Текст книги "Девки"
Автор книги: Николай Кочин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Дядя Петя ежегодно менял ремесло, пытаясь выбиться из бедности. Нынче он вязал хомуты и шлеи, потом бросал это, переходил на валяно-сапожное дело, затем начинал гнуть дуги. Не случалось зимы, чтобы он не научился чему-нибудь новому. Но сапоги валял он плохо, чинил хомуты неважно, а дуги гнул и вовсе отвратительно. Он тянул из себя жилы, рассчитывая на добыток, но хозяйство не улучшалось и он по-прежнему слыл у зажиточных крестьян лодырем и шантрапой, а про детей говорили:
– Яблоко от яблони недалеко падает.
Другое дело, если бы скота у Петра Лютова было много, а парни бы его ходили по улице с тальянками, в калошах и каракулевых шапках. Хотя бы целыми зимами лежал он на печи, никто бы этого лежанья не заметил, а всяк при случае примолвил бы:
– Вот старающемуся человеку бог дает, – парни стоющие, одно слово, умного отца дети, радетельного и к домовитости способного.
И Марья раньше проходила мимо Саньки, как мимо мебели. Но с недавних пор показался ей Санька чем-то неуловимо похожим на Федора.
И сегодня она прошла в темноту сада, подошла к плетню, взобралась на него и заглянула в полуоткрытую дверь амбара. Посередине хлама, рассохшихся кадок и сваленных в углу обрывков прелой сбруи, на примосте из деревянных чурбанов стоит коптилка, а рядом – хвощовая постель.
Санька писал.
«Про что может писать деревенский парень? – впервые Марья об этом задумалась. – Как Федор, – решила она, – про крестьянское житье пишет, должно быть».
Сухой плетень затрещал под ней. Санька поднял голову, прислушался и вышел в темноту, растворив дверь. Он увидел на плетне Марью. Сердце его забилось. Никогда он не позволял себе подумать, что красавица соседка могла хоть одни раз вспомнить о нем. Молчали. Вдалеке прозвенела тальянка.
– Это из Зверева парни пришли, – сказал он, – гонору во сколько, а сознательности ни на грош!
– Погляжу я на тебя, Саня, ты как писарь, – сказала она шепотом.
Шурша травой, робко подошел он к плетню:
– Сочинения сочиняю. В газете прописано было про Федора, что погиб герой, и все подробно изложено – это я прописал. Ты неграмотная и газеты, конечно, не читаешь. И понятия у тебя такого нет, – вздохнул он. – Эх, ты! Теперь стихи готовлю. Надо будить общественное мнение.
Для Марьи были дивны слова этого долговязого парня. Всего два года назад он был главарем озорников, опустошавших соседские огороды.
– Все расписывают да расписывают, кто Федора сгубил, – сказала она в раздумье. – А это очень ясное дело – Канашевы.
– Думают всяко. Следователь одно твердит: «Чертова деревенька, болота да леса, а люди волки, без понятиев». Явные улики пропадают.
«Отколь только этому разговору набираются «такие»? – пришло Марье в голову. – И в армии не бывал, и городов не видел, а набрался... Чудно! – и заключила: – Это от Феди».
– Анныч делом не зря, наверно, руководит? – спросила она. – Все-таки Анныч человек со смыслом, он все выяснит.
– Анныч, он выяснит. Сейчас одно твердит – беднота в круг. Анныч башковитый, кабы ему да денег, он бы всю землю в химию превратил, на полях бы росло золото. Скоро собрание будет, кто желает в общую работу.
– Мне сходить туда хочется, – сказала Марьи.
– Пойдем вместе. Мой тятя тут тоже первяком. Он говорит ему нечего терять, кроме лаптей. Это, говорит, сам Маркс сказал. Врет, наверно, Маркс был германец, а в Германии лаптей не носят.
Помолчали.
– Значит ты – селькор? – спросила она с восхищением.
– Да. Я заменил Федора. Мне редактор «Бедноты» письмо прислал.
– Ты бы мне поведал, про что ты пишешь? – спросила Марья.
Санька молча растворил дверь своей амбарушки. Широкая полоса света разрезала темь сада. С листом бумаги в одной руке, с коптилкой в другой он подошел к Марье. Низ сада прояснился, свет сплюснул окружающую темь. Она стала непроницаемой. Санька в кубовой, расстегнутой у ворота рубашке, с лохматым кустом пепельных волос, показался Марье сказочным разбойником. Это понравилось и развеселило.
