355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Кочин » Девки » Текст книги (страница 5)
Девки
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Девки"


Автор книги: Николай Кочин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)

Говорил Федор:

– Всякая деревня вмещает в себе, кроме прочих, элемент в некотором смысле мятущийся, но не видящий ясных путей. Посмотри, батрачек этих около нас – рота!

– Липовая, – поперечили ему.

– Уметь следует переделать в какую надо. Теперь девушки к свету тянутся. Букварями запастись и мало-мало, полегоньку да потихоньку, глядь, пять-шесть человек – и ячейка тебе! Анныч на молодежь не облокачивается. Он за мужиков цапается, прельстить их выгодностью восьмиполки хочет, машинным товариществом. Однако одно другому не мешает.

«Хитро обводить темного человека ладят», – подумалось Паруньке, но хитрость эта ей пришлась по нраву.

В горнице было много народу, пахло дымом и разомлевшими телами. На печи, свесив ноги, расположились парни, курили. Дым заслонял их головы, и нельзя было различить, кто они такие. В самом углу за столиком, образованным из положенной на кадку старой двери, сидел угрюмый, морщинистый и седой человек в чапане, ликом схожий с апостолом раскольничьего иконописья. [Чепан – старинная верхняя крестьянская одежда в виде долгополого кафтана.] Парунька припомнила, что, когда была девчонкой, заправлял он на селе комитетом бедноты и знали его «комиссаром».

Федор, упираясь головой в покрытую сажей матицу, рассевал слова нерешительно и робко, будто боясь кого разбудить.

– До волости пятнадцать верст и все лесом, одни волки да сосны кругом. Поп говорит проповеди о пришествии антихриста. Общество расправляется с сельчанами самосудом, как при Иване Грозном... Вчера Вавила рассказывал, будто к одной бабе забралась под череп лягушка, а святой угодник вырезал ее оттуда хлебным ножом, – и рассказчика слушают и верят! Подобным Вавилам хорошо рыбу в мутной воде ловить.

– Ловит, ловит, да утонет, – вставил нежданно Анныч.

– Где гарантия? – спросил Семен. – И когда это наступит? На западе пишут – мы спускаемся к старой жизни на тормозах... Что это значит? Несомненное возрождение Канашева во всеобщем масштабе! Разве про это мы думали, когда белых гнали? Как только я приехал с фронта, то сразу увидел: нельзя так жить. Беднота совсем разорена, да и неактивная какая-то. Избы развалились, по улицам, поросшим крапивой, бегают голые ребятишки. Хлеба нет, коров нет, нет сельхозорудий. А кулак, понимаете, ширится...

– Кулак организует коммуны, как Анныч бывало... Анныч, кулаки тебя опередили.

– Да, это факт, – сказал Анныч, – чтобы избежать репрессий, под вывеской коммун у нас целые монастыри прикрывались еще при комбеде. Даже помещики в имениях сколачивали компании своих родственников, приказчиков, лакеев и объявляли о переходе в коммуну. Сейчас это усилилось. И это как раз аргумент за то, чтобы беднота сама активизировалась. О чем я и говорю все время.

– Писать надо, освещать положенье, – продолжал Федор. – Прямо центру донесение с низов: так и так, мол, мы, низы, доносим, что заела глухомань, земля родит по старорежимным законам, газеты выписывают немногие, да и то на раскурку.

– Была встряска, повоевали, горели на работе, в комбедах политику вели, а пришло время такое – снова встал знак вопроса, – добавил Семен.

– Бегут люди из деревень, – продолжал Федор. – И выходит, что в городе работы нехватка, а у нас – людей. Обучать грамоте некому!

Он долго и горячо перечислял, кто отбыл в город и обжился там, кто думает убежать, говорил, что стремление это заражает девок.

«Гляди-ка! И все верно, и все правильно, думала Парунька, восхищаясь Федором, Семеном и Аннычем, – распознали они деревенское житье, вникли...»

– От темноты бежит каждый... – досадливо продолжал Федор. – Выходит, многие об учебе думают, но как только за книжку взялся – его багром в деревню не затащишь! Там ведь развлеченья, кино и «легкий» заработок, и культура – вот что тянет. А наше время, братцы, чернорабочее время, в истории запишется на все века... Направлять народ но-новому время приспело.

