, и делен, и казист, и глядит молодцом.
– Вольности нынешняя молодежь хватила изрядно, свахонька... Соломы да косоломы...
– У них вся семья смирением славится.
– Слышно было нам: Немытая Поляна храм божий разорила. Надумала общую жизнь начать. Кто зачинщик?
– То богохульников дело, а он с детства страх божий в себе носит.
Саньку эти речи неожиданно разозлили. Подогретый напитками, он встал и велел всем утихомириться.
– Гости любящие, – сказал он. – Я разузнал, что у невесты приданое очень справное. Ей можно невеститься.
– Умную речь хорошо и слушать. Был бы рубль, будет и ум, не будет рубля, не будет ума, – молвила в ответ невестина родительница и заулыбалась.
Игнатий шепотком приказал:
– Не шути, дьявол, шутки на вороту повиснут.
– Не робей, – нарочито громко крикнул на это Санька.
Он глянул на Феклу – та рдела все пуще – и раскинул руки по столу. В голову непрошено пришли мысли про участь Марьину и про то, как несравнимо умнее она этой. Его забрала тоска – захотелось поднять стол за угол и опрокинуть. Он только тарелку взял и бросил на пол.