Санька отдал ей в руки коптилку, приказав:
– Держи.
Она послушно взяла.
– Слушай и понимай, что к чему приписано и какая отсюда главная идея стиха. Идея будет марксистская.
Он поднял лист к глазам, ногой оперся на жердь изгороди, и прямо в лицо Марье полились невнятные, но трогающие слова:
Погиб боец – невольник чести,
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и с жаждой мести,
С гордо поднятой головой.
Удар злодеев был так меток,
Свинец вонзился прямо в грудь.
Его не стало, умер тут же.
Пролетариат, его ты не забудь!
Тернистый путь он свой окончил.
Крепко держал знамя в руках,
Хотел бороться до победы,
Был коммунизм а его мечтах.
Всю жизнь боролся за свободу,
Удар буржуям наносил.
Погиб борец за власть народа
Во цвете лет и жизни сил.
– Очень жалостливо написано, – сказала Марья, – ой, жалостливо, сердце разрывается на части... Как Пушкин. Нам парни на посиделках, как только заскучают, говорят, – давай, говорят, про Пушкина историю сказывать, и уж обязательно что-нибудь занятное.
– Пушкина за крестьянский класс застрелили империалисты иностранцы. Когда Пушкину приказал царь: становись в ранжир и угнетай крестьянство, он отказался и уехал в цыганы. Цыганом три года ходил, потом перепели его в арапы. Тоже невысокая должность, последнее дело; Вот он и стоял за наш класс. Мы оба стоим за наш класс. Не всякий это поймет и примет во внимание.
Марья, передохнув, сказала тихо:
– Я словами не могу, а сердцем чую, Саня. – И подумала: «Жалости в нем сколько – озорной на взгляд, а сердцем ласков. Откуда что берется?» – Я пойду с тобой, Саня, на собрание к Аннычу. Мне одинокой тошно. И Шарипа советует. Она на плохое не поведет. Она к Аннычу приписалась. А мне тоже с ней... с вами охота.
– Все хорошее тянется к нашему коллективу, это факт, Маша. Тебя там никто не будет ни попрекать прошлым, никто не скажет ерунду, что бог дал тебе, как женщине, только половину души.
– Я вся истомилась, Саня. На улице на меня глядят как звери. Сухоту на своих плечах несу. Никому не жалуюсь, – шептала она, обдавая его горячим дыханием.
У него кружилась голова.
«Такая красавица, что ввек бы очей не отвел, – думал он, – а пожалеть ее и понять некому».
– Человеческую жизнь нелегко рассудить, – сказал он. – И не узнаешь друга, пока не попал в беду. Друг не выдаст, он руку тебе подаст. А недруг отворотится. Вот и выбирай. Культуры не хватает в деревне. Порой прямо дикость. Тебе душу повредили темнотой, а говорят – порченая. И ты спиной к комсомолу.
– Да, мы некультурны.
– Это не аргумент, конечно, – сказал он строже, – чтобы отрицать комсомол и коллективное хозяйство! Это меньшевизм. Опять же очень много раздумываете вы – женщины, отсталый элемент. Привезли трактор... подошел подкулачник, изматюкался, не верит: «Не может быть, чтобы в России такие машины делали»... А вы – женщины – стоите и молчите... Не разоблачите!.. Моя хата с краю... позор!
– Я понимаю, Саня. Я к вам приду. Меня взяла такая изнемога, что из рук все валится. И вот. Просветлело на душе.
Быстро летело время. Они не заметили, как подошла мать. Гневно ухватив Марью за руку, отвела от плетня. Санька шумливо зашагал к амбарушке. Свет покачнулся и погас, враз стало темно, страшно и одиноко. Марья постояла малость у изгороди, поглядела в темноту, на звезды и отправилась вслед за матерью.
– В кого ты такая бесстыжая, – говорила мать. – Я в замужестве глядеть боялась на парней. А ты по ночам стоишь с парнем у плетня. Узнают люди – новое мне горе, роду-племени позор.
– Я, мама, к Аннычу на собрание пойду, я к ним в артель прошусь.
– Снимешь ты с плеч моих головушку. Отдыхай, да не шатайся. Погоди немного, отец тебе жениха приищет. Вот только приданое вызволит.