Он помолчал и заговорил громче:

– Что это за знак вопроса Семен перед нами поставил? Поставить – поставил, а ответ при себе удержал. Говори, Сема, дал ответ или нет?

– Не знаю, – сказал Семен. – Мне самому ничего не ясно. Когда рубил врага – знал, за что. Все было ясно. Приехал в деревню – ничего не ясно. Старое возрождается... За сердце хватает. А как разить врага – не знаю. Да и не распознаешь, где он.

– Правильно. Пробуешь узнать, а толку не получается. Ты Анныча слушай крепче. – Он обратился к старику: – О грамотности говорят, что темнота всему помеха и что от темноты мы лампу какую-то должны найти. Неделовая постановка вопроса!

– Совершенно верно, – ответил старик. – Жизнь изменяют с корня.

– Надо почву для деревенского человека найти на месте, – продолжал Федор.

– Зацепки нет, – откликнулся парень на печи. – Пишут, что ладят где-то совместное жилье мужики, а около нас этого не видно. И норовишь думать по-правильному, а в голове вертится: ничего этого нет, хвастают!

– Полей нет показательных, производство на месте стоит, – сказал другой, – нет кооперации. Из-под ног Канашева надо почву выбить... А сельсовет спит.

Анныч взял слово после этого парня:

– Нельзя социализм в деревне строить только председателю сельсовета да секретарю партячейки. Нужна масса. Нужна переделка мелкобуржуазной стихии. Мужик – не рабочий. Его переделать труднее. У него общественный инстинкт гораздо слабее, чем у рабочего класса. Огромная работа предстоит нам, товарищи.

У Паруньки захватило дыхание, так было верно все то, о чем здесь говорили! И в то же время так ново для нее. Значит, большевики обо всех думают и все знают.

– Земля в обществе поделена по едокам. И у кулаков, у бедняков и середняков ее одинаковый подушный надел. А на деле все иначе. Богач имеет инвентарь, а бедняк нет. Богач имеет скота больше, навозу больше. Богач сдает в аренду беднякам сельхозмашины – опять прибыль. Он укрывается от налогов, имеет тайную аренду: бедняки, что уходят в город, сдают ему свою землю. Тайное ростовщичество пышно процветает. Кулак ссужает по-старинке, берет вдвойне. Кулак скупает у сельчан подешевле хлеб осенью, когда нужно платить крестьянам налоги. Весной он продает его втридорога. Кулак растет, извивается, изворачивается, отдыхая от комбедовских гонений. – Анныч говорил гневно и сурово. – Хищный, хитрый, энергичный, он проникает и в кооперацию, и в сельсовет, и в земельные органы. Только деревенские активисты знают все потайные его ходы. Неземледельческие доходы от промыслов вовсе не учитываются работниками наркомфина. Кулаки скупают продукты местного кустарного промысла у бондарей, шорников, столяров: кадки, хомуты, дуги, колеса, шерстяные изделия, деготь – и перепродают, как свои, ускользая от фининспектора. Кулак, формально лишенный прав, захватывает под свое влияние сельчан. Он, оставаясь членом земельного общества, влияет на него, диктует свою волю. Борьба за середняка должна быть отчаянная...

Шарипа оборвала его:

– Надо начинать с ячейки. В селе я одна комсомолка.

Загалдели так, что ничего не было слышно. Семен окриком призвал всех к порядку. Из угла встала девушка, учительница Галя. Она недавно окончила вторую ступень, была родом из соседнего села Зверево, оттуда ходила пешком каждый день за пять километров и в дождь и в стужу. Крышу в школе проливало целый год, а поднять вопрос о жилье она стеснялась и считала «шкурной обывательщиной». А сельсовет тем был доволен.