– Кто приданое ищет, тот мне не нужен.
– Ох, Санькины речи! Опять стакнулась с комсомольцем.
Потом Марья сидела на завалинке под окошечками, мрак опускался по-летнему спешно, заслонил зверевское поле на отлогом холме за рекою и картофельные усады. С улиц разбирали по дворам скотину и уж гнали к реке ночное стадо. В воздухе, податливом для звуков, разрастались шорохи и бабьи голоса.
Марья слышала, как рассказывает мать отцу про нее.
– Я так и думал, что ее сманят. Стриженая девка ее мутит.
Голос матери снизился до шепота.
Марья угадывала – родителей унижает и страшит ее встреча с Санькой. Но она уже спокойно относилась к этому. Ей стало приметно, что отец втайне мучается за ее судьбину и, по-видимому, считает себя виноватым. Он и журил-то Марью совсем по-новому, неуверенными и не очень угрозливыми словами, а бывало даже и так, что дочь сбивала его самым простым ответом. В такие минуты отец, примолкал, раздумывая, потом выговаривал для приличия несколько привычных, давно слышанных поучений. И угадывала Марья, что он утерял веру в то, что делало его непоколебимым раньше.
«Ну и пусть все видят. Ну и пусть. Мне душу повредили темнотой».
Она пошла спать на сеновал.
Внизу, в хлеву, густо и протяжно дышала корова, пахло испариной свежего навоза, сырью двора, а кругом стояла тишина, как в погребе.
«Пришла жизнь, – думала Марья, – всех братают, к одной черте хотят подвести и городского и деревенского. Как же это? Свои ведь у каждого свычаи да обычаи. Мы городским порядкам не обыкли. Мы неграмотные, в бога еще верим. Да, мы некультурны».
Засыпая, Марья силой воображения вызывала Санькин образ.
Глава шестая
Через два дня Санька позвал ее на собрание. Она пришла к Аннычевой избе под вечер. Избу запрудили бабы – даже на полати поналезли; на печи полулежали девки помоложе с парнями вперемежку.
Говорил Анныч:
– Из двухсот дворов только половина живет исключительно мужицким трудом, домохозяева же другой – каменщики, штукатуры, печники и больше всего официанты, «в городских заведениях услужающие». Они отдают свою землю в обработку односельчанину-лошаднику, а чаще всего кулаку. Землица в чужих руках плачет.
Например, участок, прозванный Большой Данилихой, наиболее отдаленный от села, вовсе не родит, истощился, зарастает полынью и мелким березняком. Болота кругом – ни проезду, ни проходу, а лугов нет. Работы у мужика много, а пользы от нее мало. Единоличнику машина и дорога и бесполезна. Полосы при трехполке, как ленты. Мужику тупик: или разору ожидай, или налаживай новую жизнь. А всем бедам причина одна – работа в обособицу. Сколько земли лежит попусту, в пустошах да болотах. Земли много, но к ней руки приложить надо.
– Мы с нашей трехполкой, как белка в колесе. Жилы из себя тянем, кишки в работе рвем, а хлеба нету, скота нету. Пастбища увеличивать нам нельзя. И так на малоземелье жалуемся. Значит скотину нечем кормить. А раз так – идет ее сокращенье. А раз идет сокращенье скота, идет сокращенье и навоза. Вслед за этим сокращением следует ухудшение земли. И мужику качество не хочется возместить количеством. Он решается отрывать землю от пастбища. А пастбище уменьшать нельзя. Это поведет к дальнейшей убыли скотины. И так дальше... Заколдованный круг! Выход из него – общая обработка земли. Крупное хозяйство рентабельнее. Передовики деревни видят вместе с партией, что мелкое хозяйство не дает бедняку благополучия. Надо соединиться, чтобы суметь применить технику. Орудие мужикам дают в кредит. Червонец стабилизировался. Сельскохозяйственный банк есть.
Кто-то шумливо вздохнул, промолвив:
– Артельная обработка земли поэтому выходит неминуча... Царица небесная, матушка, ведь при комбедах начинали, не вышло.
– Коммуна так коммуна, – сказал дядя Петя. При комбедах не вышло, верно. Это не значит, что не выйдет теперь. Стали умнее, опытнее.