Краснея, торопясь, дрожа от волнения, охватившего ее, она говорила:

– Мы в селах живем в обстановке ужасающих контрастов. Читают Маркса и рядом по соседству гадают на бобах. Молятся от засухи святому отцу Серафиму и тут же радио на соломенной крыше, слушают лекцию про план ГОЭЛРО и освещаются лучиной, тут элементы социализма и средневековье рядом. Вавила Пудов бегал по деревне и рассказывал: «В Китае побили всех коммунистов, скоро у нас будут бить». Это классовый выпад. Пишут, мы вступили в полосу культурной революции. Так надо работать. Без поголовной грамотности нам ничего не достигнуть. Это мое категорическое мнение... Категорическое... А учебников нет. Карандашей нет. Как же это? – Глаза ее наполнились слезами. – Ведь ребятам писать нечем... а одной водки выпивают в престольные праздники столько, что две школы построишь...

В гаме, непредвиденно наступившем и непонятном для Паруньки, люди враз стали обзывать друг друга всякими словами. Но в том не было гнева против друг друга, то был гнев против старой жизни. Анныч говорил, что земля стоит наша на первейшем месте во всем мире по-земельной громадине, падающей на каждого пахаря, и в то же время на одном из самых последних мест по посеву, приходящемуся на того же жителя. Даже в Европейской части Союза засевается не больше пятнадцати процентов земельной площади, остальная же вся лежит под лесом, под кустарником, пустошами да болотами. Многие из таких земель можно бы при маломальских затратах расчистить, осушить, распахать. А сколько десятков миллионов гектаров пустующей земли лежит за Волгой, в Казахстане, в Сибири – земли, ничем не заросшей, кроме степной травы!

Паруньке стало очевидно, что заговорил Анныч про настоящее дело, но ни парни, ни сам Федор не прислушивались к его словам, и это спутывало все догадки Паруньки, все ее раздумья об этих людях.

«Анныч – делюга и по всему заметно – башковит, – подумалось ей, – все превзошел. Читает книжки необыкновенные... Какие, видно, занятные книжки есть на свете! Все измерили люди, все углядели... А как же болото измерить, ежели им пройти нельзя?»

Переплетались выкрики:

– Черед другой жизни пришел!

– Тактика хитрее, без стрельбы, без ружья...

– Не гладь мужика встречь шерсти, а свою линию гни!

– Понять надо. Умело гадать. Политически укрепляться.

– Это марксизм вверх ногами: хозяйство на самотек, а штудируй политику. Это смеху достойно.

– Общая жизнь – основа всему...

Парунька втягивалась в водоворот споров. Нравились ей речи Гали, ставящей темноту причиной всех бед на селе. «Отколь это слова такие, сердце щемит, дух захватывает? – думала она. – Надо и мне...» У ней горело лицо – тянуло что-то вымолвить. И когда Анныч заводил речь про общую жизнь, про основную точку жизни, которую еще не нашли, тогда она шептала страстно:

– Мы точку жизни не нашли – это правильно, – и уже была на стороне Анныча... И гнев Семена и Федора против всего старого на селе, против крепнущих богатеев был ее собственным гневом.

А спор все разрастался:

– Надо культурных городских партийцев посылать в деревню. Нам одним не справиться, – говорил парень.

– Это не выход. Это пройденный этап, – возражали ему. – Надо выковывать кадры на месте. Надо, чтобы ячейки были опорой политического руководства крестьянскими массами...

– Где они – ячейки? Только в волости...

– А без ячейки никуда. Анныч надеется на кооперацию. Ее тоже кулак приберет. Анныч носится то с машинным товариществом, то с артелью. Коммуну строил – развалилась. Сейчас пятится, уже рад и общественному севообороту.

– Многопланный общественный севооборот был известен еще при земстве, – сказал, крякнув, рыжий мужик.

– Это совершенно верно, – подхватил Анныч, – был известен. Оно устраивало это в рамках частновладельческого капиталистического хозяйства. А диктатура пролетариата создает принципиально иное направление в развитии сельского хозяйства. Общественный севооборот – это не только общественное землепользование, а и процесс коллективизации. Казните меня, ребятки, на этом месте, а скажу я свое: в кооперации спасение. Образовывайте, вводите грамотность. Пашет мужик все той же сохой, сеет мужик из лукошка пригоршней, жнет, ребята, серпом, а молотит деревянными палками. Не забудьте, партия требует, чтобы коммунист на селе был примерным земледельцем. Не забудьте, середняк у нас стал центральной фигурой земледелия.