– Ой, страшное это слово – коммуна! – сунул голову в створчатое окошко с улицы Вавила Пудов и потряс бородой. – У тебя, скажем, семь человек одних едоков, а я, к примеру, сам-друг работник и никого более. На чужого дядю ишачить никто не будет.
– Революцию свершили, а уж наладить хозяйство проще.
– Строи-те-ли! Разрушить-то легко. А вот строить позовем дядю, иностранца...
– Мы и у буржуев учиться не стыдимся, – сказал Анныч. – Записывайтесь, кто хочет. Которую неделю все разговоры только.
– Куда записываться? – спрашивали бабы.
– В новую жизнь.
Молодые встали, огрудили Анныча. Записываться никто не решался. Мужики покрепче говорили:
– Бедняк крепко спать любит. Сладу с ними не будет. Не в них сила.
– Бедноте помогать надо. А вы присоединяйтесь. Вместе и будете строить новую жизнь, – говорил Анныч.
Мужики вышли на улицу. Говорили:
– Будут все начальники. Каждому заводи канцелярию. Руки в брюки и станут поглядывать, а работать опять же – мы. Лицом к деревне, а руки в карманы. Программа.
Вавила, взмахивая руками, тонкоголосо сыпал слова, как бисер:
– Прижали мужика. Сейчас хлебу цена рубль целковый, чтобы купить сапоги – семь пудов надо. Невыгодно хлебом заниматься. Раззор.
Марья слушала, как мужики галдели за окном и рассказывали друг дружке, сколько пудов заплатил каждый из них, кто за сарафан жене, кто детям за штанишки. Мужики приводили примеры и высчитывали, точно переводя каждый фунт керосина на зерно, сопоставляя гвозди и просо, сахар и телятину. К чему-то часто, с ожесточением поминалось слово «ножницы».
Анныч отвечал каждому:
– В один день Москвы не выстроишь. Погодите же!
Когда они ушли, Анныч остался один на крылечке.
В избе стало полутемно, лампа горела плохо. В избе осталась одна беднота. Санька смотрел на Марью выжидающе. Она сказала:
– Пишите меня. С вами врозь никак жить не хочется. И все сарафаны жертвую на общую жизнь. Сарафанов у меня, почитай, не меньше полста, да шубы, да обуви. Справная я была невеста.
– Сарафаны нам нужны позарез, – ответил Анныч. – Видишь, люди живут без крова, а скоро осень, – заморозки. Нам дом надо строить, семей на восемь для первого случая. Приходи в воскресенье, вместе к свекру сходим.
В воскресенье утром Марья вышла на крыльцо умываться. Небо было, как ситец. Отец сидел на нижней ступеньке, вытряхивал из лаптей землю. Заметив дочь, спросил:
– Это взаправду ты в общую жизнь записалась? Чудеса! Посмешищем буду на старости лет.
– Нет, тятенька, это уж вы оставьте. Мне жить, мне и выбирать... Не весь век из чужих рук глядеть.
Отец даже выронил трубку изо рта от удивления:
– Большевичка! – грустно поник головой. – Сказано в писании: «Кто щадит младенца, тот губит его...» А что мне поделать? Бог оставил нас.
– Бога, тятя, люди выдумали от испуга.
Одевшись, она прошла мимо него и нырнула в переулок.
У реки суетились люди, втыкая ольховые вехи и кольями измеряя болото вплоть до мельницы. Другие в болоте прорывали канавы. Звонили к обедне. У рощи под студеными ключами угасали последние клочья тумана.
Марья подошла к мужикам в то время, когда они, потные, вдосталь уставшие, сидели на кочках и курили. Дядя Петя, улыбаясь, закричал навстречу Марье:
– Половину уже перемеряли... Пятнадцать десятин одной кочковины. – Он хлопнул фуражкой о кочку, присел на корточки, из лаптей его текла вода, жирная и ржавая. Какая ширина задарма киснет! А мы ее осушим – вот тебе и артельные луга. Разводи скотину сколько хочешь.
Подходили и рассаживались около мужики из погорельцев. Они устало лезли в карман за табаком, глядели вдоль реки, где стояла мельница Канашева.
В девятнадцатом году здесь баррикадировались зеленые. [Зеленые – «зеленое движение», «зеленая армия», бандитско-повстанческое движение 1918-1922 годов. Крестьяне, недовольные властью, уклонялись от призыва или дезертировали из частей Красной Армии и уходили в леса, где объединялись в вооруженные отряды для борьбы с коммунистами – нападали на советские и партийные учреждения, убивали большевиков, милиционеров, активистов и сочувствующих новому режиму, совершали налеты на колхозы и сельскохозяйственные кооперативы.] Их брали бомбами. Зеленые, прячась в подполье, стреляли из охотничьих дробовиков. Отряд по борьбе с дезертирством был мал, и командир, разорвав плотину, затопил строение – лишь после этого сдались осажденные.
Командиром был сын Анныча – его потом повесили зеленые. Леса идут к Тамбову, тут растили легенды о чудесах отца Серафима, тут обожествили плутоватого мужика, торговца лыками – Кузьму. Кузька – мордовский бог – прославлен книгами, они хранятся в Нижегородском музее.
– Примите во внимание, – объяснял Анныч, указывая на мельницу, – мелет круглые сутки, заменяет двадцать ветрянок. Шутка сказать. Отсудим мы ее у кулака. Вот вам – первое предприятие коллективного хозяйства... Первые, далеко не робкие шаги... Еще шире развернем инициативу, поверьте мне...
Пошли осматривать мельницу, которая стояла теперь на артельной земле.
Скупо утрамбованная плотина ползла, обнажая углубление запруды, и вода окольно стекала на луг, как в половодье. Омут полнел от дождей и не протекал. На малахитовой воде островами лежала тина, над нею воздух тучнел от застойных испарений и гомозилась мошкара.
Плотники делали новые стропила. Мельничий двор перестраивали. Ворота были прорублены с двух сторон и такой ширины, что в них легко можно было разъехаться двум телегам. Под крышей двора сбоку воздвигался дом-сторожка для зимы. Мельничные колеса и шестерни делались заново, обломки старых, прогнивших ковшей валялись в куче с прочим хламом. От плотины к мельнице был расчищен новый водяной рукав, глубже и емче прежнего.
Острое тяпанье топоров разносилось по бору, и оттуда шло неустанное эхо. По всему было видно, что дело тут затевается добротно и надолго.
Подошли мужики. Плотник всадил топор в перекладину.
– Гляди, – закричал плотник, – красный командир эксплуататору строит. Никак не думал,
– Вот что, головушка, – сказал дядя Петя, подмигнув, – покрепче строй! И моя копейка тут не ущербнет. Смекнул? Все наше будет.
– Магарыч с тебя, Анныч, – не слушая дядю Петю, говорил плотник. – Тихо свою линию гнешь! Когда будешь в артель набирать?
– Набираем помаленьку. Погоревших да бедноты семей сорок набралось. Кончишь здесь, нам жилье будешь возводить. Отпущены лесные материалы, и деньжата тоже наклевываются.
Мужики оглядывали мельницу как хозяева, щупали степенно и долго рассматривали. Верха жерновов, затонувших в земле, любовно гладили ладонями, кулаками пробовали крепость зубцов расколоченных шестерен, ударяли кольями по сгнившим ковшам громадных колес, сваленных в воду и обросших лишаями, – взбухшее от воды дерево сминалось как капуста.
– Да, – говорили мужики. – Необходим капитальный ремонт.
Артельщики пошли на плотину и выдернули доски перемычки. Вода огромной тяжестью вала грохнулась в омут и вся запруда задвигалась. заходила вместе с тиной, устремляясь к прорыву. Вода ревела, клубилась, пенилась в омуте. Колеса остановились.
На шум вышел Ванька-Слюнтяй, рубаха в тенетах, на ногах старые валенки, не брит, глаза красные. Поглядев на мужиков, на клокочущий водопад, он закричал:
– Что такое? Разбой средь белого дня?
– Мы проводим осушение болот, и временно надо спустить воду, – сказал Анныч, – иначе из болот вода не пойдет в реку, она до краев полна...
– Мошенники, – сказал он.
С криком выбежал из сторожки с берданкой в руке Яшка-работник и выстрелил:
– Застрелю, разойдись, золотая рота! – кричал он, думая напугать людей. Но никто даже не двинулся.
Приблизясь к толпе артельщиков, вооруженных заступами и мотыгами, Яшка вдруг осекся и попросил покурить. Мужики притворились, что просьбы его не услышали.
Яшка отошел и сел на обрез бревна рядом с Ванькой.