– Черт возьми. Ну как работать? Кругом мелкобуржуазная стихия. Поневоле фронтовик или рабочий, приезжая в деревню, растворится в массе. Сколько сникло, разве Пропадев единственный пример?

– Поэтому деревенский коммунист и должен быть крепче, чем городской.

– У нас деревенская работа на данном этапе, надо прямо сказать, заброшена...

Опять закипел бой, кто больше тягот несет – город или деревня.

Слышалось то и дело:

«Ножницы... Ножницы!»

По Парунька тут понять ничего не смогла. Догадывалась, что это о чем-то уж очень мудреном.

К полуночи споры поутихли.

– Сколько тут девушек? – спросил Федор.

– Три, – ответила Шарила. – Остальные не пришли, говорят, комсомолок парни замуж брать не будут, им венчаться нельзя.

– Три на первый случай не так уж плохо. Пиши Паруньку.

Парунька сказала:

– Кому-то начинать надо. Пишите меня первой.

– И меня тоже, – сказала Галя.

– Ладно, и тебя запишем, – согласился Федор, а потом добавил как бы невзначай: – На пожарном сарае в ночь опять стенгазету сорвали... В соседних селах девки давно вступают в комсомол, ведают красными уголками и даже ходят гурьбой на заседания волкома. Нам тоже надо побольше народу вовлечь.

Стали расходиться. Тяжелые лапы ветвей, перегруженные снегом, застеняли небо. Оно уж посветлело. Снежный стог огораживал баню с двух сторон, перекидываясь на поветь. Яблоневые сады хранили совершенную тишину. Федор приостановился и придержал Паруньку за рукав.

– Вернулась к мужу Маша?

– Вернул отец. Принимает Марья муку, а терпит.

– Зачем терпит?

– Бессловесница она. Да и где она найдет защиту?

– В суде защита.

– Отец ей задаст – «в суде».

– Суд и против отца управу найдет. Да и Семен ей поможет...

– Духу у ней на это не хватит. Она и Семена осуждает, что он отца обидел...

Федор стал умолять ее:

– Скажи ей, что я хочу увидеть ее... Где-нибудь...

– Она не решится.

– Утром корову гулять выгонит, пусть остановится у плетня.

Умрет, а не остановится. Свекровь за ней по пятам ходит.

– Домостроевщина, – пробурчал Федор и зашагал к дому.


Глава десятая

У богатого свекра жить – лошадиную силу надо снохе иметь.

Марья вставала с петухами. Еще было темно, а она наскоро умывалась и бежала во двор за дровами. Потом разжигала лучину, затопляла печь. После этого будила в клети работника Яшку Полушкина и вместе с ним шла на колодец с ведрами. [Клеть – отдельная нежилая постройка для хранения имущества; кладовая при избе.] Поили скот. Затем отправлялись за сеном, каждый с двумя огромными корзинками сзади и спереди, наперевес. По занесенным тропам, уминая сугробы, проносили сено ко двору. Веревки резали грудь, ныли плечи, ноги заплетались под тяжестью ноши. Иногда Марья падала голыми коленками в снег, и Яшка подымал ее. Надо было еще кормить овец, доить коров. Процедив молоко и составив кринки под пол, Марья становилась к печи помогать свекрови: чистила, мыла, скребла посуду, в ступе толкла просо на кашу. Вслед за этим кормила кур и следила, чтобы куры соседей не появлялись на дворе. Когда просыпался муж, Марья приводила в порядок постели, прибиралась по дому. Целый день суета, некогда присесть. Скота целый двор и крупного и мелкого: корми его, чисти хлева, запасай корма. Если куда-нибудь уезжал свекор, а муж еще спал, свекровь посылала ее торговать в лавку. Сельский покупатель не признает положенного для торговли времени, он стучится под окнами и в самую рань и в полуночь, а нужно ему товаров на копейку. У Канашева был заведен порядок не отказывать никогда и никому, хотя бы покупатель шел за щепотью соли.

Все тело у Марьи ныло, ломило руки, терялся аппетит, нападала сонливость. А по ночам муж щипал ее, совал под бок кулаки, потому что Марья была неласкова.

Исполнять желания мужа было омерзительно. Но деться некуда – такова кручина бабья.