– Эх, жисть-жестянка... Уйду в члены профсоюза, – сказал Ванька. – Кабы тятя здесь был, он бы им показал, где раки зимуют. У него в волости заручка.
– Самоуправство, – сказал Яшка, – за это Советская власть не помилует.
– Так что же ты смотришь? Ты – сам бедняк, сам – Советская власть. Бедняк, а Советской власти боишься. Трусоват. А еще называешься председатель нашей мукомольной артели. Дерьмо ты, а не председатель... Вот кто ты. Ты за деньги тятьке служишь... Почему тебя в партию не принимают? Тятя тебе говорил, что если бы ты был в партии и ему было бы лучше.
– Тише. За такие разговоры притянут к Иисусу.
– А руками махать ты горазд за чаркой водки: «Я, я! На меня опирайтесь. У меня пролетарское происхождение, мне везде дорога. Мне все поверят». Прикусил язык.
– Молчи дурак. Я отцу нажалуюсь. Ты – кисляй. [Кисляй – (пренебр.) вялый, скучный, ноющий человек.] Тебя бабы и те не боятся. А учить меня берешься.
– Пускай меня бабы не боятся, да я совесть не продаю. Ты хуже паразита. Паразит кровь сосет, так все знают. В глаза людям говорить не стесняешься, что ты за большевиков. А ты бьешь себе в грудь: «Я батрак! Я за большевиков». Я вот расскажу им, какой ты батрак.
– Отец тебе нагреет бока. Только бы приехал. Отец мною дорожит.
– Знаю я, как он тобою дорожит. Что поделаешь, говорит, такое время пришло, приходится и с этим босяком дружить. Босяки сейчас в почете. К отцу моему в царское время только земский начальник ездил да старшина. А кроме их, он и в дом никого не пускал. Один раз у нас даже протопоп обедал. И перед ними он шапки не ломал. А тут тебя, голодранца, приютил. Неспроста это. А ты думаешь, за твой ум? Он бы тебя на пушечный выстрел не подпустил бы, кабы власть другая.
– Идиот, – прошипел Яшка, – форменный идиот. Недаром же тебя прозвали девки Слюнтяем...
Тут Марья приблизилась к Ваньке, сказала в пространство:
– Я за одевкой своей пришла. Хорошие люди как поступают? При разводах бабам обратно наряды выдают.
Ванька уныло взглянул на нее и безразлично произнес:
– Иди к тяте, я знать ничего не знаю. И не женился я на тебе. Отцы нас женили, к ним и обращайся.
Он отвернулся. Марья, вглядываясь к зеленую воду омута, тихо произнесла:
– А ты разве своему слову не господин?
– Ты тоже своему слову не госпожа. Тебе не хотелось за меня, а зачем ты шла? Вот и расхлебывай сама.
– Меня тоже приневолили, сам знаешь...
– Приневолить нынче нельзя. Теперь новое право. Бабу не колоти, бабу работать не заставляй, и упаси боже бабе перечить. Об этом особый закон в Москве вышел. Это ты знала?
Он встал и пошел в глубь двора, запинаясь о щепки и поваленные дерева, приготовленные для стройки.
Марья пошла вслед за ним и очутилась на краю речного рукава. Ванька уселся там в сочном пырее. Он сразу задремал, голова его свесилась на сторону, и он уже всхрапывал.
Когда Марья подошла к нему вплотную, шурша травой, он лениво поднял голову, поглядел на нее тупо.
– Охота тебе канителиться, – сказал он полусонно. – Жила бы себе и жила со мной. Одинаковы мужики, что я, что другой. А мне все равно нельзя без бабы...
Марья силилась собрать в себе всю горечь выстраданных дней, но ненависть и злоба пропали, серое безразличие к этому человеку охватило ее.
– Пропащий ты, – сказала она, – отец твой, глянь-ка, как боров, еще двух баб переживет и на тот свет придет пешком здоровеющей походкой. А ты смердючий человек. С тобой бабе жить страшно. Верните мне мое имущество.
Иван лениво плюнул в реку.
– Бабы тоже стали разные, – проговорил он, – не пойму я их. Своего мужа с головой утопят без вины, а то и в остроге сгноят. Жили, бывало, и тихо и смирно.
Он помолчал, потом добавил:
– А имущество тятька тебе хрен вернет. Он умирать будет, так с собой все барахло заберет. Жутко жаден.
Он с трудом приподнялся и взял Марью за руки. Водочный перегар неприятно окутал ее. Она поморщилась и отшатнулась. Тогда Иван залепетал:
– Ты извести нас вздумала, на Аннычеву сторону перешла. Как это отец терпит? А мы с тобой вовсе ссоры не хотим. Тятя говорит – в семейном деле каждая неприятность конец имеет. Сходиться нам советует! Подурили, говорит, и довольно. Отец советует, – а мне что, мое дело вторичное. Ему перечить невозможно. Может от него самого я нажил туберкулез.
Он натужно закашлялся.
Непонятная тревога охватила Марью. Она сердцем поняла: как жил и тиранил он ее по указке, может быть, тоже от незадач, от собственного несчастья.
– Не лежит у меня сердце к тебе, Иван, никак, – сказала она тихо. – Ежели сердце к человеку лежит, то каждая невзгода покажется с горошину. Не пойду я к тебе. Тоска с тобой!
– Мы в невестах как в сору каком роемся, выбираем. А тебе – тоска!
– Ежели какая за тебя пойдет, то не на радость.
Он оставил ее руки и снова сел в траву.
– Прощай, – сказала она, помолчав. – Вижу каши с тобой не сваришь. Пожили, помаялись, хватит.
Иван махнул рукой и стал, оглядываясь, доставать из кармана бутылку. Марья пошла к своим на болота.
На перекрестке троп повстречалась с Вавилой.
– Коммунию организуете? – спросил он, щупая ее глазами снизу доверху. – И твое – мое, и мое – мое. Ловкая арехметика.
– Организуем, – ответила Марья, – а тебе что?
– Рассохнется дело. В образованных государствах и то это отвергли.
– А там же буржуйские порядки. А мы жизнь переделываем...
– Не переделать жизни! Отец с сыном дележ ведут, брат с братом, муж с женой. Где бы лучше устроить коммуну, как не в роду? Живи большой семьей, все сообща под одним началом. И все-таки лад не берет. Своя рогожа чужой рожи дороже! Курица и та норовит у другой отнять из общего корыта. А вы природу пересилить. Нет, не пересилите природу. Погляди на грудных ребят, и они игрушку каждый к себе тянет. И ладонь загибается к себе, а не от себя.
– А пчела, а муравей?
– Сказала тоже, муравей! Муравей – глупая букашка, ему все едино. Сыт и ладно. Где это видано, ты скажи мне, где это видано, что эдак люди живут? Равенство! Когда двух одинаковых листьев не встретишь на дереве.
– Не Аннычева же это выдумка, – про это у Ленина прописано, – ответила она и, не оглядываясь, пошла по тропе.
От мельницы, перекликаясь, сминая хвощ в тропы, брели мужики. Ноги их по колена уходили в трясину.
Агроном в яловочных сапогах с высокими голенищами шел впереди. [Яловочный – изготовленный из шкуры коровы старше полутора лет.] Ежеминутно останавливаясь, он показывал мужикам место и направление водяного оката. [Окат – склон.]
Анныч идет ему навстречу с веревкой на плече, у него серые от грязи до колен ноги и коричневый выем голой груди. Вертят цигарки. Жидкие пряди седин смазаны у Анныча жирным потом. Оба стоят, как столбы. Дымят.
– Которую канаву зачали?
– Вторую. Мелиорация, черт возьми мои калоши! Сколько мокроты на белом свете!
Затягиваются крепко, привольно дышат, глядят оба на горизонт, – а на горизонте, как на околице, светло и просторно.
– Топь – извечный враг трудящегося. От нее одна только малярия...
Жемчужный полог неба чист. На берегу лениво шепчутся топыристый хвощ и тростник. Головки палочника возвышаются над ними, как чертовы пальцы. Река уже значительно иссякла, и черная жижа с болота вольно течет по взрытым канавам в зияющее русло реки.
На костре готовилась похлебка. Поодаль виднелись сельчане, окружившие агронома.
Марья стала спиной к пламени. Здоровяк-агроном, попыхивая папиросой, говорил, точно читал:
– В литературе подобное болото называют золотым дном. Из него можно черпать материал для увеличения плодородия наших полей, не затрачивая ни копейки денег, ибо для удобрения торфом нужен только труд. А компост на полях действует не хуже, чем навозное удобрение.