За обед Марья садилась после всех, долго молилась, потому что видела, что свекор следит за ней. Робко брала огурец из чашки, ела боязливо, опустив глаза. Из-за стола вылезала всегда голодной.

За обедом свекор, засучив рукава, отрезал ломти хлеба, раскладывая их на оба конца стола. Надевал старинные очки, брал счеты и долго хлопал костяшками.

Говорил о налогах, о том, сколько в минувшем месяце ему задолжали крестьяне, заставлял сына переписывать имена должников на грязные листы приходо-расходной книги. Свекровь всегда намекала об особенном их положении на селе, о чванстве молодой, которая будто бы недовольна своим житьем. Марья тогда совсем теряла аппетит и выходила из-за стола:

– Благодарю вас, батюшка и матушка, за хлеб, за соль, – смиренно говорила она.

Однажды Ванька видел, как она плакала.

– Это еще что? Или дурь-то еще не прошла? Смотри, я остатки выбью! – пригрозил он.

С той поры Марья и плакать боялась, если становилось невмоготу, убегала на улицу.

Отец ее стакнулся со сватом накрепко, – засиживался у него вечерами в сообществе с Пудовым Вавилой, мозговитым старичком и хапугой, обмышлял хозяйские дела.

Однажды, развешивая за задними воротами белье, Марья услышала во дворе голос свекра:

– Голова ты садовая, кроме выгоды, ничего от этого не будет. Капитала у тебя около трехсот лежит! Гниет ведь капитал-то, ровно навоз какой... Теперь прикинь: хлеб теперь по полтора рубля пуд, через месяц половодье, на базар не проехать. Тут и пожалуйте! На эти триста рублей двести пудов у меня будет припасено, а продавать не иначе, как по два с полтиной буду. По рублю с пуда – двести рублей в кармане, за один месяц! По сотне на брата... верное дело, сам гляди.

– Доберутся, сват, – ответил отец. – Нынче такой народ пошел дотошный, пойдет слава – спекулянт.

– Полно, сват, волков бояться, так и в лес не ходить. Ну, а если какая оказии случится, так у нас в волости заручка есть...

– На тебя, сват, надежда, смотри... Я будто в стороне.

– Известное дело.

Через неделю по деревне распространился неожиданный слух: Канашев скупает хлеб по базарным ценам.

Мужики толпились у лавки с мешками и полумешками ржи, которую нужно было продать на неотложные нужды. А вскоре Егору донесли, что Федор крепко интересуется этим делом и сеет среди народа смуту.

Вечерами Марья перетаскивала мешки ржи из кладовки в сад, за баню. Там, в яму, выложенную изнутри тесом, Егор рядами складывал полумешки. Потом яму, наполненную доверху, накрыл досками, доски покрыл брезентом, брезент рогожей, а на рогожи навалил земли и, разровняв, положил на это место разбитую телегу. Все еще прятал он добро свое тем же способом, который был выработан им в период военного коммунизма. Все еще оглядывался назад, все еще вспоминал продотряды, разверстку, комитеты бедноты, контрибуцию на сельскую буржуазию...

– У каждого своя тропа, – вечерами сидя, постоянно говаривал сыну Канашев. – Сколько кобыле не прыгать, а быть в хомуте. Люди стали хуже, а человек не бог, угодить ему трудно. Царей сшибают, не токмо кого другого!.. Раньше все было проще – и грехи и наказанье. А теперь всякое понятие перекувырнулось. Кто славен да богат, тот ненавистен всем стал, кто пьянством занялся, охальник и головорез – произведен в передовые люди. На самого бога упразднение последовало.

Марья сшивала рогожи из-под овса в кути, а муж, присев на приступок печи, курил махорку, глядя в пол, и при каждом слове отца вздрагивал.

– Примечаю, – продолжал Канашев, – мудрящего дела народ пошел из голодранцев. Каждый из них убог, безнадежен, но плевать на это хочет, на первое место в государстве целит, ничего, что в кармане вошь на аркане! Наших сынов заметно заслоняют. Эх, у людей долото бреет, а у тебя и бритва не берет.

– К чему эти, тятя, слова твои? – тоскливо говорил Ванька. – И каждый вечер ни сна, ни покою.