– Удивительное дело, – говорили мужики. – И сколько этой материи зря пропадает!
Вернулись работавшие на болоте дядя Петя и Анныч.
Марья рассказала Аннычу свой разговор с мужем.
– Суда не миновать, – сказал Анныч. – Мы вернем твое имущество. Хотя Канашевы и слышать не хотят о разводе. Ждут, одумаешься ты и к ним вернешься.
– Не будет этого, – сказала Марья, – лучше в омут головой.
Санька слушал, и огромная радость зацветала в душе.
Мужики усаживались у костра, готовясь к обеду. Девки уселись в свой круг. Резала хлеб Марья. Санька, поглядев искоса на лицо ее, румяное от труда, на сбившиеся косы, подумал: «Моложе девки стала!» Марья подняла глаза на Саньку. В омуте Марьиных глаз Санька почуял невысказанную отзывчивость.
Мимо костра снова прошел Вавила. Он стал в сторонке и слушал, кисло вытянув в сторону агронома сухонькое лицо.
– Словом, – говорил агроном, – в коренном улучшении у нас нуждаются многие земли. Таких земель насчитывается по нашему государству свыше семидесяти семи миллионов гектаров. Насколько велика эта площадь, можно понять из того, что она составляет приблизительно половину всей пашни Союза. Если бы удалось произвести коренное улучшение всей этой земли, то к каждой десятине пашни прибавилось бы еще полдесятины.
Вавила остреньким голоском проткнул тишину сборища:
– С сохой да бороной весь мир кормили, бывало.
Ему не возразили. Только отвернулись. А дедушка Севастьян тронул Вавилу за полукафтанье и сказал:
– Человек, брось бога гневить. Мы и при царе живали. Бывало, корова пестра да и та без хвоста. У тебя круглый год «Христос воскресе», а нам «Не рыдай мене, мати». Вот что бывало!
Он вытер глаза и поднял руку, дрожащую, как осиновый лист.
– Народ труждается, не трожь народ, надсадишь ему душу – грех тебе будет.
До заката пробыли на болоте.
Марья вылезла из топи на луговину. В кочках росла мелкая осока, вейник и пушица. Тут на компосте работали парни. Они накрест разрезали отточенными лопатами кочи, свивали их в виде треугольных ломтей. Ломти очищались от земли, которая лопатами развеивалась по лугу, тонкий же покров дерна сохранялся – кусками его при случае прикрывали обнаженные места почвы.
Из-под кочи парни доставали хорошо разложившийся торф, складывали его слоями вперемежку с золой, пока не вырастала на луговине высокая куча. Самый верх ее делался покатым, чтобы в крупные дожди вода скатывалась вниз. Множество таких куч улопачено было на кочкарнике – ряды их кончались у самой мельницы.
Марья торопливо отыскала у костра лопату. Шарипа подвела женскую ватагу к истоку канавы и отмерила пространство по сажени на каждую девичью душу. Девки, присев на корточки, начали раздирать руками дерно болотины. [Дерн, дерно – верхний слой почвы, густо заросший злаковыми растениями, который тщательно сохраняется и поддерживается на пастбищах, выгонах и лугах и, наоборот, удаляется с пашни.] В зияющих яминах, полных воды, доставали они пригоршнями куделю бурого торфяника и раскладывали вдоль канавы. [Кудель – волокнистая масса.]
День, напоенный сутолокой потливого труда, отцветал в пегих бликах июльского солнца. Но артельщики все еще корчевали пни на берегу, очищали от зарослей луга, валили кустарник. Утки и кулики суматошно вспархивали и перелетали с места на место. Люди смело разворачивали недра земли в этом заповеднике тишины. Пиголицы кружились над работниками с печальными криками. Все было поколеблено, встревожено. Зияющие черные канавы и копани прорезали болота. [Копань – выкопанная на месте с близким залеганием грунтовых вод яма, в которой вода держится все лето.]
Пока там артельщики взрывали болото, на бугре у села, с которого было обозримо все пространство вдоль реки, просвирня водрузила старинную икону «Подательницу ума». По преданию, икона эта избавляла обращающихся к ней от глупости. Икону водрузили на шестах и подняли высоко. Теперь перед нею просвирня выкрикивала просьбу про вразумление артельщиков. Она падала на колени, стукалась лбом о землю, истово крестилась. Это же делали и ее подруги-старухи.