Понимай, к чему... Растешь ты человеком незатейливого житья. Про умную бабу сказка говорится: ставила баба свечку Егорию, а другую от Егория украдкой для лукавого предназначала. Люди спросили ее, зачем это она делает? «А затем, родимые, – отвечает та умница баба-перец, – что не знаемо, куды мы угодим на том свете, або в рай, або в ад». Смекни-ка, к чему говорю.

Сын виновато отвечал:

– Нынче богатство в тягость, тятя.

– Умный ребенок двух маток сосет. Петр Петрович чиновного сословия человек, теперь волостью правит, из волостного писаря в волостные комиссары вышел. В городе в высоких комитетах принят и говорит от имени мужицкого народа. «За моей, – говорит, – спиной стомиллионное крестьянство», – а перечить ему не смей, хоть и ведомо нам, что за спиной у него один шиш. И все-таки молодчина, скажу про него я! Всякая умная тварь свою ямку находит, вперед идет, а оглядывается назад: ползком – где низко, тишком – где склизко. Слышно – организации в селе будут. Комсомол, кооперация... Приглядывайся, сын, в дружбу к ним входи, твоя жизнь вся впереди.

Сын не перечил, опасаясь скандала. Ночью, сидя на широкой деревянной кровати, невесело упрекал жену, притаившуюся под одеялом.

– Пилит, дьяволова борода, хочет меня переиначить. В молодости пикнуть не давал, а теперь направляет на политику. Все знают, какой я политик, – мне та политика, хоть бы она сдохла! Кабы холост был, такие его слова мне пустушка. А теперь у него резон: «Ты сам семейством обзавелся, для потомков умудряйся, как я для тебя спину гнул». И зачем ты за меня пошла? Ты меня не любила, у тебя сердце лежало к Федьке, а пошла... Эх ты!

– Кабы не отец, не пошла бы.

– Нынче вышли законы отцов не слушать, таким ослушницам-девкам должности дают. Плюнула бы на отца и на мать, и на всю родню.

– А ты что не плюнул?

– Я оттого не плюнул, что моему отцу все законы нипочем, он и в волости царь. Он при всем народе за волосы оттаскать может, – до смерти потом на селе задразнят. Я его страх боюсь. Вот засватал тебя – живи весь век...

Марья прижималась к стене и, открывая под одеялом глаза, отдавалась течению раздумий. В памяти всплывали пересыпанная мудреными словами, ласковая речь Федора и сам он, никогда не щипавший девок, никогда не ругавший их... Федор подходил к девкам просто, не ломаясь, как это принято у парней. Парни здороваются: «Дай лапу!» – хватают руку у девушки, жмут ее, вырывают платки, бросают их на пол, а когда девка наклоняется поднять, больно бьют по спине с приговором: «Наклонка!» Первым охальником на деревне слыл Ванька-Слюнтяй, теперешний муж ее. На гулянках он чернил лица девушкам сажей, отнимал платки и потом похвалялся ими, как бы подаренными; выпивши, хватал девок за подолы. Среди ровесников слыл Ванька скудоумным. И опять в мыслях Марьи Федор, не похожий на деревенских парней, ласковый и добрый.

Как-то раз шла она с мирского колодца с ведрами. У пожарного сарая повстречался ей Федор – намеренно задержался, попросил напиться. Сердце ее зашлось. Оглянувшись кругом, она зашептала:

– Вся душа выболела... А явиться на свиданку боюсь... Оставь меня, Федя, погибшая я.

– Никогда я тебя не оставлю. В несчастье нашем я тебя еще крепче полюбил. Слушай во всем Паруньку, она тебе от меня совет принесет.

– Нет-нет, никаких советов не надо. Только еще более несчастной меня сделаешь.

Она отняла ведро и, не оглядываясь, пошла домой. Подойдя к дому, она обернулась. Федор скрылся. А вечером в доме было известно об этой встрече, и Иван бил ее. На коленях божилась она в невинности и просила у него прощения. А за перегородкой свекровь, слушая всхлипывания молодой, говорила:

– Так, так, сынок... поучи, поучи. Не давай бабе волю с этих пор. От своего корыта к чужому рыло воротит.

Наутро Парунька явилась в Канашеву лавку. За прилавком стояла Марья.

Промеж подруг начался возбужденный шепот:

– Федор велел сказать, если только ты захочешь к нему перейти, он завтра же с братом разделится. Будете жить вдвоем.

Марья выронила из рук гирьку от волнения.

– Будем жить вдвоем! – пролепетала Марья в сладком испуге. – Ведь это, Паруня, рай, а не жизнь... Но ведь не решусь я на это. Как же я к нему пойду беременная? – Она покраснела и оглянулась. – Ни один мужик с этим не помирится – чужого ребенка растить.

– Он такой, он будет растить. Он эти старые обычаи почитает ни за что.

– Может быть, на первых порах и будет себя принуждать, а потом и выкажет нутро. А тут и меня через малютку возненавидит и станет всю жизнь корить, что взял не девушку, да еще с приплодом. Нет-нет! – запротестовала она решительно. – Пусть не выдумывает сказки. Они в городе и то не удаются.

Замолчали. Марья отсчитывала сдачу.

– А ты как устроилась? – спросила тихо Марья. – Уж и подружки от тебя откачнулись.

Парунька сказала:

– Остригусь, кожаный картуз надену. В комсомолки я записалась.

– Ой, хлебнешь ты горя. Сколько комсомолок на селе себе жизнь загубили.

– В город уйду. Бобонин поможет устроиться. В трактир или в няньки.

– Надурил он над тобой, а ты обращаться к нему вздумала.

– Теперь у него руки уж коротки. Больше не обманет. А в деревне мне не жить. Как узнали, что я на собрания к Семену ходить стала, так соседки от меня, как от чумы, шарахаются... Ну, только теперь мне это не страшно, раз я с Федоровой компанией решилась связаться... Эх, Марья, решись и ты. Сразу духом вознесешься. Это только раз решиться, всем наперекор жить начать. Потом не страшно.


Глава одиннадцатая

Парунькина артель теперь снимала квартиру у вдовы Устиньи Квашенкиной, дом которой стоял в проулке, за соседскими дворами. Далеко за полночь там буянила гармонь, визжали девки и разносились выкрики парней.

Всплеск голосов, заливая улицу, тревожил сельчан.

– Загуторила шайтанова родня! – говорили сельчане. – Чтобы сгинуть этой дьяволице.

«Дьяволицей» обзывали Устю, румяноликую, задорную и здоровую вдову. Мужа Усти в недавнюю пору утопили эсеры под Самарой. Оставшись бездетно одинокой, повела она канительную жизнь, привечая молодежь.

Парни не стеснялись, приносили из отцовских сусеков в котомочках под полой рожь, сдавали Усте и, смеясь, обращались к девкам:

– Все из-за вас вот дань плати! Кабы вы как следует были. И мы не расходовались бы на вдов.

Девки потупляли глаза, будто не слышали. Сдували с подолов сор от пряжи и о чем нибудь заговаривали.

Парунька два раза была на этой квартире и решила больше не ходить.

Первый раз, когда она сидела в углу и перешептывалась с Наташкой, парни залезли на печь и, громко разговаривая о ней, затевали что-то нехорошее.

Один из них сказал:

– Вы девки несознательные. Никакой нивелировке не поддаетесь. Вон Парунька беда как сознательна, стала совсем общественной, одна на всю ячейку. Исайя ликуй, со всеми ими, девушка, финтуй!

Парни засмеялись.

Парунька ушла.

В другой раз ей нужно было взять у девок бутылку из-под керосина. Парни накрыли ее шубой на темном дворе, повалили на солому и изорвали сарафан, но Паруньке удалось закричать, вышли девки с лампой, и парни разбежались.

После того Парунька к подругам ходить боялась. Удумав, что в деревне ей не житье, начала она учиться азбуке у Семеновой жены. Летом собиралась уйти в город, на фабрику.

После того как на селе узнали, что Парунька учится грамоте, мальчишки кричали ей в спину:

– Учи-тель-ша!

А бабы разводили руками, показывали пальцами, приговаривая:

– Дура, дура и есть. На кой шут ей грамота?

Однажды Парунька с бумагой и карандашом в рукаве возвращалась от Семена домой. Была ночь. Луна искрилась на сугробах. Заиндевевшие ветлы стояли спокойно. Мороз резал щеки и колол ноздри.

У сеней своих Парунька увидела дрожащую женскую фигуру – она с ревом бросилась Паруньке на грудь.

– Что ты, Наташка! – вскричала Парунька. – Даже сердце остановилось, как испугала!

Наташка продолжала голосить, не объясняя, в чем дело.

– Ну, говори, что ты... дуреха!

– Тяжела, – провыла Наташка в рукав.

– Как тяжела? От кого?

– Не знай...

– Да как же не знать? Любезничала с кем-нибудь? Помнишь?

– Ни с кем.

– Так не бывает, дуреха, чтобы без парня вдруг это приключилось

– Не бывает? – простодушно повторила Наташка, напрягая память. Но ничего не вспомнила и только повторила: – Лопни мои глазыньки, ну ни капельки не виновата. Нешто я дура, чтобы без твердого уговора что позволить... Парень подойдет, я дрожу вся, а про себя думаю, что мама говорила: «Ну, Наташка, крепись девка, ты – как стеклянная посуда, кто разобьет тебя, век не починишь». Нет, Паруня, меня ни один парень не проведет... И как это приключилось?

– А на Марьиной свадьбе?

Наташка перестала всхлипывать и полушепотом протянула:

– На Марьиной?

– Да. С кем хороводилась?

Наташка разинула рот и заголосила, захлебываясь:

– Во хмелю была. Память отшибло... Ой-ой-ой! И верно, со мной заигрывали. Сперва Яшка Полушкин в сени водил. А тут будто из виду пропал. А в глазах Игнатий мельтешил. Или во сне это я видала?

– Вот уж этого я, Наташка, знать не могу. Ты сама своей душе хозяйка.

Батюшки! – вскрикнула Наташка. – Да ведь на другой день Яшка хвалился у ребят, что я ему платок подарила. Может быть, он и уговорил меня на грех, окаянный?

– А может быть, и не он? – строго сказала Парунька. – Человека втянуть в беду больно просто.

– Может, и не он, – легко согласилась Наташка. – Как теперича быть? Головушка кругом идет. Мама меня убьет. Да и от добрых людей зазор... Куда мне деваться такой?..

– Мочить глаза тут нечего, Наталюха. Дуры мы, вот нас и околпачивают. Тише – идут. Посоветоваться надо с девками, дело сурьезное.

Парунька замотала вокруг шеи концы своей шали, полузакрыв лицо, и прибавила шепотом:

– Пойдем к девкам.

За двором, в сугробе, очень высоком, под яблонью, девки, наскоро окутанные шалями и шубами, окружили Наташку. Говорила Дунька – девка опытная, прошедшая через все этапы девичьих бед.

– Не горюй, Наталюха, это со всякой может случиться. И я у многих бабок была и кой-что узнала. Бывает, что линь помогает. [Линь – пресноводная рыба.] Возьми линя, распластай его надвое, кости его вынь и того линя приложи к животу, все он из тебя и выгонит...

– Ай, Дуська, какая ты глупая. Где я его, этого линя, достану? У нас в реках он не водится... Может, ворожба какая есть или заговоры?..

– Ворожба и заговоры в этом деле не помогают. У меня примеры есть.

Она стала рассказывать случаи из жизни знакомых вдов и девок, когда за ворожбу бабкам было заплачено дорого и все без толку.

– Говорят, зверевские девки чернила глотают, – сказала одна подруга.

– А я слышала – щелок пьют... Пей, Наташка, попробуй. Рвать тебя будет, а ты пей.

– А я слышала, помогает, ежели в вине куриный помет растворить.

Подруги привели примеры: пили щелок и чернила, это не спасло. Начали упрекать Дуську, которая хвалилась познаниями в покрытиях тайного греха, а помочь Наташке не могла.

Наташка, уткнув подбородок в рукав, стояла в тесном кругу.

Ежились от холода, топали ногами, галдели, затем все разом смолкли.

– Может, к доктору? – сказал кто-то.

– Доктор – живодер, – возразила Дунька. – Ходила Любаха, что получилось? Десять пудов отдала, а уж измучилась, не приведи господи. У них одна замашка – резать...

– Ну как же, девахи? – спросила Парунька. – Выручайте подругу из беды...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю